Текст книги "Клад Кучума"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Клад Кучума
Из степных встреч
I
Жаркий июньский день. Воздух накален до того, что дрожит и переливается, как вода, а даль чуть брезжит, повитая синеватой дымкой. И такая чудная степная даль… Да, это настоящая киргизская степь, степь без конца-края, степь еще не тронутая дыханием цивилизации. Я любил по целым часам лежать в этой душистой, могучей степной траве, точно окропленной яркими красками степных цветов, – лежать и мечтать, как лежит и мечтает настоящий номад. Что ни говорите, а в каждом русском человеке, как мне кажется, живет именно такой номад, а отсюда неопределенная тоска по какой-то воле, каком-то неведомом просторе, шири и вообще по чем-то необъятном. Впрочем, я предавался этим мечтам, так сказать, по обязанности, потому что пил кумыс и должен был известное число часов жариться на степном солнце. Предаваться абсолютному покою – своего рода искусство, которое усваивается только постепенно. Лежишь в траве целые часы и ни о чем определенном не думаешь, а так, мысли в голове плывут, как редкие высокие облачка по летнему небу. Например, отчего в самом деле не сделаться настоящим степняком, как мой хозяин по кумысу киргиз Чибуртай? Ведь он счастлив, и так немного нужно для этого счастья… А как он спит спокойно, какой у него здоровый вид. И ничем не мучится, как не мучится ничем его родная степь, кроме избытка сил. Собственная издерганность на этом степном фоне выступает с какой-то особенной рельефностью, – если бы тряпица могла чувствовать, она, вероятно, чувствовала бы нечто подобное, попав на фабрику или в магазин новых материй, еще не утративших первородной крепости, красок и блеска. Да, я чувствовал себя именно такой тряпицей, когда лежал в степи, представлявшейся мне гигантской зеленой лабораторией, в которой еще недавно приготовлялась история. Но коренной степняк давно сбит с позиции, и его степь занята другими насельниками. Остался от досельных времен страшный кровавый мираж… Виноват, остался еще кумыс (по-степному: «кумыз»), этот изумительнейший из всех напитков, какие только были когда-нибудь изобретены человечеством. Да, единственный напиток, в котором точно сконцентрировалась степная зеленая сила. Вымиравшие цивилизации оставляли на память счастливым преемникам непременно какое-нибудь зло, как проказа, холера, табак, опиум, и как мы оставим преемникам наше проклятие в форме нервности; а замиренная степь подарила нам целебнейший напиток, которому равного и не будет. И т. д., и т. д.
Привожу свои мысли в порядке их полной беспорядочности и тех свободных комбинаций, которые в виде особенной роскоши может позволить себе отдыхающий человек. Да, еще одно маленькое замечание – только в степи чувствуешь себя центром мира… Куда ни взглянешь – во все стороны степь расходится от вас по радиусам, как в геометрии. Это совершенно особенное ощущение, которое испытывается только на море и, вероятно, будет испытываться в воздухе, когда наука разрешит наконец вечную проблему движения по воздуху и наши счастливые потомки понесутся птицами по поднебесью. Как мне кажется, в этом сознании собственной центральности таится причина того, что философская обобщающая мысль зародилась именно в степи и у островитян как естественная реакция человеческого духа на господствующее зрительное впечатление.
Итак, я лежал на траве и после мыслей о превратных судьбах человечества занялся наблюдением обступившего меня степного ковыля. Как лесные папоротники, так и ковыль положительно имеет в себе что-то мистически-таинственное и поэтически-сказочное, начиная с того, что он совершенно не походит на другие степные растения и, как папоротник, придает степи немного грустный колорит. Мои наблюдения над ковылем были неожиданно прерваны заразительным собачьим лаем. Я поднялся и увидел в двух шагах от себя низенького старика без шапки и в белой холщовой расейской рубахе.
– Цыц ты, Поселенка! – окрикнул старик рвавшуюся ко мне собаку. – Еще как раз напугаешь барина…
Старик подошел ко мне и проговорил с какой-то особенной простотой, точно мы вчера только расстались:
– Спичку бы мне, барин…
Как на грех у меня именно спичек и не было с собой, потому что, отправляясь на кумыс, я бросил курить.
– Нет, дедушка, у меня спички…
– Ах ты грех какой… А мы вон там станом стали, надо огонечка разложить, а спички-то и нет. Вот, поди ж ты, какая притча…
По костюму, по говору, а особенно по слову «барин», я сразу определил коренного расейского мужика, – барина Сибирь начинает узнавать только с проведением железных дорог, а до этого решающего момента были или купец, или его благородие как два полюса правящего класса. Ни барина, ни лаптей Сибирь не знала.
