Текст книги "На Верхней Масловке (сборник)"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Старуха выжидала. Она хотела, чтобы Петя выкипел наконец до донышка, как чайник, забытый на плите, и ушел восвояси, дал договорить.
Ведь наверняка эта Нина – баба цепкая и толковая, должно быть, и ходы знает, а может, и знакомства имеет.
Чего он не уходит? Ведь собирался же с утра куда-то! Нет, все же ему нравится эта черненькая, только не признается никогда. Развалился в кресле и несет ахинею, поразить кого-то хочет. Может, и поразит…
А Петя все сидел и рассуждал – напористо и желчно, уже и второй бублик сжевал, а все не мог выговориться, хотя Нина и слушать перестала, смотрела в окно с подчеркнуто скучающим видом.
Неизвестно, сколько еще продолжался бы этот тягостный для всех монолог, но Петя вдруг наткнулся взглядом на бюст Добролюбова в углу. Он умолк на полуслове, выпрямился в кресле и несколько секунд только губами пытался выговорить:
– Кто?!
Вид у него при этом был такой разъяренный, что Анна Борисовна заметно струхнула.
– Да вот, мы с Ниной поднатужились, – заискивающе-шутливо сказала она.
– Слушайте, вы же… Я же запретил! Вы не соображаете, безмозглый человек!.. А если бы парень загремел с пятиметровой высоты в обнимку с гипсовым классиком?! Что б вы его матери сказали – что всем, кроме вас, жить необязательно?! Вы сели ему на голову, вы… вы пользуетесь его безотказной добротой! О, я себе представляю, как Саша лежал бы на цементном полу распластанный, а эта старая эгоистка звонила бы какому-нибудь Севе, потому что Саша все равно мертвый, а Добролюбова все равно нужно снять с антресолей!
Нина поднялась и направилась к дверям. На сегодня она была сыта по горло творческой жизнью обитателей мастерской.
– Постойте, Нина, куда же вы! – всполошилась старуха. – Петя, ты, кажется, уходить собирался, так проваливай! У нас тут важный разговор.
– К сожалению, я тороплюсь, Анна Борисовна, – от дверей сухо ответила Нина. – А что касается вашего дела, тут надо попробовать подключить Союз художников. Пусть соорудят внушительную бумагу – ходатайство, с перечислением всех ваших заслуг перед отечественным искусством, с просьбой помочь вашему делу. Пусть упомянут, что вы старейший член МОСХа. Может, что-то и выгорит.
И прежде чем выйти, добавила:
– Деньги я отдала Петру Авдеевичу.
Два достойных друг друга комедианта, думала она раздраженно. Страсти-мордасти. Оба жить не могут без ежедневных воплей и убийств. Привыкли. Климат такой, среда обитания… Однако как верно подобрала судьба этих людей, как точно притерла друг к другу, пригнала, словно хороший столяр. Парочка на загляденье, даром что родились в разных столетьях…
Снимая пальто с руки гипсовой Норы, она услышала, как после тяжелой паузы в мастерской заговорил Петя:
– Славненько… Вы, кажется, опять занялись устройством моей жизни? Причем собрали всенародное вече. Вы зря суетитесь. Мне не нужна вожделенная московская прописка. Я возвращаюсь домой.
– Когда?! – заполошно вскрикнула старуха.
– На днях, – жестко и тихо ответил он.
И сразу выскочил с разгоряченным лицом, выхватил у Нины ее пальто и подчеркнуто услужливо, с дурацким каким-то пришаркиванием ногою, развернул.
– Дальновидный человек, – проговорил он полушепотом, надевая пальто на плечи женщины, – ведь вы не случайно уведомили Анну Борисовну, что отдали деньги мне?
Нина обернулась, удивленно взглянула в его лицо с подергивающимся веком.
– Не случайно, – повторил он. – Так вот, она забудет о них все равно. А я их промотаю. Пропью с большим моим удовольствием. Плакали ваши денежки!
Нина молча продолжала смотреть на его дергающееся веко. Ты хочешь закатить мне сцену, голубчик. Не на ту напал.
Так же молча она достала из карманов перчатки, натянула их, тесные, тщательно, не торопясь.
