Текст книги "Черный ворон"
Автор книги: Дмитрий Вересов
Жанр: Остросюжетные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)
До войны они с мужем, лесником Василием Осиповичем, в Хмелицы наезжали редко, а жили больше на дальней лесной заимке. И вот там-то и нашла баба Сима девчушку лет четырех. Та лежала в беспамятстве у колодезного сруба, исхудалая, грязная, в ободранной телогрейке, горячая, как печка, прижимая к груди куклу – красивую, дорогую, с фарфоровой головкой, в бархатном платьице с кружевным передником, на котором были вышиты диковинные буквы. Других вещей при девочке не было. Отнесла Сима ребенка в дом, жиром барсучьим растерла, малиной отпоила. Так и выходила, а потом и вовсе у себя жить оставила. У самой-то Симы детей не было, да и не могло быть – еще в девках застудилась, рубя сучья на лесосеке.
Девочка не могла назвать ни имен родителей, ни откуда пришла, и вообще говорила плохо, только повторяла: «Валья, Валья», будто нерусская. Но и на цыганку совсем непохожа – беленькая, зеленоглазая. Времена были лихие, начало тридцатых, много еще тогда по Руси странствовало гулящего народу – бродяги, беспризорники, неорганизованные переселенцы из голодающих местностей…
Василий Осипович не возражал, поскольку и сам тосковал без детишек. Но человек был серьезный, большой аккуратист, а потому, как только стало понятно, что девчонка перемогнется, из лихорадки выкарабкается, запряг лошадь и поехал в Хмелицы честь по чести ребенка зарегистрировать и метрику выправить. Только вот в конторе подрастерялся малость, с фамилией перемудрил. Не в ходу по деревням были фамилии-то, детей, коли возникала такая надобность, обычно записывали по имени отца. Сам лесник записан Осипов, отец его был Данилов, супруга Семирамида Егоровна – Егорова. Стало быть, Валюху надо бы Васильевой записать. Но то если бы родная была, а так, выходит, не разбери какая, приблудная. Значит, и быть ей Приблудовой… Ох и влетело ему потом от бабы Симы за Приблудову, да поздно – что написано пером, не вырубишь топором. Так и жили. А потом… потом Василий Осипович не вернулся с войны, баба Сима с Валентиной перебрались в Хмелицы, получившие в сорок седьмом звание поселка городского типа. Жителям по этому поводу выдали паспорта, и молодая Валентина тут же укатила в Ленинград, где зажила жизнью веселой и беспутной. И у Лизаветы, и у Таньки отчество было «Валентиновна», по имени матери.
Родив ее, Лизавету, без мужа, мать вернулась в Хмелицы, пожила немного и уехала «устраивать личную жизнь», оставив ребенка на бабушку. Потом почему-то попала на торфоразработки, где и родила Таньку неизвестно от кого, а через года два умерла. И осталось после нее, помимо дочек, только это единственное фото, не шибко добрая память у хмельчан постарше да кружевной передничек от той куклы, с которой нашли ее в лесу – саму куклу мать увезла в Ленинград. Уже после смерти бабы Симы Лизавета с помощью Дарьи Ивановны разобрала затейливую латинскую вязь. Получилось «Бантыш-Срезневска». Может, настоящая фамилия Валентины? Даже Приблудова и то лучше. По крайней мере понятнее… И еще одна диковинная вещица – прозрачный зеленый камушек в оправе из белого металла и при такой же цепочке. Сразу видно, знатная вещица, дорогая, кулон называется. Лизавета кулон этот хранила в тряпице за кирпичом печным на чердаке, Таньке не показывала, Виктору – тем паче… Отчего умерла мать, Лизавета не знала. Бабы говорили – пила какую-то гадость. Бабушка Сима тогда уже сильно болела…
Через два дня сестры стояли на центральной площади Валдая, рядом с автовокзалом. У Таньки были при себе чемоданчик и дорожная сумка через плечо. В чемоданчик Танька сложила нехитрую одежку, бельишко, выходные туфли на каблуке. На самое дно она положила документы – свидетельство о рождении, о восьмилетнем образовании, комсомольский билет, исключительно положительную характеристику, выданную Дарьей Ивановной, и рекомендацию РОНО для поступления в музыкальное училище – последнюю бумажку в экстренном порядке выбила та же Дарья Ивановна. И, конечно же, заветный альбом. В сумке были продукты на дорогу, баночка малинового варенья для личных нужд и банка маринованных грибов в подарок Настасье – дочери бабы Сани, живущей в Ленинграде, у которой предполагалось пожить первое время. Письмо к Настасье и восемь рублей денег лежали в кармане. Еще сто восемь рублей, завернутые в чистую тряпочку, хранились у Таньки на груди, под лифчиком.