– Как же быть-то? – проговорили мы в один голос.
– Да, видно, надо будет дойти, барин, вон туда, где шатры стоят…
Шагах в ста от нас виднелись три коша Чибуртая (кош – круглая войлочная палатка), точно какие-то степные богатыри потеряли свои войлочные шапки.
– Постой, дедушка, пойдем вместе, а то тебя разорвут собаки…
– Меня-то не тронут, а вот собачку могут изувечить… Так, дорогой пристала. Ну, мы ее и назвали Поселенкой, потому как сами поселенцы… Мы, значит, рязанские будем.
– А куда вы едете?
– Куда мы-то? Мы-то, значит, на Амур пробираемся…
– На Амур?
– Видно так, барин… А далеко еще осталось?
– Далеконько, дедушка! Тысяч пять верст…
– Ведь вот поди ж ты! – изумился старик. – Третий месяц из Рязанской губернии едем, а все пять тыщ…
Пока мы шли, старик говорил все время, причем я узнал всю биографию его семьи до последнего горя включительно. Дорогой прихворнули двое ребятишек у старшей снохи, животами сильно скудались, ну, а потом и померли. Ревет большуха-то, а того не понимает, что отбились от своей партии. Другие-то вперед ушли, пожалуй, и не догонишь.
– Славные ребятки были, – жалел старик. – Известно, ребячье дело: много ли надо. Точно цыплята свернулись… Конечно, кабы дома, так отлежались бы, а тут, в дороге, стало быть… Сильно ревет большуха, вот как убивается. Всех засмутьянила, хоть назад поворачивай… Два сына у меня женатых, ну, у меньшого еще трои ребята мал мала меньше.
Мне очень понравился этот разговорчивый старик. В нем была какая-то особенная детская простота. И лицо такое славное, какое бывает только у коренного русского пахаря. Ни одного торопливого движения, ничего лишнего. Я люблю вот именно такие простые крестьянские лица, в которых точно отпечаталась вся наша русская история. Он покряхтывал на ходу, шмыгал ногами, обутыми в расейские лапти, и встряхивал головой. Поселенка почуяла врага и принялась угрожающе ворчать. Киргизские собаки-волкодавы бросились к нам навстречу громадными прыжками, но узнали меня и ограничились обнюхиванием Поселенки. Перед кошем Чибуртая курился огонек. Сам Чибуртай сидел около на корточках и внимательно следил, как мой кучер Егор Иваныч, пробойный городской мещанин, промышлявший около хороших господ, жарил баранину прямо на угольях по какому-то мудреному исправничьему рецепту. В Сибири есть и яичница «исправница».
– Мир на стану… – проговорил мой старик.
Чибуртай, высокий, скуластый и узкоглазый киргиз, одетый в летний бешмет из черного ластика, издали очень походил на попа. Он мельком взглянул на старика поселенца и отвернулся, как отвертываются от недостойных внимания предметов. Чибуртай был богат благодаря каким-то мудреным комбинациям с краденым золотом и крадеными лошадьми и держал себя с большим гонором.
– Огонька бы… – повторил старик. – Мы, значит, тут лошадку остановились покормить, а огонька-то и нет.
– На… – предложил ему Егор Иваныч целую коробку серянок, зорко оглядывая гостя. – Дальние будете, старичок?
– А мы рязанские, значит.
Егор Иваныч отличался большой любознательностью и кроме того по натуре был фантазер и мечтатель. Его городская голова постоянно была набита тысячью самых несбыточных думушек, а главное, его вечно тянуло в ту неведомую даль, где протекли сытовые реки с кисельными берегами. Услыхав, что старик рязанец переселяется на Амур, Егор Иваныч весь встрепенулся.
– А ведь ты правильно, дедушка… В самую точку угадал. Падали и до нас слухи об этом самом Амуре. Я сам туда подумывал махнуть, да вот все как-то собраться не могу… Да и то сказать, какие мы есть люди, то есть городские: так, ни к чему. Вот я в извозчиках ездил, потом соленой рыбой да листовым табаком торговал, гармонию могу починить или подметку наладить, а все это наплевать… А настоящий крестьянин совсем другое: он на. своей земле сидит. Одобряю, дедушка… Правильно.
