Текст книги "Ф"
Автор книги: Даниэль Кельман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Тебе уже пора в школу? – обращаюсь я к нему.
Он кивает. Движимый искренним сочувствием, я наклоняюсь к нему и глажу по голове. Он отдергивается, и я тут же убираю руку. Какая глупость с моей стороны. В наше время священнику надо быть осторожней, ни один жест уже не кажется невинным.
– У меня вопрос, – говорит он. – На прошлой неделе у нас было религиоведение, и там говорили, что Бог всеведущ. Что он знает, какое мы примем решение, еще до того, как мы его приняли. Как же при этом мы можем быть свободными?
Ветер раздувает кисейные занавески, на паркетном полу пляшут солнечные зайчики. Крест на шкафу отбрасывает длинную тень.
– Тайна сия велика.
– Но…
– Когда я говорю о тайне, это означает, что она откры… Была открыта нам. Господь знает, как ты поступишь. Но при этом ты все равно свободен. Поэтому ты и несешь ответственность за свои поступки.
– Но ведь одно с другим не сочетается.
– Потому это и есть тайна.
– Но если Господь знает, как я поступлю, то я ведь не могу совершить какой-то другой поступок! Почему же тогда я должен за него отвечать?
– Потому что это тайна!
– Что значит – тайна?
– Разве тебе не пора в школу?
– Прошу прощения! – в дверях стоит служка, цистерцианец-конверз по имени Франц Ойген Легнер. У него маленькие глазки, и он всегда плохо выбрит. Вот уже два месяца он прислуживает здесь, а до этого был занят где-то в дремучих Альпах. Легнер содержит храм в чистоте, обновляет наш сайт, играет на органе и – не могу избавиться от этого подозрения – шлет епископу отчеты о моей работе. Жду не дождусь, когда он совершит какую-нибудь ошибку, которая дала бы мне возможность пожаловаться на него – в качестве своего рода тактической превентивной меры. Но вот только он, увы, ошибок не совершает. Весьма осторожный малый.
– Ты ведь знаешь, что сделал вчера, – говорит он мальчику.
– Что я такого сделал?
– Это не имеет значения. Просто ты об этом знаешь. Ты это помнишь.
– Помню.
– И при этом ты все равно был свободен. Ты знаешь, как поступил, но мог бы поступить иначе.
– Но ведь это было вчера!
– Но для Господа, – в голосе конверза появляются мягкие нотки, – не существует ни вчера, ни сегодня. Для него нет разницы между настоящим моментом, тем моментом, что был до него, и тем, что будет сто лет спустя. Ему точно так же известно, что ты совершишь, как тебе известно, что ты совершил вчера.
– Не понимаю.
– И не нужно понимать, – говорю я. – Это тайна.
Супротив воли я вынужден признать, что впечатлен. Восемь лет учебы, из которых год я провел в Григорианском университете, – но такое объяснение мне и в голову бы не пришло.
Легнер глядит на меня так, словно прочел мои мысли, и победоносно обнажает зубы. И все же мне его жаль. Бедный тощий интриган! Куда завела тебя хитрость твоя?
Мальчик поднимает с пола свой рюкзак, и вот он уже за дверью. Пару секунд спустя я вижу в окно, как он плетется по улице. Закрываю глаза и быстро смешиваю цвета, вращая стороны кубика. Открываю и принимаюсь восстанавливать исходный порядок.
– Регистровые рукоятки свистят, – произносит Легнер. Он старается не смотреть на движения моих рук, ведь если бы он на них взглянул, то был бы впечатлен, а так опростоволоситься ему, конечно, не хочется. – У органа. Надо бы вызвать мастера.
– Или, может быть, свершится чудо.
Господи, зачем я это сказал? Это было даже не смешно. Красная сторона кубика уже собрана.
Служка выжидающе смотрит на меня.
– Шучу, – бросаю я устало.
– Господь мог бы свершить чудо, – ответствует Легнер.
– Вне всякого сомнения.
Желтая тоже.
Он молчит, и я молчу.
– Но не свершит, – добавляю я.
И белая.
– Но это не невозможно.
– Нет, не невозможно.
Мы оба молчим. Синяя сторона готова. И зеленая.