– Петр Авдеевич, – наконец сказала она доброжелательно. – Пристрастие к выяснению отношений – один из тяжелых пороков российской интеллигенции.
Отвернулась и отворила дверь в сырые колеблющиеся сумерки. Мгновение ее худощавый черный силуэт стоял в проеме двери, затем, по-женски осторожно нащупывая высокими каблучками ступень за ступенью, Нина спустилась и пошла по двору не оглядываясь.
Не обернется? Нет, отстукивает каблучками пространство – дальше, дальше… Многоточие.
Интересно – была ли у этой женщины в жизни страсть? Та самая, что любое прекрасное воспитание разносит в клочья? Не похоже. Он попробовал представить ее в постели, но ничего не получалось: Нина лежала в широкополой своей шляпе, торчали из-под одеяла каблуки сапог…
Так прекрасно воспитана, что и брезгливой гримаски не оставила. Все подобрала – презрительные губы, вежливые брови – и унесла с собой. Пустота… На углу дома в железном обруче под колпачком свисает желтым лимоном тусклая лампочка…
Он следил за Ниной, пока она не завернула к остановке троллейбуса, потом запер входную дверь и зашел в мастерскую.
Старуха сидела нахохлившись, свесив с колен огромные кисти рук. Услышав, как вошел Петя, угрюмо сказала:
– Я подозревала, что эта баба стерва, но не думала, что она так гордо носит свою стервозность. Как орден святого Владимира.
– А что, она не пришла в восторг от вашего хамства? – безразличным тоном спросил Петя и, не дав старухе ответить, сказал: – И сколько раз я просил отдавать мне в стирку все ваши шмотки. Посмотрите на свое платье, ведь к вам люди приходят! Сейчас поглажу чистый халат, попробуйте не переодеться!
– Ты маньяк, мальчик. Ты жалкая прачка, – ответила она презрительно. – Это платье можно носить еще два года без ущерба для окружающих.
Он отмахнулся и поплелся в ванную снимать с крендельной батареи необъятный старухин халат. Потом, перекинув его через гладильную доску, долго, уныло катал допотопный утюг по зеленым полам, тяжело свисающим с доски, как занавес передвижного полкового театра…
…Нина раскинула на тахте ночную сорочку, разделась.
– Постой минутку, – сказал за спиною Матвей, и слышно стало, как по бумаге заскользил карандаш – широкими конькобежными линиями. – Руку подними.
– Вот так?
– Нет, кулак. Вроде замахнулась… М… Угу… Стой…
Прошли минута, две, пять… Кожу на плечах и груди усеяли пупырышки.
– Мне холодно.
Молчание и карандашный шорох.
– Матвей! Я замерзла!
– М-м? Да, милый, сейчас… Все.
Она накинула сорочку и дрожа нырнула под одеяло – согреваться. Матвей сидел в кресле и, не поднимая головы, рисовал что-то на листе бумаги, прикнопленном к планшету.
– Что ты рисовал сейчас? – спросила она, по-детски выглядывая из-под одеяла.
– Да так… нужна мужская спина для композиции.
– Мужская?!
Он хмыкнул:
– Ну да… Неважно… Мне только – движение мускулов.
– Мускулов?! – Лицо у нее стало оскорбленным. – Ты с ума сошел, какие у меня мускулы!
Он засмеялся и не ответил. Нина уже привыкла к этой раздражающей ее манере. Он часто забывал ответить, просто не успевал – погружался в собственные размышления. Так вынырнувший из воды пловец успевает только воздуху глотнуть, а разглядеть, что там на берегу, ему некогда.
Вот так он может сидеть бесконечно, иногда отводя голову назад и чуть вбок и смахивая ребром ладони ластиковые крошки с листа. Можно уснуть, проснуться, умереть, наконец, – он, разумеется, поднимет голову и взглянет, но – издалека, со дна своего колодца.
– А ведь старуха просто любит его, – сказала Нина вслух, чтобы проверить, слышат ее или нет.
Несколько мгновений Матвей молчал, потом смахнул с листа резиновые крошки.
– Да.
– Что – да?! – вспылила она. – Ты же не слышишь, что я говорю.
Он отложил планшет и посмотрел на жену со спокойным удивлением:
– Почему не слышу, милый? Я еще не оглох. Да, Анна Борисовна любит Петю.
