Текст книги "Мона Ли. Часть первая"
Автор книги: Дарья Гребенщикова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава 16
Остановить Эдика Аграновского? Бесполезное занятие. Ровно в 19.30 следующего дня он уже стоял на коврике у двери квартиры Коломийцевых. Пал Палыч впустил его, сухо предложил раздеться и пройти в комнату.
– Обувь можете не снимать, – добавил он очень кстати, – в носке Эдика большим пальцем правой ноги была пробита дыра. Эдик держал за спиной картонную коробку с бисквитным тортом, пластикового пупса с голубым бантом и бутылку Шампанского. – У нас не Новый год, – еще суше заметил Пал Палыч, – прошу вас, садитесь.
Мона Ли была отправлена с бабушкой в детскую – писать прописи. Карандашом.
– Итак? – Пал Палыч был в темно-сером костюме, при белой рубашке и ленинском, в горох, галстуке. Роговая оправа придавала ему несвойственную серьезность – так суров он был только при чтении приговоров, – прошу ваши документы, молодой человек.
– А ваши? – попробовал схамить Эдик, – давайте будем открыты друг перед другом?
– Я полагаю, – Пал Палыч расстегнул верхнюю пуговицу пиджака так, чтобы стал виден жилет и тяжелая золотая цепь от часов, – вам удобнее будет выйти через дверь. Обычным манером, так сказать. Или вас спускают с лестницы? – Эдик бросил на стол книжицу паспорта и «госфильмовское» удостоверение. Пал Палыч прочел, не торопясь. Отметил про себя, что на фото Аграновский выглядит моложе и респектабельнее.
– Убедились? – Эдик улыбнулся, обнажив розовые, детские десны, – я не проходимец, как вам бы хотелось думать. Ну, даете согласие на съемку дочери? – Эдик покосился на старые фотографии, стоявшие в вычурных серебряных рамках. Какие лица, – подумал он, – таких сейчас не делают. Аристократия, черт бы их побрал. Ломается, а сам только и думает, как его дочурка будет красоваться на премьере в Доме фильма. Двуличная личность. Орел двуглавый. – Эдик стал думать, что бы еще обидное сочинить про этого немолодого человека, в котором ощущалось непоколебимая уверенность в себе и презрение к нему, Эдику. Эдик качнулся на стуле, протянул руку к люстре и постучал двухцветной шариковой ручкой по подвеске, – шикарная вещь!
– Что? – переспросил Пал Палыч.
– Люстра, – говорю, – шикарная…
– Вы хотите люстру? Купить? – Пал Палыч чувствовал, как дергается жилка на виске – так бывало всегда, когда он ясно ощущал опасность. – Эдуард?
– Можно просто Эдик, – Аграновский еще раз прошелся ручкой по подвескам – они запели нежно, буквально ангельски, – какая слащавая гадость, – подумал про себя Эдик, – итак? Ваши условия? Нонну необходимо будет привезти, – Эдик достал блокнот, зачирикал ручкой, – вот, тут необходимые телефоны и адреса. Как только вы с дочерью будете готовы выехать, или – вылететь, сообщите ЛИЧНО мне. Вам будут оплачены билеты, разумеется, в разумном пределе. Так, у меня с собой фотоаппарат, – Эдик нагнулся за портфелем, – сейчас сделаем снимки – фас-профиль, непринужденную фотку дома, хорошо бы в костюме историческом… ну, это я договорюсь с театром, кстати! Неплохие костюмерные, удивительно даже – для такой дыры.
– Вы, вероятно, не можете знать, – Пал Палыч сцепил челюсти, отчего стал похож на бульдога, – что Орск еще ДО революции был одним из крупнейших городов – и! Заметьте! Богатейших! Добавьте к этому эвакуированных в войну, театры…
– Да-да, я просто потрясен! – Эдик переигрывал, но старался держаться на равных, – итак? Зовите дочь, начнем снимать, пожалуй…
Пал Палыч встал, подошел к одноногому столику, на котором стоял трофейный «Telefunken», нажал клавишу цвета бильярдного шара – послышался неясный треск, будто где-то говорили все разом, мешая друг другу. Пал Палыч обернулся:
– Уходите, Эдуард. Моя дочь ни при каких условиях не будет сниматься в кино. По той простой и очевидной причине – она слишком мала для этого. Объяснять вам, человеку, как я понимаю, достаточно циничному, на чем основано моё решение – я не считаю нужным. Никаких фотографий. И вообще – советую вам держаться как можно дальше от моей дочери и моей семьи. Честь имею! – Пал Палыч даже прищелкнул каблуками – он не знал, что его отцом был не бравый штабс-ротмистр Коломийцев, а весьма далекий от Белой Армии комбриг Войтенко.