– Но он мог бы, – говорит Легнер.
– Однако не свершит.
– Этого нам знать не дано.
– Нет, – соглашаюсь я и откладываю собранный кубик. – Не дано.
Раньше я частенько стоял перед зеркалом и с холодной яростью убеждал себя, что выгляжу недурно. Лицо у меня симметричное, кожа вполне приличная, рост достаточно высокий, грудь и подбородок широкие, глаза совсем не маленькие, да и фигура подтянутая. В чем же тогда дело?
Сегодня мне кажется, что все это было лишь стечением обстоятельств. Нет никакой воли судьбы. И если бы я тогда решил спросить Лизу Андерсон как-то иначе или просто в другой день, все могло бы сложиться по-другому, и сейчас у меня, возможно, была бы семья, а я был бы метеорологом или редактором на телевидении.
Лиза училась со мной в одном классе и сидела чуть в стороне от меня, впереди. Когда она носила короткие рукава, я видел покрывавшие ее руки веснушки, а когда в окна заглядывало солнце, его лучи плясали в ее гладких темных волосах. На то, чтобы подобрать нужные слова, мне потребовалось пять дней.
– Не хочешь сходить в театр? Посмотреть «Кто боится Вирджинии Вулф»?
– Кто боится… кого?
Не то чтобы я любил ходить в театр. Я там скучал, там всегда было душно, а то, что произносили со сцены, – плохо понятно. Но кто-то сказал мне, что Лиза театр любит.
– Это название пьесы.
Она глядела на меня дружелюбно. Я не заикался, к тому же вроде бы не чувствовал, что заливаюсь краской.
– Какой пьесы?
– В… театре.
– Что за пьеса?
– Если посмотрим, узнаем.
Лиза рассмеялась. Все шло хорошо. От облегчения рассмеялся и я.
Она посерьезнела.
С моим смехом и впрямь было что-то не так. Я нервничал, и он звучал несколько громче и звонче, чем следовало. Я тут же постарался это исправить и засмеяться как положено, но вдруг понял, что забыл, как это делается. Когда до меня дошло, как странно звучит мой хохот, я все-таки покраснел: кожа моя загорелась. Чтобы избежать неловкости, я снова рассмеялся, но вышло еще хуже, и я внезапно осознал, что стою перед Лизой, пялюсь на нее и продолжаю гоготать, а сам при этом наблюдаю за тем, как, гогоча, стою перед ней, все так же пялюсь и дальше гогочу. Румянец обжигал мне щеки.
Сегодня, к сожалению, не получится, сообщила Лиза.
– Но ты же только что…
Ей очень жаль, продолжила она, но она только что поняла, что сегодня у нее нет времени.
– Вот жалость, – хрипло произнес я. – А завтра?
Она промолчала, а потом ответила, что, увы, завтра тоже не получится.
– Послезавтра?
Как ни печально, в ближайшие несколько недель она будет очень занята.
После этого я едва решался взглянуть на нее сзади. Но не мог помешать ей являться мне во снах. В них она была мила со мной, на все согласна и ловила каждое мое слово. Мы то блуждали вдвоем по лесу, то лежали рядом на лужайке, то оказывались в комнате, где свет был приглушен настолько, что я с трудом различал округлые очертания ее плеч, бедер, линию мягко струившихся волос. Проснувшись, я, все еще объятый желанием, но уже терзаемый стыдом, не мог понять, как еще мгновение назад мне чудилось, что это происходит на самом деле.
Пару месяцев спустя, на вечеринке, я разговорился с Ханной Лариш из параллельного класса. Во мне уже были две бутылки пива, воздух делался мягким, бархатистым, и как-то так случилось, что мы заговорили о кубике Рубика. Она тоже играла в этот кубик, он тогда был у каждого, но, как и большинство, она так ни разу и не смогла собрать больше одной стороны.
Все очень просто, объяснил я. Начинать лучше всего с белой, потом нужно собрать на синей и красной букву «Т» – боковушку и середину. Так можно собрать второй слой, крутя середку вправо-влево, затем нужно правильно выставить середину третьего слоя – опять же, тут есть масса возможностей, можно так, можно эдак, продолжал я, вращая руками. Вся штука в том, чтобы быстро сообразить, какие боковушки поворачивать – тут готовых решений нет, все достигается постоянной практикой и с помощью интуиции.