Когда подали автобус, Лизавета поспешно перекрестила Таньку. Сестры обнялись и разрыдались.
II
На ровной площадке посередине поросшего сосной склона, круто сбегавшего к озеру, стояла одноместная палаточка. Невдалеке от нее догорал костер. Возле костра на расстеленной клеенке в беспорядке валялись куски хлеба, ломти колбасы, ножи, зеленые эмалированные кружки, стаканы. Пустые консервные банки чередовались с полупустыми и совсем полными. Тут же на боку лежала порожняя винная бутылка с надписью «Херса» – любимый молодежью грузинский портвейн за рубль восемьдесят семь. Вторая бутылка, почти полная, стояла чуть поодаль, возле кустов. В кустах на мягком мху лежал долговязый блондин с орлиным носом и лениво перебирал гитарные струны. Изредка он протягивал руку к бутылке, не поднимаясь, подносил ко рту, делал глоток и аккуратно ставил бутылку на место. С озера доносились радостные вскрики и плеск, поднимался туман. Из палатки по временам слышался храп, перемежающийся тревожными стонами.
Стоял третий час ночи, но было совсем светло, и на верхушках сосен играло солнце. Блондин отложил гитару, потянулся, встал. Подойдя к костру, бросил туда несколько сухих веток, потом поднял с клеенки мятую пачку «Феникса» и закурил от горящей веточки. С озера донесся смех.
– Эй, голубки, простудитесь! – крикнул блондин. – Вылезайте, а то дядя Ник заскучает окончательно и с тоски выжрет все припасы.
– Так мы тебе и дали! – крикнули снизу, и вскоре из клубящегося над озером тумана выбежали, держась за руки, двое – упитанный молодой человек с короткой черной стрижкой и светловолосая стройная девушка.
Лязгая зубами и смеясь, они промчались мимо блондина к рюкзаку, сваленному у палатки, достали большое махровое полотенце и, разом взявшись за него, принялись вытирать друг друга противоположными концами. На середине полотенца тела их соприкоснулись; они перестали смеяться и замерли в объятиях друг друга.
– Кончайте обжиматься, Ромео и Джульетта! – проворчал блондин. – Давайте-ка лучше примем по чуть-чуть. Фаллос, из горла будешь?
– Во-первых, не буду, а во-вторых, Ник, честно, кончай звать меня Фаллосом, – несколько обиженно проговорил черноволосый. – Знаешь, еще один Фаллос, и…
– И будет два фаллоса, причем оба с обрезанием, – продолжил блондин.
– Ник, – вспыхнув, сказала девушка. – Прекрати свои антисемитские штучки. Я серьезно.
– Елочка, брось, – ласково произнес тот, кого Ник так обидно обозвал, и протянул ей рубашку. – Мы ж все тут свои. Если б я был Голдой Меир, я бы и тебя, и Поля, и Ника, и даже Ванечку, хотя он враль и пьяница, тотчас произвел в почетные евреи.
– Меня увольте, – сказал Ник. – Мне в серьезный институт поступать, так что пятый пункт мне, что чирей на заднице.
Елочка фыркнула:
– Как ты, Ник, изящно выражаешься!
– Просто умею адекватно и доходчиво излагать свои остроумные мысли. Если из меня не получится дипломата, подамся на эстраду и забью баки Райкину Аркадию Исааковичу… Итак, господа, повторяю свое предложение – примем на грудь врагам нашим во устрашение?
– Если только полстаканчика, а то замерз, – нерешительно произнес черноволосый. – Елочка, ты как?
– Я чай, – ответила Елочка.
– И что бы вы делали без папы Ника? – осведомился блондин. – Пока вы там изволили распугивать рыбку, котелок наш совсем выкипел, однако я героически сберег последние капли горячей влаги в оном сосуде, – он поднял с клеенки термос, – и даже заварил в нем душеспасительный чаек.
Он элегантно плеснул из термоса черного чая в протянутую кружку, сходил за бутылкой и налил полстакана Фаллосу и целый себе.
– За успех предприятия! – произнес он, поднимая стакан.