Эдик записал себе счет «ноль – один», засунул Шампанское в портфель, пупса посадил на стол, а торт, подумав, захватил с собой – в гостиницу.
Дверь хлопнула. Наступила тишина. Пал Палыч освободил кадык от узла галстука, снял очки, аккуратно повесил в гардероб пиджак, и открыл окно настежь. Снежинки робкой толпой заглянули в комнату, осмелели, снежный вихрь прошелся по квартире, оставив на ковре мокрые маленькие следы.
Записка с адресами и телефонами, вырванная из блокнота, полежав на столе, поднялась порывом сквозняка и спланировала на пол. Под стол.
Эдик не был бы Эдиком, если бы его остановил чей-то отказ. Он счел это досадным препятствием, не более. Напротив того – Аграновский весь подобрался, сосредоточился, выработал план действий, и тут же отправился в школу – ближайшую к дому Моны Ли. Обаять какую-то дуру-секретаршу при помощи флакончика «Ша нуар» было делом плевым. В беседе – а Эдик был мастером тонкого обольщения – он похвалил вкус Лерочки, намекнув, что Москва еще задумывается над тем, рискнуть ли носить белые шерстяные чулки под черный кримпленовый костюм, а Лерочка – уже впереди планеты всей! И лак на ногтях – ах! какая бездна вкуса! Смешиваете с чернилами? Да что вы! Вам нужно бросать эту школу – и вперед, в Москву! Такие перспективы… а что эта – ваша директриса? Как она? Кто-кто-кто? Из женской колонии? Б-р-р-р… она, наверное, запирает учеников в карцер? С крысами? Ах, как вы очаровательно смеетесь! А помада? С чем мешаете? А контур? Карандаш «Искусство»? Ах, с вазелином! Ну-ну… и что директриса? Выпивает? А любовник? Ну, не смущайтесь! Любовники есть у всех… У вас – нет? Не верю! А я подойду? Я милый! – Эдик уже уселся на стол, Лерочка хохотала, как ненормальная, и, обнажая полные коленки, пододвигалась к Эдику. Тут хлопнула одна дверь, вторая, третья распахнулась резко – директриса вернулась из РайОНО.
– Вы ко мне? Зайдите в кабинет. – В кабинете Эдик действовал иначе. Из вальяжного волокиты он стал серьезным сотрудником киностудии, раскрывая перед директрисой алые, бордовые, коричневые книжечки. Не давая, впрочем, вчитаться. Это были пропуска в ЦДРИ, ВТО, ресторан ЦДЛ, и прочие необходимые в Москве корочки. Ошеломленная таким вниманием важной персоны, директриса только кивала головой.
– Вы поймите, – Эдик сидел прямо, сцепив пальцы, – на кону стоит судьба вашей школы. Ученица 2 класса сыграет роль в кинофильме, выпущенном столичной киностудией. Режиссера я вам назвал? Так-то. Успех гарантирован. А это значит – что? Внимание к руководимой вами школе. Финансирование. Ремонт, простите – это тоже важно. Фестивали. Конкурсы. И лично к вам – особое внимание. А могут и фильм снять. Документальный.
– Вот этого не надо, – директриса очнулась, – фильма не надо. Крышу – хорошо. Полы покрасить, парты поменять… Но, уважаемый Эдуард – девочка-то в школе не учится.
– Как? – Эдик дернул щекой, – как это – не учится?
