Текст книги "Дом в наем"
Автор книги: Димитр Коруджиев
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Димитр Коруджиев
Дом в наем
1
Объявление гласило: „Сниму дом на окраине города". Имя. Телефон.
2
„Любой бедный дом – дом Иосифа и Марии. Это-то мне и нужно было…" Стоя неподвижно в небольшой прихожей между раскрытыми дверьми кухни и комнаты, Матей слышал мужчину и видел женщину, слышал женщину и видел мужчину: как они наклоняются, как тяжело дышат. Платье, рубаха – вся их одежда была в заплатах. Но руки захватывали предметы надежно, словно капкан: ничто не выскользнет, не брякнет, не громыхнет.
„А я дважды уронил кофейник перед отъездом…"
Хозяин сколачивал для него кровать – двое строительных козел и три оструганных доски. Хозяйка ставила на кухонный стол кастрюлю, небольшую сковородку, чашки и тарелки, только что вымытые до блеска и еще мокрые.
– Посуду мы тебе даем. И об остальном позаботимся, ты нам будешь как сын. У нас один есть, но…
– …плохой, – сказал хозяин. – Я поставил этот дом – второй, чтобы на его имя записать. Все тут сделано вот этими руками…
Матей инстинктивно отодвинулся, как бы давая дорогу их словам, освобождая для них тропинку в воздухе. То был разговор, который они вели каждый день, разговор, необходимый, как хлеб насущный, – и вести его они будут до гробовой доски.
3
„…со мной, может, и приходит нечто лучшее."
Они расположились на открытой веранде отдохнуть. Он чувствовал, будто дом принимает его на свои ладони, поднимает их, чтобы показать его кому-то. „Почему не скажешь, что тебя сюда забросило?" (Хозяин: „Зови меня просто Стефаном".) Двор, за ним лес, и этот кто-то прячется в вышине, в самом колыхании сосен, среди их словно на километры вознесенных вершин.
– Я, бай Стефан, вырос в Софии, в центре. А где хозяйка?
– Ушла. Ушла Люба.
Они держат кур. Пора их кормить. „Так ты родился, говоришь… А я не городской, эге-ге, аж из последнего села у самой границы. Я-то, слышь, вырвался. А ты повернул назад, в дичь да глушь, ведь так и в объявлении было-то: на окраине…"
– В дичь? Да ты посмотри…
Стефан недоуменно поднял голову – ему указывали на сосны. „Вот так сидишь себе – и белочек увидишь…." – он пробормотал это грубовато, даже воздух около его лба зашевелился: так силился попасть в тон своему странному квартиранту. Взаимное приспосабливание, подумал Матей, сейчас, и в самом деле, лучше ответить: „Обо мне всегда другие заботились, мать, жена. Я недавно остался один, смогу здесь подучиться чему-то…" Стефан кивнул, верно, мол, но тут же заколебался:
– У тебя своя квартира есть, можно и там учиться, одному. Для меня куда как неплохо, сто двадцать левов в месяц с неба не падают. Не стану тебя обманывать, желающих снять такой дом найти трудно. Дорога плохая, зимой машина не пройдет, от автобусной остановки далеко. Продукты нужно из города возить, магазинов никаких. И школы нет поблизости, если дети. Скажи честно, квартира-то твоя, на тебя?
– Моя, кооперативная. Выплатил.
– Я ее тогда не рассмотрел, когда приезжал договариваться.
– Две комнаты и кухня.
– Не велика, но для одного… И здесь у тебя столько же будет. А я-то думал, режиссеры побогаче. Как же ты раньше так жил – с женой, с двумя детьми в такой коробочке…
– Потому что не богат, бай Стефан.
– И сдаешь свою квартиру какому-то другу? Дело, конечно, твое, лишь бы выгода была…
– Какая выгода? На улице оказался человек, да еще и семейством обременен.
– И на сколько он к тебе?
– Не знаю… дадут же ему что-нибудь когда-то. Только это с объявлением никак не связано, я его потом встретил. Мы знакомы с детства, да я его из виду потерял.
– Значит, другая у тебя причина, поважней… Кто сегодня бежит от парового отопления, от магазинов к черту на рога? А плата, сколько с него берешь?
– Да… Как тебе сказать…
– Чего тут плохого, как раз покроешь, что мне даешь, да еще останется. В центре за двухкомнатную до двухсот берут.