Она смутилась. И оттого, что Матвей спокойно включился в этот нелепый разговор, и оттого, что он неожиданно понял ее. Да понял ли?
– Нет. Я имею в виду – она любит его. Как обыкновенная баба. Понимаешь? Влюблена.
И опять Матвей качнул головой и, вздохнув, сказал:
– Да… Что поделаешь…
Нина села на постели. Сделанное ею открытие, так неожиданно подтвержденное Матвеем, взволновало ее.
– И… ты давно это понял?
– Давно… Лет шесть назад они разругались вдрызг, и Петя сбежал от нее в мастерскую – тогда еще они жили в комнате на Садовой-Каретной. Недели три она держалась довольно мужественно, только заморочила нас совсем – туда ее вези, сюда ее проводи. Потом через кого-то из знакомых узнала, что Петя в очередной раз ушел с фабрики, нуждается, трешки по соседям одалживает. Ну и… попросила меня поехать с нею, дать Пете денег… В такси, помню, она меня замучила: как я должен войти, что сказать, и смотреть все время на Петю – что в его лице отразится, и ни в коем случае не проговориться, что деньги от нее… Словом, коридоры мадридского двора… Я, конечно, провалил всю операцию.
– Нашла кому поручать…
– Да… Она осталась ждать в такси и так волновалась, на ней просто лица не было… А я увидел Петю, и на меня вдруг такая усталость накатила, такое сожаление. Чем, думаю, я вот в эту минуту занимаюсь? Бог мой, думаю, жизнь так коротка, мне работать нужно, а я в какие-то конспиративные игры влез. Он спросил, от кого сотня, я сказал – от Анны Борисовны.
– А он?
– Забегал по мастерской: бледный, губы трясутся, бормочет: «Я отвечу, ничего, я отвечу». Что – отвечу, кому – отвечу?.. Еще что-то говорил, про унижение, – ей мало его унизить словами, она еще и деньгами…
– Не взял? Матвей усмехнулся:
– Взял. Схватил… Пачку пополам перегнул, сунул в задний карман джинсов, и: «Ничего, я отвечу, передай – я отвечу…» Ну, я повернулся и ушел… В такси Анна Борисовна выслушала меня со съеженным лицом, обозвала болваном, но я не обиделся – видел, что с ней творится…
– Он-то ее ненавидит, – убежденно проговорила Нина. – Ждет не дождется, чтобы старуха поскорей на тот свет отправилась. Я думаю, он идейный вдохновитель махинации с опекунством. А иначе – что б ему терпеть ее страшный характер!
– Боюсь, что там не все так обыкновенно, Нина.
– Оставь, ради Бога! История простенькая и далеко не новая… Ты ложиться собираешься?
– Да, только Косте позвоню…
Матвей сложил листы в стопку на угол стола и пошел к телефону. Нина приподнялась на локте и сказала ему в спину:
– Не звони.
– А что?
– Не звони…
Он вернулся, сел на постель рядом с Ниной:
– Ты говорила с Костей?
Она натянула на плечо одеяло, словно боясь, что Матвей сгоряча огреет ее.
– Обидела, нагрубила? Порвала все, да?
– Матюша…
– Елки-палки… – проговорил он удивленно и беспомощно, не глядя на нее. – Мы дружили двадцать лет…
Она села рывком, заговорила быстро, возбужденно:
– Какой же это друг, Матвей? Двадцать лет он жил за счет твоего таланта!
– Ну и что?
– И у него хватало совести…
– Послушай, – перебил он так же тихо, разглядывая ее, как, бывает, смотришь на своего заболевающего ребенка – тревожным, ощупывающим взглядом. – Почему ты решила, что лучше всех знаешь, как выглядит дружба, любовь, ненависть? Почему?
И оттого, что в голосе мужа не слышно было ни гнева, ни раздражения, а одно только беспомощное удивление, Нина чувствовала, что не в силах ни возразить ему, ни оправдаться.
Матвей унес телефон в прихожую, и долго за прикрытой дверью слышалось его виноватое бормотанье.