– Да вы поймите, она у нас немного того, с «приветом». У нее мать убили, а она потом в психушке лежала. Сейчас на дому образование получает. Зачем вам такая девочка? У нас такие есть, кто и в самодеятельности, и отличницы… Что вам эта Коломийцева? Она улыбается, да в одну точку смотрит. Рёхнутая, точно вам говорю. – Эдик улыбнулся ослепительно:
– Вы правы, правы … – списав со счета директрису, он тут же стал думать, как найти подход к Коломийцевым. Найти учительницу, которая ходит заниматься с Нонной на дому, было плевым делом.
Учительнице начальных классов, у которой мать лежала после инсульта семь лет, парализованная, а муж давно сбежал в Свердловск с сотрудницей окончательно, после периода сомнительных командировок, небольшая сумма денег, скользнувшая в карман обтерханного пальтеца – оказалась не лишней. А всего услуга-то! Выйти с Моной Ли – после занятий – погулять. Скажем, до Дома пионеров. А ему-то, Эдику – всего и нужно – несколько снимков! Он художник, да – художник. Ищет подходящую натуру – на картину «Первый раз в первый класс», а девочка просто подходит. Просто идеально подходит.
– А почему снимать тайно? – недоумевала Валентина Федоровна.
– О! Ну что вы, голубушка! Это же не парадный портрет! Тут нужно словить движение, улыбку, поворот головы – это ведь живопись, а она, живопись – требует! А уж потом, после того, как эскизы будут готовы, вот, тогда будем писать, что называется, маслом! – бедная Валентина Федоровна, доверчивая, как девочка, вывела из подъезда Мону Ли. Встала. Показала Моне Ли на небо, – смотри, какие облачка! Потом – на дом, ой! Мона! А какая собачка! – Мона Ли посмотрела на дом, на собачку, села на скамейку, улыбнулась, помахала рукой невидимому Эдику, скатилась с горки. Эдик щелкал «Зенитом», а потом, для верности – когда Мона Ли встала напротив него, не видя Эдика за киоском Союзпечати, тот «Полароидом» сделал пару четких, цветных и убедительных снимков.
Все это, вместе с проявленной пленкой и отпечатанными фотографиями, Эдик вез с собой в портфеле. Самолет от Орска до Оренбурга Эдик перенес с трудом, была болтанка, и железное тулово Як-40 содрогалось от порывов ветра. Ресторан в Оренбурге был приветливо гостеприимен, цены были сумасшедшие, но рыба – бесподобна. А филейчики дополнила уха, а уху дополнила паюсная икорка, и маслины свежо чернели, и даже венгерский «Токай» – был к десерту. Швырнув мятые бумажки официанту, Эдик подхватил портфель, позволил услужливому гардеробщику помочь с пальто, замотал шею кашне, вспомнил о Женечке, оставшемся в Орске, и вылетел в Москву.
– Ну, что, Мона? – спросила Инга Львовна, – не пора ли нам начать готовиться к Новогоднему балу?
– К балу? – Мона Ли запрыгала, – я буду на балу? Как Золушка?
– Хрустальных башмачков я тебе не обещаю, – бабушка пыталась повернуть ключ в замке тяжелого сундука, стоявшего в прихожей, – но мы, пожалуй, сделаем из тебя… Чио-Чио-Сан!
– А это кто? – спросила Мона Ли, – принцесса?
– Не совсем, – Инга Львовна чихнула – крышка сундука подалась, – но японку корейскую или китайскую – сделаем! – закончила она торжествующе, и вытащила на свет что-то, напоминающее кимоно. – Харбин! – сказала бабушка, – вот, ты нам и пригодился. – Инга Львовна извлекла из сундука какое-то шелковое волшебство, встряхнула его, и сказала, – Мона Ли! Я предлагаю тебе исполнить танец из балета «Щелкунчик»!
– Танец? – Мона Ли подняла бровки, – бабушка, мы ходим на ритмику, но танцы…
– Тебе не нужно будет ничего делать! Мы тебя загримируем, ты будешь у нас настоящая китаянка. Я не уверена, что кимоно будет уместно, но… тебе пойдет. У меня остались даже альбомы японской живописи! Я всегда говорила – не нужно ничего выбрасывать… Чайковский – думаю, в школе есть его пластинка, и ты будешь просто звездою!