– Я платы не просил. Ты ведь говорил, что был когда-то учителем? Так вот, мы с ним в первый раз в первый класс за ручку шагали…
Хозяин не сказал ничего, и Матей почувствовал, как проваливается в тишину. Закрыл глаза и ощутил ее кожей. Вот он, этот мир, который он исподволь искал, – бездонный и бескрайний. Без направлений, без времени. Пахнущий сосной. Откуда-то, извне времени, донесся голос: „ну, хорошо, отдохни". И пустота, не смущаемая уже ничьим присутствием, незаметно замкнула покинутое звуками пространство. По-другому нельзя было, было бы невежливо.
Хозяин – его последний провожатый. „Ну, хорошо, отдохни" – знал, что он приехал окончательно.
4
Неограниченное познается в рамках ограниченных часов.
Первый вечер. Начинал понимать: тишина – не только запах сосен и пустота. У нее есть звуки, свои звуки, но без акцентов. Матей даже мысленно не пытался проследить их до истоков. Они, казалось, шли из самой ее сердцевины, были ее языком. Шорох, слабое посвистывание: прекрасная неопределенность, и позже – в тот день, когда решил писать сценарий, – появилось желание ввести ее как нечто свое, использовать как импульс. Эти важные заключения складывались без усилий, во всем его существе, не единственно в уме. Только то, – почувствовал он, – что складывается „не единственно в уме", существует помимо принижающего ощущения „быстрого" и „медленного".
Верхушки сосен сближались интимно, но и очень деликатно, гигантский тополь, растущий возле двора, склонился к нему, чтобы прошептать… Неожиданно похолодало. „Все же пока еще апрель".
Встал, поволок свою загипсованную ногу. Тяжесть гипса была как будто тем единственным, что продолжало удерживать его на земле. В этот миг ему показалось, словно его тело способно изменять свои контуры с легкостью полуневидимого газа, облака насекомых. Он провел на веранде все послеобеденное время и часть вечера. И только сейчас понял, что наблюдал последние движения сосен уже при лунном свете.
Взял палку, медленно вошел в комнату. Закрыл за собой дверь, включил электрический обогреватель, как бы случайно оставленный в углу. Зажег свет. Постоял немного не шевелясь, все еще держа руку на выключателе, наполовину вырванном из стены. Понемногу дошло: не знает, чем заполнить ближайшие часы. Спать не хотелось… впервые за этот день нога под гипсом стала чесаться.
5
Это был уже другой, ужасный вечер. Привыкал к одиночеству очень трудно – так мучается заядлый курильщик, решивший бросить курить. Странно, ничего после обеда не делал, но только сейчас осознал свое состояние как бездействие. Только когда закрылся в своей комнате. Его прежний опыт, привычки, спровоцированные до предела, превратившиеся в некое второе существо, шептали неумолимо: „страшно, страшно, страшно…" Нет, не людей не хватало ему сейчас. Он ощущал сильный голод по внешним раздражителям, по искусственной пище: мучительную необходимость услышать шуршание автомобильных шин по асфальту, рокот моторов, увидеть (стоит подойти к окну) фигуры, сотни движущихся силуэтов, постоянно вздрагивать от телефонного звонка. Чтобы над ним, в квартире этажом выше, кто-то кричал. Чтобы знать, стоит только выйти – сразу окажешься среди знакомых улыбок и дежурных жестов, среди окутанных табачным дымом фраз в духе Сэлинджера – „только дети интересны, только они – настоящие люди", Марты Месарош – „меня не интересует, что обо мне думают, я независима", или Занусси – „не обращай внимания на противоречия в моих словах", или Феллини – „с точки зрения половой двойственности…" И т. д. Интонация, с какой изрекались эти фразы, именно она связывала и его со знаменитостями, которым те принадлежали, она внушала, что он один из тех, без чьего участия движение культуры остановится. Культура же была суммой подобий: тот, кто уподобится с наибольшей легкостью, – самый артистичный, а самый артистичный ценится выше всех. Фильм как у Занусси, фильм как у Феллини. И на него влияло все, еще маленьким, он неделями говорил голосом героя нового фильма, вырабатывал походку, как у знаменитого чемпиона… (никогда не приходило ему в голову жить по-другому. Занусси и Феллини сами знают, кому уподобляются.)
Но вот в один скверный день его жена, уставшая подавать на стол литературным и киногероям, прятать детей на кухне, затерялась вместе с ними в дебрях района „Хаджи Димитр", в старом домике своей матери.