Нина повернулась лицом к стене, натянула одеяло на голову и заплакала…
Ну что вы станете с нею делать – старуха развлекается! Давний какой-то английский фильм начинается прекрасной сценой, где умирающий остряк дрожащей рукой поджигает развернутую в руках сиделки газету. И умирает, хохоча… Последнее развлечение на смертном одре. Так вот, старуха развлекается.
Эта афера с опекунством… Нет-нет, она прекрасно понимает, что дело безнадежно, да ей результат не так уж и необходим. Ей что важно? Она занялась. Неважно чем. Она занята, а значит, жизнь продолжается. Это – раз. И если б только это! Тогда старухины штучки выглядели бы вполне невинно. Нет, ей подайте карусель штопором, чтоб вертелись вокруг ее идеи друзья, знакомые, незнакомые, Союз художников, коллегия адвокатов, райисполком, горсовет и все милицейские чины нашего районного отделения.
Кажется, Матвей уже возил ее на прием к секретарю Союза. Секретарь, конечно, поинтересовался, почему ходатайствуют об одном опекуне, а таскается с уважаемой Анной Борисовной совсем другой человек. Странная, дескать, форма опекунства.
Давайте, давайте. Крутитесь, таскайтесь, распечатывайте на машинке заявления во всевозможные учреждения.
Кстати, вот Нина хорохорилась, а против старухи слаба оказалась. Сейчас заявление для нее строчит и на машинке в четырех экземплярах отстукивает. Старуха ведь спрут, ее щупальца намертво в жертву впиваются. Против старухи все вы слабаки, братцы. Она всех вас вокруг пальца обернет и кукишем выставит.
Кампания по делу опекунства строго засекречена. Якобы засекречена. Во всяком случае, стоит войти в мастерскую, чтобы чайник вскипятить и пожевать чего-нибудь, – лица у старухи и ее свиты оборачиваются вокруг оси, как флюгер – хлоп! – лояльные полуулыбочки: «Здравствуй, Петя» – и бумажки какие-то со стола соскальзывают, шелестя, куда-то в рукава, что ли, – были, и нет их. Главное – все эти Севы, Саши, Нины и Матвеи презирают его всей душой, страстно и горячо. Можно представить, как вечерами они перезваниваются: «Ну вы подумайте, она совсем сошла с ума. Что она затеяла: он же ее оберет, этот Растиньяк, это ничтожество, оберет до нитки и вышвырнет на улицу!» – «А вы обратили вчера внимание – с какой скучающей физиономией он снисходит в мастерскую? Будто ничего о ее намерениях и не знает. А ведь знает, подлец!»
Да. Знаю. И чихал на вашу благотворительность. Поставьте ее под кровать, вашу благотворительность, вместо ночного горшка… Сева, надо полагать, особенно неистовствует.
Потомственный интеллигент, эстет Сева, Всеволод Алексеевич, миляга, обаяшка – по задаткам своим тип растленный. Точнее, мог бы им быть, но обстоятельства не позволили: могучие старинные корни – профессорская семья, дед – крупнейший русский эпидемиолог, прадед тоже кто-то там, не хухры-мухры; всяческие в фамильном древе народовольцы на ветвях и чуть ли не декабристы в обнимку с министрами царского двора. Благородное книжное детство, благоухающие крахмальные салфетки: старинное серебро и подлинники на стенах. (А это, детонька, – этюд выдающегося русского художника Ильи Ефимовича Репина. Твой дедушка очень с ним дружен был.)
Затем – образцовая юность, взращенная концертами камерной и симфонической музыки, институт, аспирантура, прекрасная диссертация и – прекрасная и пресная, как хлорированная вода, супруга (рыба камбала) из известной семьи. Ну и так далее…
Все в высшей степени благообразно. Но задавленные пристойной жизнью пороки тлеют в глубине тихо разлагающейся душонки, будоражат стиснутое благородным воспитанием воображение и сообщают образу мыслей уважаемого Всеволода Алексеевича особенный, щекотливый уклон. Во всяком случае, те идеи, что зарождаются в его плешивой черепушке, могут привести в оторопь кого угодно.
Например, лет пять назад Сева шепотком при гостях позволил себе предположить, что с Петей… с Петиными сердечными делами… с Петиными наклонностями не совсем все обстоит нормальным образом. А то как же объяснить, что за все эти годы он ни разу не женился? Ни разу не привел в общество ни одну девушку? Может, девушки-то его не слишком и волнуют? А?..