Инга Львовна, так же, как и Пал Палыч, оттягивала разговор с Моной Ли о том, что на съемки та не поедет. Мона Ли жила ожиданием чуда, растрепала всем подружкам, что скоро ее будут снимать в настоящем кино, и она поедет в Москву, и – ой, девочки! Я буду играть принцессу! Девочки давили в себе зависть, выходило плохо, но в детстве неискренность легко спрятать за милой улыбкой и поцелуями, – чмок-чмок – в щечку, ой, Моночка, ну конечно-конечно! Кому, как не тебе? Ты же у нас самая красивая (со вздохом), и в сторону – подружкам – ой, вся из себя выпендривается! И чего в ней нашли? Глазищи в пол-лица, разве это красиво, правда, девочки? И девочки, хором, – ой, ну Наташ! лучше бы тебя пригласили, ты у нас самая красивая! А вообще она все врет! – говорила самая близкая подружка Моны Ли, Галочка Белозерцева, бледная дева с унылым носом, на котором вечно висела мутная капелька – насморк, насморк, – она все-все выдумывает! И мама её жива, просто папу бросила, вот. Да ты что? – и девичий кружок смыкался, и самые фантастические слухи рождались – из ничего. Из зависти.
Костюм вышел такой, будто Инга Львовна обучалась искусству шитья кимоно с детства. Мону Ли пришлось ставить на каблучки, что еще более удлинило ее фигурку. Волосы, забранные в самую замысловатую прическу, украсили гребешками, лицо сделали белым, а глаза подвели. Даже Пал Палыч, призванный сопровождать падчерицу на школьный бал, ахнул.
– Мд-а-а, – сказал он про себя, – советское кино потеряло много!
Впрочем, Эдик так не считал. Неделю киностудия гудела, рассматривая фотографии Моны Ли. В комнату съемочной группы «1000 и 1 ночь» заглядывали все, кому не лень – от костюмеров до народных артистов. Ахали. Итальянка? Француженка? Нет-нет, что-то неуловимо восточное – кто она? – Аграновский, сознавайся! Что-то от Одри Хэпберн? Скорее, молодая Джина?
– Не знаю, откуда ты её выкопал? … но тут бриллиант чистой воды, – сказал режиссер фильма Вольдемар Псоу. – Эдик, она нам нужна. Мы отснимем ее сейчас, и потом – через пару лет. Или сделаем заявочку на сериал? Ради одной этой девчонки… Мона Ли… Лети, и без нее не возвращайся.
– Там папаша ни в какую. – Эдик вертелся в кресле-рюмке вишневого цвета. – Папаша судейский, к тому же.
– Мама? – Вольдемар перебирал фото.
– Мама… убили маму. – Эдик сделал еще оборот.
– Очень хорошо! – сказал Псоу, – то есть плохо, конечно. Ну, а с папой мы справимся. Начни пока атаковать местное руководство, а там мы поддавим.
– Йес, – ответил Эдик, и, отлепившись от кресла, нехотя пошел к телефону.
Глава 17
Актовый зал школы был украшен с истинно советской фантазией – пучки шариков, ленты серпантина, вечная вата – (ах, хлопок-хлопок!), нанизанная на нитку, гирлянды из цветной гофрированной бумаги, зайцы, Деды-Морозы, космонавты – яркий картон тускнел год от года… на сцене стояла елка, увенчанная алой звездой, серебряным дождиком и крупными шарами. Нарядные детки – младшеклассники – сплошь Коты в Сапогах, Мушкетеры и Факиры в колпаках, и младшеклассницы – Снежинки, Зайчики и просто девочки в кокошниках, склеенных из картона, обтянутых накрахмаленной марлей и расшитых блестками. Старшие мальчики – это костюмчики, почти все – в школьном, разве рубашечки белые, а девочки – в белых фартучках. Актеры, участвующие в новогоднем представлении, толпились в кабинете биологии, к ужасу учительницы, – ой! Цветы! Ой! Кролик! Ой! Пробирки!!! Не трогайте микроскоп! – Все волновались, толклись бестолково, девочки постарше красили ресницы и держали бигуди на голове – под газовым платочком.