Она слушала. Кубик Рубика был тогда на пике популярности. По телевидению выступали эксперты, в журналах печатались статьи о победителях соревнований. Голос не изменил мне даже тогда, когда я как будто случайно коснулся ее плеча, а стоило мне подойти на шаг ближе, чтобы лучше слышать ее сквозь громкую музыку, как Ханна забрала волосы назад и внимательно посмотрела на меня. О да, вдруг подумал я, все идет как надо, значит, в том же духе и надо продолжать. Была почата третья бутылка, за словом в карман я уже не лез – в том-то и была моя беда.
Я все говорил и говорил. Говорил о том, как трудно было в самом конце правильно проставить угловые квадраты. О том, что, если бы еще немного потренировался, то мог бы претендовать на титул регионального чемпиона, а там и до чемпионата страны рукой подать. Я чувствовал, как утекает время, чувствовал, что скоро что-то должно произойти, и, чтобы скрыть волнение, продолжал болтать.
Она провела рукой по волосам, опустила взгляд, снова посмотрела на меня, и в ее жестах почувствовалось некоторое напряжение. Обеспокоившись, я затарахтел еще быстрее. Она еще раз провела пальцами по волосам, но ничего мне не ответила. А я продолжал болтать. Я ждал, что некий инстинкт подскажет мне, что делать дальше, но инстинкт этот безмолвствовал. Откуда же другие знали, как поступить? Где об этом было написано, где этому можно было научиться? Я посмотрел на часы, чтобы убедиться, что у нас еще есть время, но она истолковала это действие иначе и тут же сказала, что ей тоже пора домой. «Что, уже? – крикнул я. – Да как же! Нет, не сейчас!» Но на этом мой словарный запас исчерпался. Грохотала музыка, мы молчали. Рядом, в клубах сигаретного дыма, танцевали, прижавшись друг к другу, пьяные одноклассники, под окном целовались двое. Ханна ушла, хотя походка ее казалась нерешительной.
– Плохо прошло? – спросила мать. Она еще не спала. Что было вполне обычным делом, когда я возвращался поздно. Она сидела на кухне и помешивала чай, подливая в него воду с несколькими каплями лимонного сока.
– Что именно?
– Не знаю, но вижу по тебе, что прошло плохо.
Мать осторожно положила ложечку рядом с чашкой, словно это был невероятно хрупкий предмет.
– В жизни бывает, что нужно пытаться снова и снова. Снова и снова. Несмотря на поражения. Тебе может казаться, что так случается только с тобой, но так у всех. Продолжать тоже кажется глупым. Но все равно приходится.
– О чем ты? – сухо спросил я.
– О чемпионате, – после недолгой паузы ответила она. – Все еще впереди. Не дай лишить себя воли к победе.
Она была еще совсем не старой, но ее волосы уже тронула седина. Мать была чуть полновата и часто улыбалась грустной, отсутствующей улыбкой. В тот момент – было уже за полночь – я, стоя на кухне, думал сразу о множестве вещей: о том, что она, разумеется, права, о том, что не мог обсуждать с ней такие темы, о том, что в былые времена я мог бы просто никуда не стремиться, остаться и жить под ее крылом, не зная ни нужды, ни борьбы, и это никому не показалось бы странным. Клеймить за такое стали лишь с появлением психологов.
Я тоже взял чашку. Из соседней комнаты, где стоял проигрыватель, доносилась негромкая фортепианная музыка. Я налил себе чаю. Необходимо ли вообще отправляться туда, в большой мир? Нельзя ли, действительно, остаться жить здесь, в этом доме, на этой кухне?
Мать покачала головой, словно прочла мои мысли.
– Нельзя позволять себе сдаться, – повторила она. – Вот в чем суть.
– Почему?
Она промолчала. Я взял чашку и отправился спать.