До Пети этот гнусный шепоток дошел кружным путем – через слесаря Костю, жена которого, деятельная Роза, во время легкой этой салонной беседы возилась у плиты. Костя и донес до Пети интересное предположение. А что, Петюнь, подмигнул он, правда, что до бабы ты не охотник?
Пришлось провести с Всеволодом Алексеевичем сеанс воспитательной работы. Минут тридцать, затаившись на лестнице, как рысь, готовая к прыжку, Петя подстерегал, когда Сева выйдет от Анны Борисовны. Наконец дождался и в три скачка нагнал его в коридоре:
– Одну минуточку, Всеволод Алексеич. – Он предупредительно придержал второй рукав Севиного пальто, помогая тому одеться. – Мне необходимо посоветоваться по вопросу весьма деликатного свойства.
– Со… мной? – холодно удивился Сева. С Петей они не здоровались, бывало, месяцами.
– Именно… – торопливо и скорбно вставил Петя. – Как мужчина… с мужчиной… Дело в том, что какой-то мерзавец распускает обо мне очень несимпатичные слухи… – Петя переминался с ноги на ногу, кружился вокруг Всеволода Алексеевича с тихим вкрадчивым восторгом на губах.
– Позвольте… Какие слухи? – пробормотал Сева, чуя уже нехорошее, да не в словах Петиных, а вот в этих его ужимках, в этом зловещем блеске сумасшедших глаз… – Я… не… нет, не знаю, не слыхал…
– Как?! Вы не слыхали о моем тайном извращении? – изумился Петя задушевно. – Вас никто и никогда не предупреждал, что я – злобный педераст и вечерами подстерегаю здесь свои невинные жертвы?!
Даже в полутьме прихожей стало заметно, как поблекло, посерело лицо Всеволода Алексеевича. Он окоченел, он просто в ступор вошел от страха.
– Посоветуйте, голубчик, милочка, радость моя, посоветуйте, что делать, – продолжал Петя страстной скороговоркой, но вдруг осекся и изобразил на лице озарение мыслью: – Впрочем, я знаю, что делать для опровержения слухов: мне необходимо переспать с вашей супругой, правда? Хотя, видит Бог, это никак нельзя назвать мечтой моей жизни. А знаете что – к черту баб, прелесть моя! Ведь вы сами мне всегда безумно нравились… – И тут он протянул руку и жестко обнял Севу за жирную талию. Тот пискнул, что было очень странно при его солидной комплекции, затрепыхался, как неудачно прирезанная курица, и крикнул сдавленно:
– Прекратите!.. Вы… сумасшедший!
– Да! – Петя брезгливо ткнул пальцем в Севин круглый живот. – Да, я сумасшедший. Запомните, пожалуйста, эту версию. Она мне больше импонирует. – И пошел, насвистывая, к себе.
На Севу не оглянулся. На Севу действительно было начхать, как и на его трепню. Ранило, и жгуче больно ранило, другое – старуха, которая выслушивала всю эту мерзость с иронической ухмылкой, она ее только забавляла. Старуху вообще часто забавляли недоразумения, с вытекающими из них нелепыми ситуациями, и она никогда не спешила их рассеивать.
Смешно и скучно… Подкладку же вся затея с опекунством имеет довольно драненькую и загаженную. Вот как я забочусь о мальчике – называется все это: думаю о его судьбе, хлопочу о прописке; вот как я забочусь о мальчике, не получая в ответ ни грамма благодарности. Вот какая я трогательно благородная. И все смотрите на меня. Всем видно, какая я благородная? А вам, с краю, да-да, вам, простите, лица не разберу, – вам тоже все видно?..
Старуха внушила себе и всем вокруг, что совершает бескорыстное благое дело ради Петиного благополучия, которое наступит после ее смерти. Своей будущей смертью пощеголять любит так же, как своим безобразным характером и сказочным носом.
Подсознательно же преследуется одна-един-ственная цель – унизить. Еще раз унизить его в глазах как можно большего числа людей. Затеяна игра, началась большая охота, жертва всегда под рукою. Будет потеха! Старуха развлекается, жизнь прекрасна.