И вот, стихло все, погас в зале свет, и под звуки музыки начался монтаж, посвященный Новому году. Советские поэты немало потрудились, и уж стихов и песен – хватило бы на месяц. Пели. Плясали. Показывали фокусы. Декламировали свои стихи. Зрители хлопали, смеялись – и весь зал празднично переливался и дышал радостью. Мона Ли не волновалась совершенно. Она сидела так спокойно, что ее номер вообще забыли объявить. Когда спохватились, ведущая концерт девочка вылетела на сцену и прокричала в зал:
– А сейчас ученица второго класса «Б» исполнит танец. На музыку. А! Китайский? Ну, да – китайский танец! Чайковский, вот.
– Да кто исполнит-то? – крикнули из зала.
– Нонна Коломийцева! – добавила ведущая, – вот. – Опять погас свет. И, когда зажегся вновь – на сцене стояла Мона Ли, в бледно-сиреневом кимоно, перехваченная замысловато завязанным бантом под мышками, с лицом, подбеленным до неузнаваемости и подведенными глазами. Кружилась, тихонько переступая на каблучках, приседала, поворачивалась, играла – то с веером, то с бумажным расписанным зонтиком. Звучал чудесный «Китайский танец» Чайковского – из «Щелкунчика». Зал дышал напряженно и завороженно, и молчал. Мона Ли поклонилась и мелкими шажочками уплыла за кулисы. Зрители ахнули, аплодисменты, крики – «Мона! Браво!», «Мона! еще!» «Это наша Мона!» И Мона Ли вышла еще дважды – чего не случалось за всю историю школьных концертов. Директриса, сидящая в первом ряду, посверкивала золотым зубом и фальшиво улыбалась заведующей РайОНО. Заведующая, с глазами злыми и острыми, в ответ улыбалась так же – фальшиво, и зловеще.
– Это недопустимо! – кричала на педсовете директриса, – какая-то девчонка! Так даже стихотворению про Ленина!!! Не хлопали! Даже хороводу! Танцу «Яблочко» – а танцевал-то сам Пилипенко! Сын директора Горкома, между прочим… Прекратить! – А прекратить – не удалось. Кружок хореографии Дворца пионеров города Орска включил номер Моны Ли в праздничную программу.
Замелькали актовые залы школ, научно-исследовательских институтов, холлы больниц, сцены Домов Культуры… последний, перед Новым годом, концерт, должен был пройти в Доме Культуры железнодорожников. Одно из самых богатых министерств отмечало наступление Нового года с размахом. Прекрасные показатели, перевыполнение плана и все прочее, отчего бывают просто премии, банкеты и премии квартальные. Дом железнодорожников находился неподалеку от депо, был переделан из огромного пакгауза еще перед войной. Холодноватый и просторный, благодаря умно решенной планировке, он был любимой танцплощадкой горожан. Прекрасный буфет, зрительный зал с тяжелыми вишневыми портьерами, желтый паркет холла с вечнозелеными растениями в кадках – чего еще желать? Где еще блистать хоть пару раз в году проводницам, машинистам, путевым обходчикам, диспетчерам и прочему железнодорожному люду, несущему ежедневно тяжкий и опасный труд?
Занимали зал, рассаживались по билетам, здоровались, махали друг другу, – ой! Мариночка! Ты сейчас на каком направлении? Да ты что? А нас расформировывают… да, жаль, бригада такая! Эй! Николай Степанович! Садись ближе! Ну, подвинутся, не товарняк, поди! Мы с тобой видимся только мельком! Ага – ты летишь, я стою! Не говори – зато шлагбаум – главная штука после семафора-то! А что супруга? А детки? Шуршали фантиками, их кидали под кресла, кое-где и отваживались хлебнуть из фляжки. Уже смешки порхали над залом, усиливалось нетерпение. Кино давай! – громко крикнул кто-то, на него шикнули, захлопали, и занавес горделиво разошелся. Приглашенный из Оренбургской филармонии конферансье полоскал горло в гримерке, подчеркивал карандашом бровки, круглил губы, – о-о-ы-ы-и-и-у-у-у… начинаем, начинаем, – пронеслось за кулисами.