Прошла еще пара месяцев, я был в квартире Сабины Вегнер. Мы остались наедине, ее семья куда-то ушла, а мы с ней собирались учить латынь. Сабина была толстухой. Нет, она была милой девушкой, добросердечной и неглупой, но у нее все было жирное: лицо, икры, тело, руки. А я, тогда и не подозревая, во что превращусь сам, смотрел на нее насмешливо и свысока, как все остальные. Весь ее вид говорил о том, что она вне игры. Ее кандидатура даже не рассматривалась.
Мы сидели за обеденным столом и слово за словом переводили Тацита. Она пила мятный чай, я – яблочный сок. Наконец мы закончили, и я встал.
– Сейчас новости будут, – остановила меня она.
Мы сели на диван. Горбачев и Рейган пожимали друг другу руки. Хонеккер жалобно скулил в микрофон. Том Круз сидел за штурвалом самолета. На голубом экране ведущая сообщала, что ожидается дождь. И вот уже пошла реклама: домохозяйка, обращаясь к лучащемуся гордостью мужчине в галстуке и с дипломатом, потрясала носовым платком и говорила, что так чисто у них в доме еще не бывало. Я приобнял Сабину за плечи.
В первое мгновение я решил, что сделал это по ошибке. Что я такое творил, о чем думал?
Она сидела не шелохнувшись. Краем глаза я заметил, что она не повернула головы. Убери руку, подумал я, пока не поздно. Я наклонился к ней. В ушах у меня шумело, сердце колотилось.
Она же толстуха, мелькнуло у меня в голове.
Но все-таки девушка, подумал я следом.
Тут она повернулась. Взгляд ее был подернут странноватой поволокой. Расплывчатые очертания ее большого тела, сладковатый запах ее духов, моя рука на ее податливой шее.
Голова у меня шла кругом. Не такая уж она и толстуха, подумалось мне. Лицо ее, искаженное оттого, что я смотрел на него в упор, уродливым не казалось. Я видел, что у нее выпала ресничка, покоившаяся теперь на выступавшей скуле. Видел малюсенькую ссадину на ее виске. Видел, как по белку ее правого глаза бежит, ветвясь, красный сосудик, видел поры на коже.
Ее губы накрыли мои, словно ватные. Я неуверенно положил руку ей на бедро. Сабина отстранилась, взглянула мне в глаза, отерла губы тыльной стороной ладони и вновь прижалась ко мне. Мы поцеловались во второй раз, ее рот разомкнулся, и я почувствовал, как шевелится что-то крохотное, живое – ее язык. Ее грудь вздымалась и опускалась, мое сердце стучало, мне было нечем дышать, но этого и не требовалось. Спустя какое-то время она отвела голову назад. Я перевел дух. Она теребила пальцами мой ремень.
Я встал и позволил ей спустить с меня штаны. Она взялась за мои трусы и потянула, чтобы лицезреть мою наготу. Из телевизора доносилась вступительная мелодия детективного сериала. Я бросил взгляд на ее прикрытые блузкой груди – они были округлыми, пышными, большими. Протянул руку, и она двинулась мне навстречу. Тут распахнулась дверь, вошел ее отец, за ним ее мать, за ней сестра, следом такса, следом – моя мать.
Воцарилось молчание. Не говоря ни слова, они наблюдали, как я натягиваю трусы и штаны, застегиваю ремень. Всхрапнув, собака растянулась на ковре и задрала лапы, ожидая, что кто-нибудь ее почешет. Одевался я дольше обыкновенного – руки дрожали. В ушах шумело пуще прежнего, пол словно уходил из-под ног. Такса издавала умоляющие вздохи, но тщетно. Усатый полицейский в телевизоре бормотал что-то об ордере на арест и криминальной полиции Дуйсбурга. Я пересек плывшую у меня перед глазами комнату, взял со стола учебник латыни, тетрадь, словарь, перьевую ручку и направился к двери. Родители Сабины отошли в сторону, пропуская меня. Сестра захихикала. Мать вышла первой.
Мы спустились по лестнице.
– Они ждали автобуса, – сказала она. – Я проезжала мимо и предложила их подбросить. Заодно тебя забрать, – на несколько секунд повисла пауза. – Прости.
Она повернула ключ и открыла дверцу машины. Я уселся на пассажирское сиденье. Мать долго поправляла зеркало, потом завела мотор.