В палатке зашевелились, и на свет божий явилось бледное круглое лицо под всклокоченной шевелюрой.
– Во! – торжествующе изрек Ник, показывая согнутым пальцем на палатку. – Нюх у Ванечки феноменальный. Ползи сюда, страдалец Муз!
– И зачем я так напился? – простонал Ванечка, выползая из палатки. – Клянусь, больше в жизни капли в рот не возьму.
– Как заметил Степе Лиходееву профессор Воланд, подобное излечивается подобным, – сказал Ник. – Правда, вечером ты, Ванечка, больше налегал на водку, но этого продукта у нас не осталось, а кой-какой другой продукт до возвращения Поля откупоривать не будем. Так что предлагаю тебе подлечиться благородной «Херсой».
– Ник, может, ему не надо? – спросила Елочка.
– А вот мы его самого спросим… Ванечка, вот тут мадемуазель Чернова, она же в недалеком, надо полагать, будущем мадам Рафалович, утверждает, что тебе не надо. Каково твое решение?
Ванечка вздохнул, поморщился, зажмурился, потом решительно тряхнул головой:
– Надо!
– Ну так иди и возьми, – сказал Ник, наливая второй полный стакан. – Как сказано выше, за успех предприятия! Закуски – на собственное усмотрение.
Мальчики выпили и дружно крякнули. Елочка, присев на собственные джинсы, пила чай, дуя в кружку. Настала спокойная расслабленная пауза.
– Милиционер родился, – заметил чуть погодя Ник.
– Не, ребята, все-таки хорошо, что мы не пошли к Аргудовой. Сидели б сейчас, тосковали… – заметил Фаллос.
– Главное, чего мы там не видели? Как пьяный Зуев бахвалится и чистит рыло пьяному Смирнову? Как перепившийся Спирин, заблевав всю кухню, заснул в сортире? Как Малиновская вешается на шею всем подряд, а войдя в градус, уединяется со счастливчиком в чуланчик перепихнуться?
– Ник! – покраснев, крикнула Елочка.
– Печально, но правда… Итак, продолжим: Кислова, Меркель и Мартемьянова сидят в уголке, томно обмахиваются газетками и перемывают всем косточки. Соловьева…
– А чего Соловьева-то? – встрепенулся Ванечка.
– А Людка Соловьева весь вечер танцует исключительно с кавалергардом Лепко под страдальческие взоры Шехмана… Да, все же везунчик ты, Рафалович. Вот ни мне, ни Ванечке не позволили взять сюда наших возлюбленных, тогда как только тебе…
– Позволь, Ник, – серьезно перебил его Рафалович. – Про твою возлюбленную я вообще в первый раз слышу, а Ванечка ни в жизнь не решился бы позвать сюда Людку… Да и что бы она здесь делала? У нее другие интересы, и вряд ли она умеет ездить на велосипеде.
– Ну, насчет своей возлюбленной это я больше так, из принципа, – уступил Ник. – А вот Соловьева на велосипеде – это, согласись, волнующее зрелище. Особенно в велосипедных трусиках. Даю пять долларов за место на трассе сразу позади нее.
Ванечка отвел взгляд и налил себе второй стакан, не предложив больше никому. А Елочка вспылила:
– Все-таки противный ты. У тебя одна грязь на уме.
– Вечно явится поручик Захаржевский и все опошлит, – поддакнул Ник. – Но согласись, Елка, куда же девать трезвость и зрелость мысли, раз уж я ими столь щедро наделен? Да и грязи в своих грезах никакой не усматриваю – разве только Соловьева из седла в лужу шлепнется, что, кстати, вполне вероятно… Между прочим, за это надо бы выпить. Ванечка!
Ванечка с виноватым видом показал на бутылку, где на самом донышке плескалось граммов пятьдесят.
– Угу, – сказал Ник. – Вот если бы ты поступил так у Аргудовой, непременно получил бы по физиономии от Зуева или от дебила Кичигина. Но здесь все люди благородные, сплошь аристократы, а потому ограничимся репримандом… И опять-таки в роли спасителя выступает папа Ник, старший по снабжению. Фаллос, то есть, извини, Елочка, Леня, – не в службу, а в дружбу, там, за палаткой, в моем рюкзаке…
– Может, хватит? – спросила Елочка.
– О чем ты говоришь, дитя? Может быть, сегодня мы единственный раз в жизни получили право ни в чем себе не отказывать.