Вскоре какой-то новичок зацепил его на горнолыжной трассе под „Алеко" – в тот самый миг, когда думал о ней; порвано ахиллово сухожилие, гематомы… Друга детства выбросили на улицу вместе с семьей. Страдания, какое – самообман, какое – правда? Может быть, есть только страх перед увечьем, страх расстаться с профессией? Ну хорошо, в чем связь между этим страхом и попыткой изменить свой быт? (Оказаться забытым, лишиться права уподобляться…) Почему он это делает? Чтобы предварить неминуемое? Зверь покидает свое логово, когда должен умереть, хоронится где-то, дожидаясь конца… Вот она причина, вот почему он дал такое объявление, вот истина, вот к чему он пришел. Ужасный вечер. Даже если не умрет физически, он гибнет здесь по-другому, хотя вдали от глаз, от жалости (какое чувство собственного достоинства у этих бедных зверей).
Собирался покинуть дом, отправиться куда-то в ночь, в неведомое окружающее. (Хозяин привез его на машине, она прыгала по ямам и колдобинам… Озабоченный ногой, он не запомнил дорогу.) Остановил его граничащий с сумасшествием ужас перед необходимостью открыть дверь наружу, перед первым столкновением с темнотой. Сам не знал, чего боялся. Не догадывался, что его воображение (постыдно услужливое и несамостоятельное в эту минуту) наспех смешало в черном вихре все только что воспринятое – тополь, сосны, ветер и звуки, наделило их горбами и рогами, одарило адскими голосами. Растаптываемое страхом его воображение, стремясь высвободиться, рожало ему чудовищ.
6
Утро искупило все. (Когда он лег, когда заснул?) Кто-то положил теплую ладонь на его глаза, хотел, чтобы его узнали… потом отдернул ее. Солнце. Не верилось. „В городе радовался его теплу после холодных дней, но никогда ему самому…" Медленно пошевелил загипсованной ногой, потихоньку выпрямился. Комната снова поразила своей бедностью (все менее подходящее слово), нет, своей истинностью. Побеленные стены, простой стол, два грубых стула, кровать. Захотел вспомнить и не смог, – захваченный внезапной амнезией, – вещи в своем собственном доме. Но они пока следовали за ним по пятам и через мгновение высыпались к его ногам – пианино, торшеры, магнитола и проигрыватель, библиотека, телевизор с баром, дорогие сервизы за стеклом… Но первый же его шаг разметал их: он пошел на кухню, чтобы плеснуть себе в лицо водой. Так и сделал. (Какое ощущение – ни Лайнус Поллинг, ни Борхес, ни Годар не умывали лицо настоящей водой! Жидкость, к которой прикасался, была исключительным продуктом простоты.)
Он снова осмотрелся. Стул и стол, как в комнате, плита, которую топят дровами, холодильник. Да, холодильник. Старый, обшарпанный „Мраз", примирившийся со ссылкой и все же неприятный. Он был здесь чужеродным телом, пробрался сюда, как доносчик, как соглядатай. Однако в нем была еда на несколько дней, хозяева будут доставлять ее каждую неделю – по магазинной цене плюс двадцать левов в месяц.
Ему хотелось выйти на веранду, подумал было: нужно подняться на второй этаж, осмотреть другую свою комнату. Не сделал этого. Успеется и завтра, и послезавтра, и через месяц… Она ему не понадобится, догадывался уже сейчас; логика вчерашнего мышления начинала ускользать – не понимал, зачем вообще снял ее. (Но и отказаться неудобно, люди рассчитывали получить, как договаривались.) Столь незначительное обстоятельство, разумеется, не могло стать поводом для какого бы то ни было беспокойства: даже сама мысль, что нужно подняться наверх, становилась более обременительной, чем тот факт, что придется платить ни за что.
Над верандой вилась нераспустившаяся лоза – наверное, зеленая крыша летом. Однако в этот день между ним и солнцем не было преграды. Они обнялись, и человек ослеп. „Наконец-то… вот оно где…" Да, оказывается, оно близко – два шага в сторону и обнаружишь его, а он ездил много и впустую, искал напрасно… Самолет взлетал в августе как будто прямо из душного съемочного павильона, чтобы перенести его на пляж. Искусственный песок и искусственное море под лучами искусственного солнца: они позировали – солнце, песок, море и… поселявшиеся там люди. Иногда вечерами думал (странно недовольный прошедшим днем) о Гималаях, Исландии, о пляжах Таити. Но и это была поза, смоделированная рекламой „лучшего в наши дни уединения". И если тот неизвестный лыжник не толкнул бы его под „Алеко", мог бы добраться и до Исландии, и до Таити.