– Мне и в голову не могло прийти!.. – продолжила она. – Сам понимаешь почему. Потому что это Сабина. И в голову не могло прийти!.. Она же не то чтобы очень уж. То есть я и предположить не могла…
Я не отвечал.
– Когда мы с твоим отцом познакомились…
Я подождал. Она никогда о нем не говорила. Но либо до нее дошло, что момент был не самый подходящий, либо она просто раздумала – как бы то ни было, предложение осталось неоконченным. До самого дома она не произнесла ни слова.
Просто сдаться – что тут такого уж дурного? Эта мысль казалась мне грандиозной, манящей и взвешенной. Я занял второе место на чемпионате федеральной земли, получил допуск к чемпионату страны, но к тому времени мне стало ясно, что игра в кубик Рубика профессией стать не может. Вопреки всем моим чаяниям правительство не было заинтересовано в услугах специалистов такого рода, крупные компании тоже, и даже создатели компьютерных программ и производители игрушек предпочитали брать на работу выпускников экономического или математического.
Я же хорошо чувствовал себя в полумраке, любил музыку Монтеверди, мне нравился запах ладана. Нравились окна старых церквей, переплетения теней под готическими сводами, нравились образы Христа Вседержителя, облаченного в золото Спасителя – властелина всего сущего, нравилась средневековая ксилография, нежность и человечность рафаэлевских мадонн. Меня впечатляла исповедь Августина, я находил поучительными дотошные искания святого Фомы, был всей душой расположен к роду человеческому как таковому – и не имел ни малейшего желания просиживать штаны в каком-нибудь офисе. К тому же я не питал особого пристрастия к самоудовлетворению. Некоторое время я занимался им регулярно, меня переполняли ярость и отвращение, я был убежден, что совершаю эстетическое непотребство, преступление скорее против красоты, нежели против морали. Я словно видел себя со стороны: раскрасневшегося юношу, уже немного пухловатого, который, зажмурив глазки, в спешке орудует рукой. Потому я вскорости оставил эту привычку. С появлением психологов и в этом стало неприлично сознаваться, но забавляться с кубиком мне было гораздо приятнее.
Тогда мне казалось, что вопрос с верой в Бога я уж как-нибудь решу. Не так уж это должно быть трудно. Приложив усилия, и с этой проблемой можно совладать.
В глубине моей души жила надежда, что крещение как-нибудь да сдвинет дело с мертвой точки. Но когда момент настал, в церкви учинили ремонт: стен было почти не видно за металлическим каркасом лесов, алтарный образ затянули брезентом, орган, к сожалению, тоже не работал. Крестильная вода по ощущениям была просто водой, священник производил впечатление закоснелого сумасброда, а стоявший рядом с меланхолично улыбавшейся матерью Ивейн даже не скрывал, что изо всех сил старается не расхохотаться.
И все же я уповал на то, что вера придет. Столько разных умных людей верило в Бога. Нужно лишь больше читать, чаще ходить на службу, больше молиться. Практиковаться. Как только я поверю в Бога, все встанет на свои места, в моей жизни задним числом проявится воля судьбы, и выяснится, что все с самого начала складывалось в общую картину.
Свой двадцать первый день рождения я отмечал с двумя сокурсниками, Кальмом и Финкенштейном, в прокуренной студенческой пивной.
– Августин – просто застарелый аристотелианец, – изрек Финкенштейн. – Он погряз в онтологии вещей – и поэтому отстал!
– Аристотеля нельзя назвать отсталым, – ответил ему Кальм. – Он – воплощение разума!
Такие беседы можно вести только в студенчестве. Финкенштейн носил очки с толстыми стеклами, был вечно румян и набожен, как ребенок. Добродушно-фанатичный Кальм был фомистом и хитроумным апологетом Святой Инквизиции. По выходным он участвовал в соревнованиях по гребле, увлекался миниатюрными железными дорогами – и у него была подружка, что делало его предметом тайной зависти соседей по скамье. На столе перед Кальмом лежала книга Артура Фридлянда «Я называюсь Никто». Я делал вид, будто не замечаю ее, а они ее не упоминали. В наличии этой книги, в общем-то, не было ничего необычного – в тот год ее можно было встретить повсюду.