За палаткой раздался восторженный вопль Рафаловича:
– Ух ты! Да тут «Чинзано» натуральное!
– Это ты у нас чинзано натуральное, – заметил Ник, – а в рюкзаке моем «Чинзано» натуральный. Два балла тебе по грамматике… Ну что, может, грянем нашу, пока Ленька Фаллос откупоривает?
– Ага! – радостно согласился Ванечка. – Давай-ка гитару!
– Подождешь, Бетховен. Только струны рвать умеешь. – И Ник плавным жестом поднял гитару, просунул голову под ремешок и прошелся большим пальцем по струнам.
– Вновь эти пьяные ночи, – начал он, и остальные тихонечко подхватили:
Только на сердце печаль.
Или забыть ты не хочешь,
Или ушедшего жаль.
Сердце терзаться устало.
В жизни все тлен и обман.
Дрогнет в руке исхудалой
Полный до края стакан.
Пели тихо, дрожащими голосами. Припев же и Ленька, и Ник, и Ванечка грянули, как строевую песню:
Эх, черт возьми, гусар,
Страшней нет женских чар —
В глазах любовь, а в сердце их обман.
Ты чарку осуши да за пропой души,
А дальше смех, и слезы, и туман…
– Эй, а чарка-то где? – крикнул Ник. – Кто у нас виночерпий? Фаллос, ядрен батон!..
– Чарку еще заработать надо, – послышалось со стороны озера. – За дело, молодежь.
– Поль! – воскликнули все разом.
– Поймал чего-нибудь? – спросила Елка.
– Ну, у нас тут не рыбалка, а пикник, – сказал Поль, выходя из озерного тумана. – Снастей настоящих не взял… Но кое-что есть. – Он вывернул на землю рядом с клеенкой большой парусиновый мешок. – Вот, плотвы десятка полтора, окушки, один шальной сижок, правда, мелкий. На уху хватит. Так что, Елка, Раф, ножи в зубы и чистить. Я с вами. Ванечка дровишками займется. Ник за повара – воды в котелок и прочее. Сам знаешь.
– Знаю, – сказал Ник и пошел с котелком к озеру.
Поль был выше остальных, шире в плечах и явно постарше. Всякий, посмотрев на него рядом с Елкой – Еленой, решил бы, что это ее старший брат – и оказался бы совершенно прав. Как-то давно уже сложилось так, что в школе он больше водился с Елкиными одноклассниками, а точнее, с этими «тремя мушкетерами», с которыми сдружилась Елка. Эти, в отличие от его собственных одноклассников и взрослых знакомых, не заискивали перед ним из-за высокого поста отца, не подличали, не набивали себе цену. Они просто принимали его старшинство, слушались, как естественного вожака, – и только. Собственно, сама идея этого велосипедного похода на следующий же день после выпускного вечера Елкиного класса принадлежала ему, и маршрут тоже разработал он. Он привел их сюда, в одно из любимых своих мест на Карельском перешейке, всего лишь в двадцати с небольшим километрах от Горьковской – и почти не тронутое человеком. Тут между сопок протянулось целое ожерелье небольших озер, и некоторые из них соединялись протоками. На одну из таких проток он и пошел ловить рыбу, оставив «салажат» у озера. Ему, студенту-геофизику третьего курса, было с друзьями Елки легко и забавно. Каждый из них напоминал ему кого-то из животного царства. Ленька Рафалович походил на подрастающего гималайского медвежонка, Ник Захаржевский – на попугая, а Ванечка – на ежика. А Поль очень любил животных, как иногда ему казалось, больше, чем людей.
Они почистили, выпотрошили рыбу, поднесли ее к костру и сели в кружок, наблюдая за тем, как колдует над кипящим котелком Ник, подбрасывая какие-то ароматные специи из пакетиков, специально привезенных из дому на такой случай.
– Из меня, наверное, получился бы неплохой повар, – говорил он, помешивая уху. – Но вот ведь, не хочу следовать призванию. И семейной традиции тоже, кстати, как и все мы. Нет, не создадим мы трудовые династии. Вот у тебя, Фаллос, папа – начальник телефонного узла, и тебе бы по его стопам, а для начала поступить в Бонч-Бруевича. Нет, тянет его в Москву, на военного переводчика учиться – это с его-то тройкой по английскому! Ну, зачем тебе это, а? Все равно ведь не поступишь.