– Уж как бог донесет, мил человек. Ох, далеко еще ехать-то…
– Ах ты какой, дедка… Ну, далеко, это точно, а все-таки куда-нибудь да приедешь, и бояться тебе нечего, потому как нет на свете правильнее человека, как крестьянин. Остальное-то все пустяки…
Старик топтался на одном месте и все присматривал степную даль, защитив от солнца глаза ладонью. Он покачивал головой и что-то шептал про себя.
– Ты это что, дедка, ворожишь-то?
– А вот смотрю… дудка вон сухая везде по полю, значит, место-то и не пахано и не кошено. Не видывали мы еще таких-то местов… Неужто так травка пропадом и пропадает?
– Скотиной только травят, дедка. Здесь казачья земля, ну так казаки гурты жировать пущают. Кому тут косить, когда за десятину аренды всего тридцать копеек.
– Как тридцать? – переспросил старик, не веря собственным ушам. – Господи, помилуй…
– А такое, значит, положенье… Казачишки ленивые, ну и сдают землю. Любую выбирай… У вас-то там в Расее кошку за хвост негде повернуть, а мы еще слава богу.
Этот земельный разговор заставил старика забыть и об огоньке, и об ожидавшей его на стану семье. Он весь превратился в одно внимание, как охотник, почуявший дорогую и редкую дичь. Чибуртай молчал и только изредка взглядывал на старика с каким-то скрытым озлоблением. Когда к огоньку подошел с уздой в руках кривоногий казак Бельков, картина получилась вполне законченная. Чибуртай изображал собой замиренную орду, Бельков – отдыхавшего завоевателя, Егор Иваныч – посадского вольного человека, а старик поселенец – ту силу, которая реализует несметные богатства сибирских равнин, степей, гор и пустынь. Комбинация выходила самая характерная. Бельков присел к огоньку по-татарски на корточки, закурил коротенькую трубочку и равнодушно слушал разглагольствовавшего Егора Иваныча, начавшего в конце концов обличать беспросыпную казачью лень.
– Дай-ка вот ему вашу-то землю! – кричал он, указывая на поселенца. – Да ведь тут золото лопатой будут огребать, а вы чуть сами с голоду не дохнете. Вон у дедушки и рубашка домашнего холста, и штаны из домашней пестрядины, и лапотки своего домашнего ковырянья – вот его и не возьмешь ни с которого боку. Ничего не боишься, дедка?
– А чего бояться-то?
– Вот, вот… Всего-то имущества – один крест, а он всю немшоную Сибирь наскрозь пройдет, потому как есть вполне правильный человек. Мы-то все ничего не стоим супротив него…
– Отстань, смола! – равнодушно отвечал Бельков, не имевший ни малейшего желания вступать в словесное ратоборство.
И Егор Иваныч и Бельков были типичны по-своему. У первого лицо было нервное, подвижное, и вся фигура какая-то встрепанная, точно он только что проснулся и еще не успел прийти в себя, а Бельков уже в достаточной мере пропитался степной ленью и всему на свете предпочитал far niente[1]1
безделье (итал.).
[Закрыть]. Ему даже говорить было тяжело. К старику переселенцу он отнесся с скрытым пренебрежением привилегированного человека. Казаки вообще считают мужика существом низшего порядка, а тут еще какая-то голь расейская. Поселенец постоял, посмотрел на степную аристократию, покачал головой, окинув еще раз хозяйским глазом некошеную степь, и проговорил!
– Ужо я пойду… Спасибо за спички-то.
Чибуртай и Бельков не удостоили его даже кивком головы, а Егор Иваныч поднялся, он не мог утерпеть, чтобы не посмотреть своими глазами, как расейские едут на Амур, Его пожирал огонь вечного любопытства.
– Ну, пойдем, дедка. И лошадка, поди, расейская?
– Своя лошадка-то, мил человек. Куды мы без лошадки… Двух курочек везем да петушка. Все как-то веселее…
– И курочек? – умилился Егор Иваныч. – Вот-вот…
Старик и Егор Иваныч скоро скрылись в живой зеленой волне степной травы. Виднелись некоторое время одни головы. Егор Иваныч сорвал прошлогоднюю сухую дудку и долго что-то объяснял старику, повертывая ее у него под самым носом. Седая расейская голова опять покачивалась, и издали казалось, что это качается шапка громадного ковыля.