Такое было уже, и не однажды. Было, было, все в нашей жизни было, милейшие посетители интересной мастерской. И деньги старуха подавала, да не сама, а через Матвея – как же без свидетелей, так ведь никто о подачке и не узнает. Только Матвея-то она зря выбрала, зерно не на ту почву упало. Матвей не сплетник, да ему и неинтересна вся эта возня, художник существует в своем огороженном пространстве, крутится в нем со своими проблемами бедного гения, например стоит ли в смесях использовать стронциановую желтую.
Матвей, должно быть, и не донес до широкой общественности всей красоты и благодати сцены подаяния. Севу бы запрячь в эту миссию! Тот любитель подробностей и щедро поделится ими с каждым пуделем в своей подворотне. Сева, очевидно, никак не мог в тот день.
Деньги Петя возвратил месяца через два. Без красот, без сцен, без свидетелей. Да, Анна Борисовна. Вы мне даете со свидетелями, а я вам возвращаю – без свидетелей. Поэтому для ваших любимых друзей я – Растиньяк, приживальщик, тунеядец… Пусть…
…Да, тот период жизни никак нельзя назвать розовым. Очередной раз он ушел со своей милой, обжитой до домашности швейной фабрики. Лет пятнадцать уже Петя вел в тамошнем клубе драмкружок. Его знали все – от директора до кошки вахтера Симкина. Дело было живое, попадались и способные ребята, но – всю жизнь вести кружок в клубе швейной фабрики?! Для этого он приехал в Москву, с отличием закончил институт, рассуждает на полном серьезе об искусстве?
Все эти годы швейный драмкружок держал его, как майского жука, на ниточке. Петя рвался, уходил, месяцами, бывало, искал работу, – в клубе терпеливо ждали, когда Петр Авдеевич вернется. Черт возьми, словно иначе и быть не могло, словно он был привязан к драмкружку за лапку – полетает, пожужжит и сядет.
Так вот, в очередной раз он ушел, тогда казалось – наверняка. Через сатирика Гришу Браскина, жена которого приходилась ближайшей подругой грошевской бабы, прощупывалось кресло в одной из редакций: не очень высокое, но уютное и с перспективой – редактора отдела театра и кино.
Все было обговорено, он произвел на главного приятное впечатление, поспешил уволиться с фабрики и с неделю ходил легкий, остроумный, приятельский ко всем. Со старухой расцвела идиллия и трогательная обоюдная забота. Он стоял на пороге новой, настоящей, достойной, наконец, его ума и способностей жизни. Не совершенно достойной, конечно, но все же, все же… не драмкружок швейной фабрики.
Никогда он не мог просчитывать ходы, вот в чем его беда. На кресло наложили лапу из Министерства культуры – так объяснял потом Гриша Браскин, а может, неожиданно потребовался родственно-дружеский обмен: твоего ко мне, моего к тебе – ситуация житейская и вполне понятная. Взбесило не это, а то, как, приятно улыбаясь и загоняя глазки в угол кабинета, Грошев выплетал кружева. Слишком много причин нагородил, слишком много, какие-то баррикады на пути к соблазнительному креслу. Впрочем, окончательно не отказывал, и это тоже было противно.
Тогда Петя развалился в удобном кресле напротив Грошева и не отказал себе в последнем удовольствии – разговаривая, там и сям вставлял к месту и не к месту: «гроша ломаного не стоит», «грош цена», «грошовый человек», нажимая на это слово и ухмыляясь.
Тем же вечером на Садовой-Каретной вспыхнул чудовищный скандал со старухой, да при гостях, да с музыкой, – не хочется вспоминать всей этой дряни. Просто старуха ни к селу ни к городу стала пересказывать спектакль Петиного драмкружка по рассказам Лондона, с комментариями, надо сказать, необыкновенно смешными. А заодно уж поведала всей публике (и тоже с комментариями, необыкновенно смешными), как сегодня Петру Авдеичу дали под зад коленом в весьма симпатичном журнале, куда он навострил лыжи – ведать искусством театра и кино.