– Теория времени Августина порядком отстает от аристотелизма, – подал голос я. – Из его трудов очень любят цитировать то место, где он говорит, что знает, что такое время, пока не задумывается о нем. Звучит красиво, но в качестве инструмента познания никуда не годится.
– Тогда теория познания и не была еще парадигмой знаний, – парировал Кальм. – Ее место занимала онтология.
Выдохшись, мы умолкли. Я положил на стол причитавшиеся с меня деньги и встал.
– Что тебя гнетет, Фридлянд?
– Ход лет. Трата времени. Близость смерти и Ада. Тебе этого не понять, тебе всего лишь девятнадцать.
– Существует ли Ад? – задался вопросом Финкенштейн. – Что по этому поводу говорит онтология?
– Существовать-то он должен, – ответил Кальм. – Но в нем может никого и не быть.
– И что же творится в Аду? Скользит ли там, как у Данте, огонь от пят к ногтям, но так, что лишь поверхность пламенем задета?
– Данте пишет не об Аде, – произнес Кальм, – а о нашем истинном бытии. В Аду мы оказываемся в лучшем случае по ночам, в те моменты истины, которые называем кошмарами. Чем бы ни был Ад, сон – это врата, сквозь которые он в нас проникает. С ним каждый знаком, ибо оказывается в нем каждую ночь. Вечная кара – это всего-навсего сон, от которого нельзя пробудиться.
– Ну, в таком случае, – вставил я, – пойду-ка я спать.
На улице уже поджидал трамвай. Я сел, и вагон тут же тронулся, словно меня-то ему и не хватало. Я сел.
– Извиняйте, – произнес кто-то тонким голоском. Передо мной возник скрюченный нищий с косматой бородой и двумя набитыми до отказа целлофановыми мешками. – Подадите?
– Простите, что?
– Денег, – произнес он. – Как вы сделали одному из братьев Моих меньших. Так сделали Мне. Сказал Господь.
Он протянул ко мне растрескавшуюся ладонь. Разумеется, я сунул руку в карман, но в тот же миг старик вдруг опустился на колени, а потом повалился на спину.
Растерявшись, я наклонился к нему. Улыбаясь, он медленно, как будто с наслаждением перекатывался с боку на бок, переваливаясь с левого плеча на правое и обратно. Я огляделся. С нами ехало всего несколько человек, и все они упорно отводили глаза.
Но это был мой долг. Этого требовало христианское учение. Я встал и склонился над мужчиной.
– Я могу вам чем-то помочь?
Его пальцы сомкнулись на моей щиколотке. Хватка у него оказалась на удивление крепкая. Трамвай затормозил, двери распахнулись, две женщины второпях покинули вагон, и мы остались практически наедине. Он посмотрел на меня. Взгляд его был внимательным, пронзительным и ясным, совершенно незамутненным, даже любопытным. Из носа у него побежала капля крови, скрылась в седой нечесаной бороде. Двери закрылись, состав тронулся. Я попытался было высвободить ногу, но он меня не отпускал.
Никто из пассажиров не глядел в нашу сторону. Мы ехали во втором вагоне, до вагоновожатого было как до луны. Свободной рукой он потянулся ко мне и так вцепился в другую мою ногу, что я почувствовал, как его ногти вонзаются в мою плоть. Трамвай подъехал к остановке, вновь открылись двери, кто-то вышел, немного погодя створки дверей снова захлопнулись – наш путь продолжился. Из-под сиденья выкатилось надкушенное яблоко, свернуло с намеченной траектории и исчезло под другой скамьей. Вырваться я не мог – мужчина оказался сильнее, чем можно было предположить. Он осклабился, вопросительно взглянул мне в глаза и опустил веки. Я дернул правой ногой, но освободиться не удалось. Дыхание старика участилось, борода тряслась. Он резко втянул воздух и плюнул. Я почувствовал, как по моей щеке стекает что-то мягкое и теплое. Нищий засопел.