– Голь перекатная, – презрительно заметил Бельков. – Туда же, на Амур…
II
Я жил в маленькой казачьей станице, по внешнему виду представлявшей собой воплощенное убожество, какого, пожалуй, и в России не сыщешь. В станице была всего одна улица и та грязная до невозможности, потому что служила для всех станичных баб помойной ямой. От первого дождя она превращалась в отвратительное месиво, а в сухую погоду обдавала вас едкой пылью. Всяческие отбросы копились здесь в течение целого столетия, и единственными санитарами служили станичные собаки и свиньи. Леса в степи нет, и станичные избенки кое-как были слеплены из кривых березовых и осиновых бревен, – слово «бревно», конечно, нужно понимать относительно, и вернее назвать эти бревна просто толстыми жердями. Эта городьба была слеплена кое-как, еще хуже проконопачена и для большей теплоты обмазана кое-где глиной, а то и просто навозом. Крыши все, конечно, были соломенные. Вообще, самая бедная стройка, хотя у каждого казака был земельный надел в тридцать десятин.
Жизнь в станице, конечно, была скучная до последней степени. Я обыкновенно уходил на целые дни в степь с ружьем стрелять степных ястребов, – это было единственным развлечением. Сидеть у себя дома и смотреть на несчастных кумысников, еле бродивших по станице, – было еще скучнее. Я занимал заднюю избу у казака Белькова, слывшего за богача, хотя все его богатство заключалось в нескольких десятках рублей и в хлебе. Деньги он отдавал в рост под ужасающие проценты, а также маклачил и хлебом. До свежего хлеба было еще далеко, а голодные люди не могут торговаться: что хочешь возьми, только выручи. Меня поражало, что вся станица только проедалась и буквально ничего не делала. Не было даже своей кузницы, а ездили ковать лошадей за пятнадцать верст. Самые усердные казаки уходили куда-то на золотые промысла, раскиданные по степи, и возвращались по субботам ни с чем, голодные и оборванные.
По вечерам решительно было некуда деваться, и я сидел на завалинке, любуясь казачьей детворой, которая барахталась в пыли или в грязи, смотря по погоде. Станица засыпала рано, как только погасал летний день, и промежуток времени, когда солнце уже закатилось, а ночь еще не наступила, наводил какую-то особенную тоску. Спать еще рано, а делать нечего. Бельков целые дни проводил в том, что решительно ничего не делал. Он обыкновенно ходил по двору и ругался, ругался так, в пространство, водворяя какой-то не ведомый никому порядок. Наругавшись всласть, он уходил куда-нибудь в холодок и спал. В сумерки он, как скворец, подсаживался к окну и глазел на улицу с терпением отбывавшего этой высидкой какое-то наказание. В сумерки обыкновенно подходил какой-то странный субъект и заводил с Бельковым какие-то таинственные переговоры. О последнем я заключил из того, что при моем появлении эти разговоры прекращались или принимали совершенно неудобопонятную форму.
– Ну, так как, Бельков?
– А вот этак…
– Немного… Значит, своего счастья не хочешь?
– А ну его!
– Да ты подумай, ежовая голова.
Голова Белькова делала отрицательное движение, а потом следовала беспредметная ругань. Собеседник, рослый и коренастый мужчина средних лет с окладистой седевшей бородой, относился к этим выходкам совершенно равнодушно и, сделав паузу, начинал тянуть тоже о каком-то своем счастье. Завидев меня, таинственный незнакомец считал своим долгом вежливо раскланиваться. По костюму и манере себя держать он не походил на станичника, а скорее на городского прасола. Сначала я принял его за такого же кумысника, каким был сам. Впрочем, Егор Иваныч, знавший уже всю подноготную станичной жизни и, кажется, посвященный в тайну этих вечерних переговоров, раз уклончиво ответил на мой вопрос:
– Не кумысник, а так, по своим делам…
– Золото ищет?
– Нет, так… Он, значит, фершал будет, а только своей фершальской частью не занимается. Так, вообче…
На Урале непочатый угол людей, которые живут «так», «вообще», «своими делами», и эта характеристика вполне точная. Край безумно богатый, и при известной складке характера люди переходят с чрезвычайной легкостью от одного занятия к другому, как и мой кучер Егор Иваныч. Следовательно, и «фельдшер не у дел» имел право существовать таинственным своим делом. От нечего делать меня все-таки разбирало любопытство относительно таинственного фельдшера, и я напрасно перебирал все, что можно было подвести под рубрику «так» и «вообче», принимая, конечно, во внимание все условия степного и станичного делового обихода. В конце концов выходило все-таки то, что нечем здесь фельдшеру заниматься, кроме золота, которое открыто в казачьих землях Оренбургской губернии лет пятьдесят назад и служило до сих пор, кажется, единственным живым делом. Казаки запускают всякое домашнее хозяйство и шляются по промыслам, разыскивая это «свое счастье». Возможность легкой наживы и быстрого обогащения манит всех и даже поднимает на ноги беспробудную казачью лень.