Есть, в сущности, что-то основное – тишина, объявшая солнце. Все остальное – необязательные подробности: цветы, деревья, он сам. Стоял долго неподвижно, лицо его было облито теплом. Почувствовал-таки забытую тяжесть гипса, притянул палкой ближайший из двух стульев. Медленно уселся. Впервые за много лет осознал, что располагает временем. (Забытое с ранней детской поры состояние…) „Осознал, что располагает…" – и это не совсем точно. Время целиком здесь – не начинается, не кончается, не течет.
Тело его однако существовало. Вчера вечером пошел к себе, как только почувствовал, что замерзает, а сейчас проголодался. Вернулся в комнату не без колебаний – мысль, что нужно рыться в холодильнике, была ему противна. Не хотелось дотрагиваться до купленной и упакованной еды. Постоял в раздумье минуту-две, приступ голода прошел. „Ну вот, теперь мне уже ничего не нужно". Все же пошел на кухню, налил себе стакан воды, потом второй. Хорошо, хорошо, что сделал это… Как материальна радость, как беспрепятственно ее чистый поток проникает в тебя, проникает до последней твоей клетки!
7
Еще два дня. Не покидал веранду и дом, не спускался даже во двор – состояние, обычно называемое полусном. Сам Матей так определил бы его, если бы речь шла о ком-то другом. Но теперь, когда его ум был ясен как никогда, он знал, почему не спешит: время, которое ему принадлежит, которое не утекает… Осмелимся, хоть и с осторожностью, добавить: он чувствовал себя будто только что вынырнувшим из полусна и тумана. Чья-то добрая рука вывела его отсюда, чтобы помочь. Нужно было прекратить, остановиться… Беспрерывное действие и тоска по ясности – их столкновение; получив однажды толчок в спину, проносишься, как лыжник, через собственную жизнь по инерции с безумной скоростью до самой пропасти. Все более странным казалось, что он готов был сделать это – без терзаний и сопротивления.
Утром следующего дня почувствовал легкое подрагивание в груди. Это не вызвало неприятного ощущения, не обеспокоило. Подождал минуту со спокойной отзывчивостью, обращенный к себе, словно к ребенку, чтобы узнать истину; хотелось что-то сказать, записать… „Я не умею ничего писать, кроме сценариев…"
Спохватился, слегка смущенный, – тишина охватывала его величественно. Возможна ли более пустая фраза, чем только что пришедшая в голову? Сценарий? Называй как хочешь, не имеет значения. Раз не отвык жить определениями…
Не имеет значения достаточно серьезное повреждение ахиллова сухожилия, будет ли он режиссером или нет. Важные еще вчера вещи должны рассеяться, как дым, чтобы отчетливо проступила самая естественная и замечательная возможность: мог бы написать сценарий (пока что он не в состоянии освободиться от слов-определений) просто ради… Ради чего?
Это и нельзя сформулировать… Некое требование к себе, только к себе; или же потребность, не связанная с чужими интересами и мнениями.
8
Пятый день… Хозяин стоял перед верандой. Матей уже писал в мятой тетради химическим карандашом и порядочно вымазался.
– Мне, наверное, на роду написано, – пошутил он, – пользоваться только твоими вещами. Тетрадь и карандаш были в ящике кухонного стола. Почему я с собой не взял, не знаю.
– Ладно, хорошо, – прервал хозяин, – я пока в саду поработаю, потом поговорим.
Хрупкое дитя Матея: черты его едва проступали, и вот голос Стефана уничтожил его. Режиссер повертел карандаш между пальцами и отложил его в сторону, на подоконник. Потом встал (услышал, как карандаш покатился и упал), поискал глазами хозяина: в глубине двора мелькала фигура, кроны деревьев перебрасывали ее друг другу. Он чувствовал некое стремление окружающего эстетизировать движения Стефана, превратить их в свои собственные, – попытка, которая по непонятным причинам оставалась безуспешной. Фигура хозяина возникала неравномерно, чересчур резко.
Возможно, он забылся… Внезапно зашумела струя воды, звук был сигналом, что Стефан совсем близко, у крана во дворе; он плеснул себе в лицо, выпрямился, охая, с выражением недовольства. Возвращенный к простой действительности, Матей сразу понял с досадой и удивлением, что эта работа в глубине двора может восприниматься как бремя. Но… бремя, бреме – бременские музыканты… Сказка возрождается, всегда и из всего.