И тогда я его ударил. Он попытался подняться, но я пнул его еще раз, и он рухнул на пол. Пальцы ног заныли. Я схватился за поручень, чтобы не потерять равновесия, и отвесил ему третий пинок. Он разжал одну руку; вторая по-прежнему цеплялась за меня. Опрокинулся пластиковый пакет, из него градом посыпалась скомканная бумага: обрывки газет, страницы из книг и глянцевых журналов, рекламные проспекты. Из другого мешка раздался скулеж, мне показалось, что в нем что-то шевелится. Трамвай остановился, двери открылись, я наступил ему на запястье. Старик застонал и наконец разжал левую руку. Я выскочил и бросился наутек.
Бежал я долго и остановился, лишь когда силы окончательно меня покинули. Задыхаясь, я посмотрел на часы. Десять минут первого. Мой день рождения был позади.
– Уверен, это был не он, – ответил Ивейн.
– Как знать.
– Да никакой это был не дьявол! Хотя, может, и неплохо было бы, если б ты наконец получил по заслугам. Вам вечно требуются какие-то доказательства, которые укрепили бы вашу веру. Но это был не дьявол.
Мы сидели в комнате, когда-то служившей отцу библиотекой. Вдоль стен тянулись корешки книг, снаружи доносился умиротворяющий стрекот газонокосилки.
– Вера не столь важна, – произнес я.
– Ах вот как.
– Священнику дана власть вязать и решить. Вне зависимости от того, что он сам при этом думает. Он не обязан верить в таинство, чтобы таинство свершилось.
– Так вот во что ты веришь?
– Мне и верить в это не надо, это так и есть.
Ивейн скоро отправится в Оксфорд. Всем было ясно, что его ждет большое будущее, и никто не сомневался, что не пройдет и десяти лет, как он станет знаменитым художником. В его присутствии я всегда чувствовал себя неуверенно, всегда ощущал его превосходство, но католическая вера внезапно дала мне положение в обществе, весомое мнение и аргумент, которым можно было парировать все, что угодно.
Только Ивейн раскрыл рот, чтобы возразить, как распахнулась дверь и вошел еще один Ивейн. И несмотря на то что я был к этому готов, их сходство вновь оказало на меня свое магическое воздействие, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что на самом деле происходит.
– Могу я тебя попросить никогда больше не подсовывать мне эту книгу? – Эрик шваркнул об стол томом, заглавие которого гласило: «Я называюсь Никто». – Я не буду ее читать.
– Тем не менее она довольно интересна, – сказал Ивейн. – И мне хотелось бы знать, что ты…
– Меня не интересует. Как по мне, так он мог бы и сдохнуть. Какое мне дело до того, что он пишет?
– На самом деле он не это хотел сказать, – вставил Ивейн. – Просто иногда на него находит.
– Ну а ты? – повернулся он ко мне. – Ты что, всерьез? Все эти молитвы, церковь, семинария? Действительно, всерьез? Мы вообще-то евреи, разве так можно?
– Никакие мы не евреи, – возразил Ивейн.
– Но ведь наш дедушка…
– И все-таки, – перебил он. – Мы, к сожалению, никто. И ты это знаешь.
– Да Мартин в это полез только потому, что никак не может найти себе подружку.
Я сосредоточился на том, чтобы дышать как можно ровнее. И ни в коем случае не краснеть.
– Меня обескураживает плоскость твоего мышления, – продолжил Ивейн. – Мартин – человек серьезный. Понимаю, что для тебя это невообразимо, но он верует и жаждет служения. Тебе этого никогда не понять.
Эрик уставился на меня в упор.
– В самом деле? В Приснодеву, претворение воды в вино, в воскресение? Серьезно?
– Это процесс, – кашлянув, ответил я. – Человек верующий всегда находится в пути. И он никогда…
– Да тебе просто работать лень!
Я поднялся. Как ему всегда удается так быстро меня взбесить? Почему с тем, что он говорит, невозможно поспорить, но при этом он все так безбожно искажает?
– Когда устанешь молиться, приползешь ко мне на коленях, – не сдавался он, – и будешь умолять взять тебя на работу.
– И что же ты сделаешь, когда я приползу?
– Дам тебе работу, что же еще? Ты ведь мой брат!