Роковым вопросом в нашем станичном житье было питание. Ни говядины, ни яиц, ни хлеба – решительно ничего. Чем питались сами станичники – составляет для меня до сих пор неразрешимую загадку. Вероятно, и тут тоже все дело велось «так», «вообче». В интересах питания мы обыкновенно каждую субботу ездили с Егором Иванычем в соседнюю станицу Кочкарь, где был торжок, почта и телеграф. Эти поездки служили в то же время и развлечением. Егор Иваныч запасал провизии на всю неделю и кстати исполнял поручения других кумысников, причем по привычке бывшего торговца рыбой и листовым табаком малую толику маклачил.
После встречи с рязанским переселенцем наступила наша суббота, и мы отправились в Кочкарь. На полдороге мы встретили шагавшего по стороне фельдшера. Он шел ровным, привычным шагом, размахивая длинной березовой палкой, точно акробат, который идет по канату с балансом.
– А разе мы его подсадим? – обратился ко мне Егор Иваныч.
– Пусть садится, – согласился я. – Веселее ехать.
Мы догнали таинственного фельдшера и предложили его подвезти. Он согласился, но с условием, что поедет вместе с Егором Иванычем на облучке.
– Погода приятная и вольный воздух, – заговорил фельдшер, очевидно желая усиленной вежливостью отплатить за нашу любезность. – Притом аромат с трав, так сказать, благовоние вообще.
Потом фельдшер обернулся и проговорил уже другим тоном;
– А в Кочкаре-то, милостивый государь, что делается! Боже мой, боже мой… Народ, как вода в котле, кипит-с. С золотых промыслов, конечно, главным образом. Тысяч до трех набирается каждую субботу… И что делают! Рабочие все с себя наскрозь пропивают, до последней рубашки-с. Так, в чем мать родила. Доходят прямо до мрачного неистовства и делаются в отсутствии ума…
– А все водочка-матушка, – заметил Егор Иваныч.
Фельдшер по неизвестной причине вздохнул и поправил съехавшую на затылок широкополую поповскую шляпу. Наш коробок поднимался уже на пригорок, с которого открывалась далекая степная панорама, исчерченная неведомыми проселками. Их можно было определить только по ехавшим в Кочкарь крестьянским телегам, верховым и пешеходам. Все двигались по направлению к Кочкарю, маленькой казачьей станице, залегшей на берегу степной речонки. От других станиц Кочкарь отличался только своей белой каменной церковью.
– Здорово народу понаперло, – говорил Егор Иваныч, из-под руки разглядывая торжок: зрение у него было изумительное.
Когда мы уже подъезжали к станице, нас нагнал Чибуртай, кативший верхом на гнедом маленьком иноходце, который, по выражению конников, «мел землю». Чибуртай и в седле сидел по-своему, свесившись как-то на один бок, точно хищная птица. По субботам в Кочкаре проезда не было в буквальном смысле, особенно с нашей стороны. Телеги и экипажи оставлялись у первых избушек. Собственно улица была вся запружена галдевшей толпой.
– Да ведь это тот старик… рязанский-то… – проговорил Егор Иваныч, разглядывая телеги на берегу реки. – Недалеко в три дня уехал… Вы ступайте на почту, а я к нему загляну. Все равно по станице не проехать…
Мы с фельдшером отправились, а Егор Иваныч свернул к реке.
– Покорно благодарю, милостивый государь, – проговорил он, не протягивая руки. – Моя фамилия Куклин-с, Андрей Филатыч… В случае чего, ежели что, так весьма буду рад-с, а Бельков знает, где я живу.
– Благодарю вас, мне ничего не нужно.
– Нет-с, я так, на всякий случай… До свиданья-с.
Нам, однако, было суждено встретиться еще раз.
Я получил почту, побывал в лавке с галантерейным товаром – в Кочкаре устроены настоящие каменные магазины совсем на городскую руку – и отправился разыскивать свою подводу. В самой давке, недалеко от кабака, протискиваясь сквозь толпу, меня окликнул Егор Иваныч. Он был красен как рак, и я заподозрил, что он не утерпел и завернул в кабак заморить червячка.