Словом, со смертельной раной в самолюбии Петя камнем покатился по ступенькам в моросящую, желтую от фонарей тьму этого проклятого, чужого, проклятого, чужого города…
Он заперся в мастерской – тогда еще большую часть года она стояла закрытой – и дал себе слово к старухе никогда не возвращаться, найти работу, снять квартиру… В кармане завалялась трешка. Петя купил пачку чая, буханку хлеба и кило рафинада. Удивительно, что он все еще был уверен в скором и счастливом повороте событий. Молодость – самый надежный поплавок в нашей жизни…
Впрочем, недели через три эта уверенность несколько подтаяла и осела, как оседает под холодным весенним дождем сверкающий снежный замок.
Вдруг явилась Светка и надрывно заявила, что беременна и ребенка намерена доносить тютелька в тютельку. Он сказал устало: валяй. Светка уселась на стол, качнула презрительно ногой и спросила: знает ли он, слышал ли он краем уха и почитывал ли, как поступают порядочные люди в таких случаях?
Я непорядочный, возразил он вяло, убирая из-под литого ее бедра блюдце с окурками, порядочные люди живут в собственном доме и знают, чего они хотят. Что ты хочешь, Светлана? Единственное, что я могу сделать для этого ребенка, – записать его на свое имя, хотя – «что в имени тебе моем»…
Эта дурища, кроме того, не знала, что он… как бы это поточнее выразиться… женат.
Тогда она тем же надрывным тоном сказала, чтоб он, по крайней мере, достал денег, потому что это сейчас стоит недешево – полтинник, что в принципе уже все договорено через подругу двоюродной сестры, тетка которой все и устроит. Но деньги нужны к среде.
Хорошо, сказал он, обнял ее и поцеловал в лоб восковыми губами. Прости, сказал он, такая жизнь… Помнится, в тот момент хотелось повеситься, не от отчаяния – от крайней усталости.
Он забегал по городу.
Нерсесяны извинялись – они только что купили цветной телевизор. Ира с Сережей вот только вчера (где ты был!) одолжили последнюю сотню критику Вахрейкину, вернее, его идиоту племяннику.
Ольга Станиславовна просто не дала. Просто и мило. Я не могу ссудить вас, Петруша. Да почему же, Господи, Ольга Станиславовна?! А с чего же вы отдавать будете, голубчик? Она кротко улыбалась – чешуйчатый от пудры лобик, морщинистые губки в бледной помаде и белейший отложной воротничок. Вы не служите, с Анной Борисовной нынче в контрах, так что, по всему, скорых денег у вас не предвидится. Надо же вдаль смотреть, голубчик… Так и сказала – «вдаль». Голос глубокий, волнующий, молодой. Заслуженная артистка, играла у Мейерхольда, потом, наоборот, – у Таирова, подруга Алисы Коонен, и прочая, и прочая. (Между строк: вот уже несколько лет их с Петей связывала трогательная дружба, да.) «Надо же вдаль смотреть, голубчик…»
Ах, Ольга Станиславовна, сколько уж лет я только тем и занят, что вдаль смотрю. И в детстве, и в юности – только вдаль – «В Москву, в Москву!..».
Больше не бывал у стервы, не мог забыть. А прежде любил этот поворот с Шереметьевской на тринадцатый проезд Марьиной Рощи. Здесь церковь стояла с кротким именем «Нечаянная радость». Церковка небольшая, но звонкая, умильная, с пятью позолоченными луковками… (Год назад пришлось проезжать там. Церковь позарастала высотными домами вокруг, погасла, заглохла, солнце не добирается до ее золоченых луковок, и на повороте глазам уже открывается не радость нечаянной встречи, а длинный высотный дом с магазином «Дары природы».)
Денег, словом, не добыл… И в этакий-то веселый вечерок является Матвей – простуженный, в безумном своем комиссионном пальто с останками каракуля на шее, бормочет, сморкается и, по всему, крайне мучается своею миссией.
Петя, конечно, сразу понял, что Матвей явился парламентером, и оскорбился и обрадовался вдруг, и захотелось одновременно выпалить что-нибудь едкое, бесповоротное и в то же время броситься за угол, где, он знал, стоит такси, а в нем старуха. Еще минута – и он бы все простил за то, что она приехала, и побоялась явиться сама, и выслала Матвея, все простил бы и выбежал сам, вытащил бы ее из машины, приволок сюда…
Тут Матвей вынул из кармана пачку десяток, потряс их слегка, словно тараканов на пол сбрасывал, и положил на краешек стола.