– Почему не поступлю? – возмутился Леня. – Представляешь, закончу я институт, направят меня на нелегальную работу в Тель-Авив, резидентом – я ж буду единственный еврей с такой специальностью. А я там открою себе кафе с канканом, и будет оно лучше всех, и туда станут приходить и Моше Даян, и всякие прочие начальники. А потом я – шифровки в Центр: «Даян готовит наступление на Сирию», «задумана новая провокация сионистов» – ну и…
Ник перестал мурлыкать канкан Оффенбаха и, ухмыляясь, спросил:
– Вас, товарищ резидент, часом не Буба Касторский звать? Он что-то в этом роде уже излагал, помнится… Но, если серьезно, Раф, попробуй все же в другой вуз. Вот смотри, когда к нам приезжал вербовщик, на беседу с ним записались все ребята, кроме белобилетника Шехмана. Кому потом пришла открыточка с предложением зайти в военкомат и написать заявление о допуске к экзаменам? Всем – кроме тебя. Кто пошел и заявление такое написал? Лепко, идиот Кичигин и ты, хотя, повторю, никто тебя не приглашал. Далее. Кому после этого в том же военкомате выдали красивое предписание в рамочке, билет до Москвы и даже три пятьдесят командировочных? Тому же Лепко, тому же идиоту Кичигину, а про тебя снова забыли? Почему?
– Я ходил, – побледнев, сказал Леня. – Мне сказали, что все проверят еще раз, и даже попросили еще раз написать рапорт и зайти в начале июля.
– Зайди, конечно, только я сомневаюсь…
– А я нет, – горячо сказала Елка. – Там просто что-то потеряли и найдут обязательно. Я и с папой говорила…
– Елка, ну кто тебя просил?! – вскрикнул Леня.
– Никто. Я сама. Так вот, папа говорит, что обязательно все найдется, и тебя на экзамены вызовут.
– Так вот, продолжая тему семейных династий, – снова заговорил Ник. – Ты, Елочка, при твоих родителях, могла бы смело идти в самый престижный вуз страны – хошь в мой вожделенный МГИМО, хошь на московский филфак, хошь в любой театральный. Однако же ты почему-то идешь в текстильный, причем даже не на факультет модельеров, где хотя бы конкурс заслуживает уважения, а на какой-то химический, где, наверное, кроме тебя, и учиться-то будут одни перезрелые ткачихи по комсомольским путевкам да пай-девочки, у которых не хватает мозгов поступить куда получше… Я же, хотя мой батюшка и снискал лавры академика на ниве изучения микроорганизмов, никаких амеб изучать не желаю, а, напротив того, желаю изучать разные зарубежные страны, причем не заочно… Опять же Ванечка – ну не хочет он инженерствовать…
– Что-то ты нас голодом заморил, философ хренов, – смеясь, сказал Поль. – Не пора ли снимать котелок?
Сам он с помощью сестры и Рафа за это время убрал со «стола» пустые банки, стряхнул крошки, сор (все это они завернули в газету и оттащили за кусты в заранее выкопанную яму), разложил чистые ложки и расставил стаканы, нарезал хлеб. Ванечка открыл «Чинзано» и приготовился разливать. Ник последний раз помешал в котелке, подул, попробовал.
– Годится.
Они с Полем за два конца сняли с рогатин палку, на которой висел котелок, и опустили его на плоский камень, положенный посреди клеенки. Пять ложек опустились в котелок одновременно.
– Ах-х!
– Не жадничай, язык обожжешь!
– Не уха, а песня!
– Такую ушицу грешно помимо водки…
– Пей что дают!
Через десять минут уха была доедена. Солнце поднялось уже высоко, осветило площадку, и ребята, поскидав ковбойки, куртки и штаны, разлеглись на травке и закурили. Некурящий Рафалович, которому показалось мало ухи, прихватил банку тушенки и лопал ее, блаженно щурясь. Его коротко остриженная голова покоилась на коленях Елки. Ник раскинулся на спине и против обыкновения молчал, глядя в синее небо. Потом он подобрал брошенную кем-то дощечку, взял ножик и начал вырезать собственные инициалы. Закончив работу, он посмотрел на остальных и снизу вырезал инициалы друзей. Этого ему показалось мало, и он решил украсить дощечку каким-нибудь лаконичным девизом. Он задумался. Ванечка и Поль лежали на животах, подперев головы руками, и смотрели на голубую поверхность озера. И каждому казалось, что так хорошо ему никогда еще не было.