– Труд, труд и труд, – произнес хозяин, не глядя на него. – Вся моя жизнь прошла в труде, дни и ночи. Придешь с работы и начинаешь строить – дом, гараж… Тяжело, кое-кто не выдерживает… Но только так правильно жить.
Работа – может быть, ждал, что спросят – какая… Работал в совете профсоюзов, в районном, отвечал за несколько кружков – история, гражданская оборона, отвечал за их число и будут ли они вообще. (Нескладный ответ, но смысл был неожиданный; кто-то всплеснул руками, неужели я, удивился Матей). Хорошая работа и важная, – объяснял хозяин, – не для человека со средним образованием, но его ценили… Прежде в районе кружков столько не было. Да и для него удобно – станет обходить дома, ну и к себе заглянет, кое-что сделает.
Настроение Стефана поднималось, отсюда и желание похвастать!
– Где, – спросил тактично Матей, – ваш большой дом?
– Отсюда до автобуса два километра. И еще пять остановок в сторону города.
Дом его – лучший в квартале. Три этажа, на каждом по три комнаты, подсобки, туалеты, большое дело. Гаражи. Один сдал, сдал и верхний этаж: временно, пока сын не женится. А обстановка? „Может, думаешь, как тут? Этот дом я построил как добавку, между делом. Пусть будет." Труд, труд и труд… „Не как вы, артисты, дзынь-дзынь, тра-ля-ля – и денежки капают…" А он что? Его солидный дом не завершен. Двадцать лет строит, а конца не видно. Мозаика, балюстрады на балконах, внутренняя лестница – все это пока не сделано… Не то, чтобы чего-то не хватает, но не доведено до ума, как хотелось… Иногда даже подумывает: „успею ли доделать, пока жив?" В последнее время на глаза попадаются одни некрологи – на воротах больших домов, таких же, как у него. Поднял человек дом, измотался вконец – и нет его. А сын, безобразник, пальцем не хочет пошевелить, чтобы помочь. „Дух не перевели с Любой с тех пор, как поженились. Все для него копим…" Купили ему „Ладу" – чтобы не стыдно было, чтобы как у всех. Благодарности никакой. Вечно хмурый, вечно недоволен. Мешаем, видишь ли, жить, попрекаем домами, машиной… Он, мол, не хотел, зачем навязываем? Болтовня все это… А сам и на работу на „Ладе" ездит, тратит бензин надо и не надо. Дружки используют его как шофера, а на бензин и стотинки не дадут. Очень, мол, его любят, потому что щедрый… Упаси господь от такой любви. Дурак. Транжира. Семь лет как работает, стотинки не отложил. Двести десять левов в месяц…
– Не так уж много. Ведь холостой, расходы.
– Человеку нельзя оставаться без денег! Он должен это знать… Если у тебя нет сберкнижки и хотя бы трехсот левов в кармане, на что ты годишься? Завтра, когда женится, как будет сводить концы с концами? Семья это труд и порядок. Он то и дело подъезжает – дай, папа, лев на завтрак… В его годы деньги просить! Нет у человека достоинства. Но со мной разговор короткий – кладу на стол пятьдесят стотинок, и все. Срезаю, авось усовестится. Пользы – ноль…
Удивляться нечего: необходимо увенчать признанием старания Стефана и философию его жизни, связанные так тесно, кому бы желательней всего это сделать? Сыну, естественно. Единственному сыну. Все, что достигнуто, умещается полностью в их собственном кругу, потому-то самый желанный венец и должен быть домашней выработки. Поэтому любой разговор возвращал хозяина к сыну и несправедливой судьбе; этот несчастный парень превратился для него в катастрофическую, непреодолимую проблему, в ней воплотилось возмутительное несогласие определенной части человечества с принципом „труд, труд, труд и ничего другого".
Матей вскочил, словно его током ударило.
– Что с тобой? – спросил Стефан, скорее разозленный, что его прерывают, чем обеспокоенный.
– Послушай, послушай…
Насторожившись, хозяин прислушался:
– Ничего…
– А радио?
– А, оно. Я и не обратил внимания.
Наверное, это был транзистор, наглый и громкий. Может быть, он даже был не близко – звуки здесь умножали свою силу десятикратно, да и свое значение тоже. Безликая хоровая музыка, она обжигала жизнь, еще не затихнув, срывала с нее листву – до следующего небесного дождя и проникновения озона.