– С Новым годом, товар-рищи! – гаркнул конферансье, – наши славные «Железные Дороги» в этом году перевезли… и понеслись цифры -цифры —километры -тонны… концерт пошел по накатанной, пели солистки филармонии, исполняли балетные па залетные гастролеры из Новосибирска, – публика жарко хлопала. Чечёточник бил степ, фокусник рвал бумажку, вытаскивал шарики пинг-понга из уха подставного в третьем ряду, куплетисты пели осторожные куплеты о недостатках в сфере бытового обслуживания – словом, все шло строго по разрешенному маршруту. Публика утомилась, артистов-школьников приветствовала вяло, и все уже тянулись к буфету, но тут погас свет. И, когда он зажегся вновь – посредине сцены стояла Мона Ли. В кимоно. С бумажным зонтиком. С веером. Даже под белой маской грима была видна удивительная, нежная красота девочки, а изящная плавность движений завораживала тех, кто в силу грубоватой профессии был далек от любования полутанцем хрупкой фигурки. Следили завороженно – многие, из Орска, местные, прекрасно знали историю Моны Ли, а женщины постарше, те и вовсе – всплакнули. Был один, который не плакал. Не хлопал. Напряженно вглядываясь в кружение девочки, он щурил и без того узкие глаза, и зрачки бегали, словно растревоженные стрелки часов. Темные волосы сидящего поредели, и были собраны аптечной резинкой в хвост, отчего человек становился похож на стареющего хиппи. Шафрановая кожа, сжавшаяся на лице, обтянула выступающие скулы и приподняла верхнюю губу – казалось, что Захарка Ли улыбается. Он постарел внезапно, чувствуя, как разъедает его изнутри болезнь, которой еще нет названия и от которой нет лечения – ни здесь, в России, нигде. Только в Корее, удивительной стране, в той части, что носит имя Чосон, толкут в ступках пахучие, горькие, вяжущие язык или безвкусные снадобья, и жрец, с лицом, лишенным глаз, взяв сухими, черепашьими руками запястье Захарки, скажет что-то на языке, которого сам Захарка уже не помнит, и хворь выйдет из него – уползет отравленной змеей и сгинет бесследно меж старых статуй монастыря.
Захарка облизнул губы, подышал на свою ладонь, вновь услышал тошнотворный запах больного чрева, и, вынув из кармана щепотку чая, положил ее под язык. На сцене крутилась девочка, выросшая из его, Захаркиного, семени, и она не желала знать о том, что есть он, Захар, и он немолод, и родня, все еще живущая вопреки смыслу, в Актюбинске, тянет и тянет из него деньги и соки. Почему бы ей, этой девочке, не помочь ему, Захарке, не отплатить малую дань за то, что она сейчас так бесстыдно прекрасна и соблазняет собою сидящих в зале мужчин? Боль опять жгутом хлестнула его, Захарка ощутил пот, бегущий в узкую ложбину спины, и заплакал без слез.
Мона Ли раскланялась. Вышла на «бис», раскланялась. Опять вышла на «бис», и вдруг, словно ведомая каким-то магнитом, сделала несколько шагов по направлению к залу. Её глаза узнали Захарку – того корейца, который сидел в вагоне-ресторане, того корейца, который приходил к её матери, того, кто…
Вечером Мону Ли привезли домой – она дрожала, была бледна и просила пить. Пал Палыч ругал Ингу Львовну за то, что девочку замучили самодеятельностью, а везде сквозняки, и простуда! И теперь Мона Ли сляжет – в канун Нового Года, в самый праздник! Инга Львовна бессмысленно хлопотала у кровати, а Мона Ли – уже спала.
Женщина в ее сне, отойдя от итальянского окна, подошла к столику, на котором стоял кувшин – стекло его переливалось опалово, а металлический носик был изогнут в форме птичьего клюва. Женщина, положив руку на живот, другой рукой налила воды в стакан и пошла вглубь комнаты – туда, где лежала на кровати девочка. Мона Ли узнала в ней себя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?