– А знаете, ребята, – сказал Ванечка. – Это такое счастье, простое, когда вот солнышко светит, и птицы расщебетались, и вода теплая уже, и даже когда иголки сосновые в бок колют – это тоже хорошо. Через часок-другой сядем мы по коням, потом на электричку, потом по домам. Отсыпаться, к экзаменам готовиться. Потом и не вспомним, что было нам так здорово здесь… Давайте, что ли, поклянемся, что не забудем этот день, что каждый год двадцать восьмого июня будем приезжать сюда хотя бы ненадолго и просто смотреть на это озеро и вспоминать…
– Нет, Ванечка, – сказал Поль. – Такие вещи не повторяются никогда. Во второй раз всегда что-то не так, а в третий и вовсе не получается. Ну приедем мы, а погода плохая будет, у тебя, скажем, зуб больной, Леньке к экзамену готовиться, у нас с Елкой еще чего-нибудь. Сядем мы тут под дождиком, будем тужиться, пыжиться, настроение себе создавать, а про себя думать: «И что я приперся в такую даль? Что хорошего в этой луже, в соснах этих корявых?», смотреть на остальных и маяться. И друзья тусклыми покажутся, и воспоминания. Нет, уж если на клятвы потянуло, то давайте вот что друг другу пообещаем: не предавать друг друга никогда, как бы жизнь ни повернулась.
И хотя начал он говорить, обращаясь только к Ванечке, постепенно в его слова вслушались все, и так они на них подействовали, что все хором, не сговариваясь, подняли вверх правую руку и сказали: «Клянемся!» И только потом Ник, который успел уже вырезать девиз, устыдиться его банальности и забросить дощечку подальше, встрепенулся и изумленно спросил:
– Ты что, Поль? Как это – мы, и вдруг предать?
– Да, да, – подхватил Ленька.
– Ну, и слава Богу, коли так… Меня, когда я на протоке с удочкой стоял, одна мелодия осенила. Был такой композитор Сор, гитарный, и есть у него такой простенький менуэт. Я его в восьмом классе по самоучителю выучил и с тех пор не вспоминал, а тут сам в голову полез. Только не совсем он, а что-то типа моей вариации… Раф, кинь инструмент, пожалуйста.
Ленька нехотя приподнялся, взял гитару и подал ее Полю. Тот прошелся пальцами по струнам и недовольно прищурился:
– Это кто же из вас гитару-то зачушковал? Не иначе ты, Ванечка, баловался. Побренчал бы только, так черт с тобой, но зачем же настраивать брался?
– Это я перестраивал, – признался Ник.
– И облопухался, – закончил за него Поль, вздохнул и принялся подтягивать колки.
– Ну вот, – сказал он через полминуты, устроился поудобнее и заиграл.
Мелодия менуэта заструилась из-под его проворных пальцев и пошла вширь, как круги по воде, захватив сначала площадку на середине речного склона, покатилась над озером, взмыла вверх, к вершинам сосен. Трое семнадцатилетних мальчиков и одна семнадцатилетняя девочка застыли, слушая, и им казалось, будто ветви перестали шуметь на ветру, будто замолкли птицы, оцепенело озеро и весь мир замер, живя лишь в волшебных звуках старинного танца, с которого когда-то начинались придворные балы.
И все было впереди.
III
Лизавета и Танька не виделись почти два года, хотя и переписывались иногда. Но в письмах всего не расскажешь…
С отъездом Таньки жизнь у Лизаветы пошла неважная. Виктор, выйдя из больницы, повел себя странно: не пил совсем, угрюмо ходил на работу, угрюмо возвращался, механически делал работу по дому, на жену не смотрел, на слова ее не отвечал, спать уходил на печку – прежнее Танькино место. Когда до родов оставалось меньше месяца, он неожиданно исчез, без записки, без слов, взяв из дому только деньги, свой паспорт и трусы с майкой. В последний раз его видели на вокзале – он брал билет до Москвы.
Лизавета, отекшая, с огромным животом, все глаза выплакала.
В сентябре родился Петенька. В октябре Лизавета подала в розыск, на развод и на алименты.