– Как им не стыдно… – волновался режиссер, воздевая голову, вытягивая шею, раздувая ноздри, принюхиваясь, совсем как собака. – Не считаются ни с кем, крушат… Слушали бы себе дома, другие-то не обязаны…
Он резко очертил рукой круг в воздухе, еще сильнее ошарашил хозяина. Да прийди же в себя, – сказал Стефан, – чего уж ты так, нервишки, что ли… Верно, здесь все – хамье, чего только не делали, чтобы надуть меня, когда мы участок покупали… До сих пор не разговариваем, но чтобы из-за какого-то радио… Музыка захлебнулась, наверное, пошли новости: „Промышленные предприятия города… на десять дней раньше срока выполнили план четырех месяцев года и идут по восходящей линии развития…"
– Ааа! – вскричал Матей, бросился в комнату, плотно закрыл за собой дверь, подпер ее спиной.
Прислушался, тихо, сделал пять-шесть шагов и замер: правая рука – на палке, левая – на столе, вдавленная в его грубую поверхность. Хозяин, обойдя дом, вошел через другую дверь.
– Нервишки, да? – На сей раз вопрос прозвучал ехидно, а взгляд стал подозрительным. – Может быть все-таки признаешься, зачем тебе понадобился дом?
– Не бойся, я не из психбольницы. – Матей вздохнул, плечи уныло опустились, он рухнул на стул. – Бывает такое, что-нибудь выводит меня из себя.
– Кто знает, может, из-за развода… Послушай, ты как отсудил квартиру? Куда жена делась?
– Квартира все равно по наследству детям достанется, а она не такой человек, чтобы выбросить меня на улицу. Ее мать давно овдовела, взяла ее к себе. Домик у них трехкомнатный, пока хватает.
Для Матея все эти объяснения были обременительными: но вот уже несколько дней он чувствовал себя готовым давать их – добросовестно и подолгу, – рассчитывая, что доверие породит доверие. Стефан прокашлялся с усилием, в три приема, прочищал горло дольше, чем нужно было.
– А алименты? По закону платишь или больше даешь?
– Не знаю, сколько по закону, в суде не был. Только заявления подписывал. Даю им по двести-триста левов в месяц, бывало и больше…
– Как? Алименты? Да это ж целая зарплата, и какая!
– Вот они, – Матей вынул из кармана рубашки маленькую фотографию, показал.
– Пожалуй, не скажешь, что они с тобой одно лицо… – Хозяин внимательно рассматривал фотографию. – Верно, и одевать их во что-то надо. Если твоя жена совсем мало получает…
– Одежду я отдельно покупаю. Часто вижусь с ними, предписания суда мы с ней не соблюдаем. А вот сейчас в первый раз исчез, чтоб с мыслями собраться…
– Благородными себя выставляете, – в голосе Стефана звучало непонятное раздражение, – она с квартирой, ты с деньгами…Много их у тебя, барином ходишь… Сейчас в тетрадке чиркаешь, сколько получишь?
– Ты прав! – Матей рассмеялся. – Чиркаю, занятие себе нахожу. Считай – сценарий, если поправлюсь, по нему, может случиться, фильм сделаю.
– По тому, что записываешь в моей тетрадке?! А я-то думал, ваша работа хоть какую-нибудь трудность составляет… Да, вот это жизнь, а такие, как я, вкалывают… Сколько тебе за фильм дадут?
– Не знаю, бай Стефан. Пока с ногой такое, о съемках и думать нечего.
Матей процедил эти мрачные слова, ногти вонзились в стол: поднялся бы с ним в воздух, как орел, улетел бы! В следующее мгновение кровью почувствовал взлет и… мысль, что, возможно, придется оставить профессию, отозвавшаяся только что в нем таким напряжением, внезапно вернула ему способность дышать по-настоящему и ждать… Странно, очень странно. Прислушался, глядя в пол: от хозяина не исходило ничего – ни ответа, ни утешения. А без человеческого ответа, без поддержки взлет, что ощутил в крови, покинул его, страшное „о съемках и думать нечего" завладело пространством комнаты, разрослось, как метастаз. Столько поворотов… Нужно попытаться выйти…
– Пойду посмотрю, может, выключили радио. Дошел до двери, резко распахнул ее. Тишина, снова полная, приняла образ маленькой белой собачки. Да, сперва это была тишина, потом – ответ на те слова, наконец – живая собачка с мудрым взглядом. Матей нагнулся, насколько смог, погладил ее.
– Не люблю собак, – послышалось за его спиной, но он не задал себе вопроса, кто сказал это и почему.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?