Он расхохотался и, не попрощавшись, вышел.
– В последнее время он очень нервный, – проговорил Ивейн. – Мало спит. Не принимай его всерьез. – Он раскрыл ту самую книгу, с отсутствующим видом перевернул пару страниц и захлопнул. – Я как-то раз тоже решил, что повстречался с дьяволом. Мне было десять, дело было в торговом центре. В корзине с уцененными товарами копалась женщина. В ней не было ничего необычного, в том, что она делала, тоже, но я вдруг понял: стоит мне задержаться здесь хоть на пару секунд, и случится что-то ужасное. Мать нашла меня через час, я прятался за холодильником в отделе электроники. Она чуть с ума не сошла от страха. Но я по-прежнему убежден, что поступил правильно. Если бы она меня заметила… – Он задумчиво посмотрел в окно. Снаружи щелкал ножницами садовник. Поблескивал на солнце металл. – Но все это чепуха. Мне было десять лет. – Он взглянул на стол, затем посмотрел на меня так, словно на мгновение забыл о моем присутствии. – Ну а в остальном? Какие у тебя планы, намерения? Об этом ведь обычно думают в день рождения, правда? Какие даешь себе зароки?
– Готовлюсь к участию в чемпионате.
– Снова взялся за кубик?
– Именно, за кубик.
– Желаю удачи. Но хорошо бы тебе…
– Что?
– Не важно.
– Говори уже!
– Верно, кто-то ведь должен тебе об этом сказать. Пока не поздно с этим бороться. Тебе бы…
– Ну?
– Да какая разница.
– Говори!
– Тебе бы похудеть, смиренный мой братец. Сейчас у тебя это еще может получиться, а дальше будет сложнее. Тебе и впрямь не помешало бы сбросить вес.
«Я называюсь Никто». Что это – шуточный эксперимент, бессмысленный продукт забавляющегося духа или же злостное нападение на душу всякого, кто возьмет в руки оный труд? Никто точно не знает. Возможно, и то и другое.
Повествование начинается со старомодной новеллы о молодом человеке, только-только вступившем на жизненный путь; нам известна лишь первая буква его имени – Ф. Слова сложены ладно, рассказ набирает обороты, и книга читается вроде бы даже с удовольствием, если бы не преследующее вас чувство, что над вами насмехаются. Ф. ждут испытания, в которых он сможет проявить себя; он борется, приобретает знания, побеждает, умнеет, проигрывает, его личность развивается – все, как издавна повелось. Но возникает такое ощущение, что за каждой фразой что-то скрывается, словно сюжет прослеживает свое собственное развитие, слово на самом деле в центре событий оказывается вовсе не главный герой, а покорный, ведомый автором читатель.
Мало-помалу дают о себе знать небольшие несоответствия. Будучи дома, Ф., взглянув на пелену дождя, надевает шапку, куртку, берет зонт, выходит, принимается бродить по улицам, где дождь почему-то не льет, надевает шапку, куртку, берет зонт, выходит – как будто он этого уже не делал. Вскоре после этого возникает его дальний родственник, а ранее как бы между прочим говорилось, что тот уже лет десять как скончался; невинный поход деда с внуком на ярмарку оборачивается блужданием в кошмарном лабиринте; Ф. совершает оплошность, повлекшую за собой далеко идущие последствия, и вдруг ни с того ни с сего выясняется, что ничего такого не было. Разумеется, читатель начинает строить догадки. Постепенно складывается впечатление, что начинаешь понимать, что происходит на самом деле, кажется, что разгадка уже близка, но тут повествование обрывается – да, вот просто так, посреди фразы, без всякого предупреждения.
И читатель вновь пытается сообразить, что к чему. Может, герой умер? Может, все эти странности были провозвестниками конца, первыми, так сказать, прорехами в канве повествования, являвшимися нам, прежде чем нить оборвалась окончательно? Казалось, автор спрашивает – что же такое смерть, как не пришедшийся на середину фразы финал, рубеж, которого тот, о ком в ней говорится, никогда не преодолеет? Что она, если не немой апокалипсис, в котором не человек исчезает из мира, а пропадает сам мир, наступает конец всему – и даже негде поставить точку?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?