– Вот, – сказал он. – У тебя затруднения… и все такое… в общем. Тут немного… По-дружески…
Он рукой еще что-то объяснял, делал странные жесты, словно обрисовывал в воздухе некую композицию. Петя смотрел и думал: не миляга, нет. Все жестко, неэлегантно, даже туповато.
Его в одну секунду и дрожь окатила, и изумление – сколько же в старухе энергии этой, азарта, что все не устанет травить и в угол загонять. И как все придумала и продумала: не Севу какого-нибудь послать, а вечно безденежного Матвея, чтоб он, Петя, не обознался – от кого проклятые бумажки доставлены. Проклятые, совершенно необходимые бумажки!
– Кто деньги прислал? – холодно спросил он.
Матвей поморщился мученически, потоптался и неожиданно сердито сказал:
– Неважно! Не знаю, Анна Борисовна.
– Ничего… – Петя взял пачку, сунул в задний карман. Вы позабавиться решили, Анна Борисовна? Вам скучно сейчас там одной. Некого помучить, ручной зверек Петька вдруг цапнул за руку и убежал… Хи-хи, Анна Борисовна. Знали бы вы, как кстати сейчас эти денежки. И как отвечу я вам и верну сполна. Дайте только время. Отвечу, отвечу…
– Ничего, я отвечу, – сказал он лихорадочно вслух. – Я отвечу…
Матвей ушел – неловкий, сердитый, недюжинный, можно сказать, выдающийся человек, вынужденный по деликатности своей заниматься обихаживанием этого прохвоста. А прохвост долго еще бегал по холодной мастерской, бормотал, огрызался и словно уворачивался от кого-то невидимого, кто пытался ухватить его и укусить в самое сердце.
Недели две после скандала он не звонил на Садовую. Не в пустыне она, не среди зверей. В квартире живут нормальные люди – симпатичная тетка Клавдия Игнатьевна, восьмиголовая семья Таракановых. Те дураки поголовно, но за хлебом для нее кто-то же сбегает.
Сердце ныло, тоска была страшная, но оскорбленное самолюбие давило душу. Ничего, думал он, пусть поживет-ка одна, среди добрых людей. Это совершенно необходимая воспитательная акция. Звонить погожу месяцок… Ну хотя бы недели две… Дней пять уж, во всяком случае… И сразу набрал номер ее телефона.
Подошла Клавдия Игнатьевна. Он сказал торопливо:
– Клавдия Игнатьевна, это я. Не говорите Анне Борисовне, что я звоню. Она здорова? Не называйте моего имени, только – да, нет.
Вот кому стоило завидовать в жизни, кем хотелось любоваться. Клавдия Игнатьевна была человеком неиссякаемого душевного здоровья. Что бы она ни делала: убирала «по людям» за десятку, ходила на рынок или прибирала в родительский день родные могилы на Калитниковском, – она не только всегда пребывала в добром, деятельном расположении духа, но и одаряла этой бодростью всех вокруг.
Довольно часто Петя размышлял: отчего незатейливая жизнь Клавдии Игнатьевны, с тихими радостями по поводу добычи какого-нибудь венгерского горошка, внезапно «выкинутого» на прилавок, с обстоятельными умиленными пересказами (как красиво служил нынче батюшка в Калитниковской церкви), – отчего эта простая жизнь так наполнена смыслом и добротой, а его, Петина, жизнь, до отказа набитая разнообразными событиями, всевозможными знакомствами, просмотрами редких и запретных видеофильмов, закрытых спектаклей, и прочая, и прочая, – отчего его, Петина, жизнь так пуста, скучна, однообразна…
– Петь! – бодро ответила Клавдия Игнатьевна. – Ну чего ты колобродишь, Петь! Возвращайся в семью уже, хватит. Мать больно переживает.
В разговорах с Петей Клавдия Игнатьевна всегда называла старуху «матерью», и в этом тоже сказывалось ее душевное здоровье. А как же иначе – живут вместе, друг за дружку переживают – кто же, как не мать…
– Да я!.. Ноги моей! Вы просто не знаете, как она… унизила!.. растоптала!.. – захлебываясь, выкрикнул он.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?