– Фершала не видели? – крикнул он мне через головы. – Нет? Ах ты грех какой… Вот как его нужно.
– Болен кто-нибудь у поселенца?
– Хуже: лошадь захромала… Чистая беда. Вот тебе и Амур… Куды это запропастился фершал-то? Он знает, как лошадей лечить, потому как не человеческий фершал, а скотский…
Егор Иваныч исчез, а я пошел своей дорогой. Давка была такая, что я буквально едва выбрался. Свой экипаж я нашел на самом берегу реки, а около стояла переселенческая телега рязанского старика. Около телеги из попоны было устроено что-то вроде шатра. Там сидели две молодых бабы и валялись ребятишки. Два молодых мужика стояли около телеги, а старик сидел на земле. Около прыгала на трех ногах пегая лошадь, – сейчас она составляла главное действующее лицо разыгрывавшейся молчаливой драмы.
– Здравствуй, дедка…
– Ах, барин, здравствуй…
– Лошадь захромала?
Старик только махнул рукой. Горе было слишком велико, чтобы выразить его словом. Сыновья также молчали, подавленные страшным несчастьем. Это было именно страшное несчастье, которое городской человек не сразу и поймет. Я пошел посмотреть расейскую лошадь. Это была даже не лошадь в собственном смысле слова, а просто лошаденка. Лохматая, большеголовая, нескладная, но выносливая как по части работы, так особенно по части питания. Именно к таким лошаденкам я питаю большую слабость, потому что без нее нет и мужика-пахаря. И без пароходов и без железных дорог еще можно обойтись, а вот без такой лошаденки – конец всей русской истории. По неизвестной причине я осмотрел и распухшую у копыта ногу пеганки.
– Цыгана даве приводил я… – объяснил старик. – Взял полтину, дал какого-то снадобья… Говорит: обождите недельку. Легкое место сказать: недельку… Ох, горюшко наше, барин! Вот какое горюшко… А вон и ваш кучер. Коновала ведет.
Егор Иваныч ужасно торопился, так что скотский фельдшер едва за ним поспевал. Мне очень понравилось это бескорыстное усердие моего кучера. Фельдшер подошел к лошади, осмотрел ногу, пощупал опухоль, потом осмотрел зубы и рот и решительно заявил:
– Никакого толку не будет… Недели три надо дать отдохнуть, а потом само пройдет… Это в ней сока ходят, потому как она накинулась на сырую степную траву, а это с непривычки сок из нее и погнало.
Объяснение болезни было довольно фантастическое, но старик переселенец окончательно упал духом. Давеча было две недели, когда цыган смотрел, а теперь уже целых три…
– Барин, явите божецкую милость, – умолял он упавшим голосом фельдшера. – Ведь зарез это нам… Хоть сейчас ложись и помирай.
Фельдшер посмотрел на него, подумал и решительно заявил:
– Нет, ничего не будет… Лучше и не проси. Надо другую покупать.
– Да ведь ничего у нас нет, барин! Как есть ничего. Что вот только на себе. Где же другую куплять…
Мы пошли к телеге. Фельдшер присел на колесо, закурил папиросу и безучастно смотрел на стоявшего перед ним старика. Егор Иваныч тоже снял свою шапку и чесал в затылке.
– Егор Иваныч, а сколько ты возьмешь придачи на пристяжку? – неожиданно проговорил фельдшер. На кумыс я приехал на долгих, и лошади принадлежали Егору Иванычу. Неожиданный вопрос фельдшера его совершенно озадачил.
– Ведь три недели вы проживете на кумысе, а через три недели лошадь выправится. Доброе дело сделаешь…
– А ежели не выправится?
– Я тебе говорю; выправится.
В самый решительный момент фельдшер достал бумажник, отсчитал двадцать пять рублей и подал их колебавшемуся Егору Иванычу.
– На, получай…
Это великодушие тронуло Егора Иваныча, и он ударил по рукам. Все произошло так быстро, что вся семья не успела опомниться. Старик хотел поклониться фельдшеру в ноги, но тот отвел его в сторону и долго что-то шептал. В такт этого шепота старик только кивал головой.
– Ну, а теперь с богом, – решительно заявил фельдшер. – Егор Иваныч, отпрягай гнедого…
– А ты вот что, дедка, – заявлял Егор Иваныч. – Как приедешь на Амур-то, так поставь свечку Егорию… Пять целковых я тебе пожертвовал, как ни считай.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.