Петенька родился слабым, со скрюченными ручками и ножками, с огромной головой. Поначалу Лизавета надеялась, что это скоро пройдет – новорожденные все такие. Но ручки-ножки не распрямлялись, тельце оставалось худым, Петенька не держал головку, не фиксировал взгляда, плохо брал грудь. Лизавета пошла по врачам. И в Новгород ездила, и в Калинин, не говоря уже про Валдай. Сначала Петеньке поставили страшный диагноз – водянка головного мозга. Потом этот диагноз сняли, но другого определить не смогли. Наконец ей выдали направление в Ленинград, в клинику профессора Юзовского.
Она приехала, положила Петеньку на обследование и приготовилась, по своему обыкновению, сутками дежурить возле ребенка. Ей запретили. Днем она ходила за Петенькой, прибиралась в палате и в коридоре, разговаривала с врачами, с сестрами. Ночевать же ехала к Таньке в общежитие возле площади Тургенева.
Танька так изменилась, что и называть ее Танькой было уже неловко. Она вся как-то подобралась, постройнела, сбросила детский жирок – и стала красива обворожительно, хотя никак не в русском былинном стиле. Зеленые глаза сделались еще больше, четче стал овал лица, обозначилась тонкая талия. Густую косу сменила модная стрижка – градуированное каре. На ногтях появился маникюр, на губах – помада, в словах, жестах и манерах – уверенность и взрослая четкость. От провинциального говорка остался лишь легкий след. Последнее немного удивило Лизавету – в речах Таниных товарок, хотя многие из них прожили в Ленинграде значительно дольше сестры, нет-нет да и проскальзывали родимые «копеецка», «худый», «таково», а каждая фраза завершалась протяжным привизгом. По глазам, по манерам, по движениям, по говору, по тысяче всяких мелочей, подмечать которые могут только женщины, Лизавета поняла – у сестры есть мужчина. Намного старше ее, культурный, солидный, наверняка женатый… Папашка…
Лизавета сидела за столом вместе с Таней и ее соседками по комнате – невзрачными скромницами Олей и Полей, пила чай с покупной коврижкой и ею самой привезенным вареньем и с тревогой смотрела на сестру…
Чутье нисколько не обманывало Лизавету…
Землячка Настасья – хитрая и пройдошистая бабешка с крашеной «халой» на голове – встретила Таньку неприветливо и отправила бы ее восвояси прямо с порога, если бы не сообразила, что тут можно поиметь свой интерес. Николай, Настасьин муж, «работая на перспективу», не выписывался из комнаты своей матери, жестокой и деспотичной старухи, которую полгода назад хватил удар. Старуха обезножела и тронулась умом. Обратно в больницу ее не брали, а в дом престарелых записали только на январь. Танька подвернулась очень кстати – пускай эта фефела деревенская походит за свекрухой за угол и харчи, которые, естественно, будет сама же и покупать на старухину пенсию. А там поглядим.
Старуха жила на проспекте Карла Маркса в жуткой, ободранной коммуналке без ванной. Вместо «здрасьте» она заявила Таньке:
– Сонька! Я ссать хочу!
Так началась Танькина каторга.
В музыкальное училище Таньку не приняли. Увидев, что она смотрит на нотный стан, как баран на новые ворота, члены комиссии переглянулись, пожали плечами и предложили подучиться и приходить через годик.
Зимой старуху свезли наконец в богадельню. Танька, прекрасно понимая, что теперь Настасья немедленно выдворит ее из комнаты, заранее подыскала себе работу с лимитной пропиской. Она устроилась маляром-штукатуром в строительное управление.
Работа была тяжелая, изнурительная, но Танька никогда не гнушалась работы. Она без особого труда затаскивала полные ведра на самую верхотуру, ловко и быстро орудовала соколком или кистью и при этом все время пела. После кошмарных месяцев со старухой, новая жизнь казалась ей волшебной сказкой. Начальство скоро обратило на нее внимание и наметило через годик поставить эту работящую и непьющую девочку на бригаду. Правда, в эту же зиму она простыла и охрипла. Голос довольно скоро вернулся, но сделался тише, глуше, с хрипотцой.
После работы у нее хватало сил помыться, переодеться во что-нибудь нарядное и побежать с девчонками в кино, в кафе. На танцы она сходила только раз. Единственный нормальный парень стоял у входа с повязкой дружинника и в танцах участия не принимал. Остальные были пьяные, расхристанные, наглые, лузгали семечки и плевали прямо на пол. С видом победителей они прохаживались перед нарядными девчонками, которых было намного больше, раздевали каждую глазами и, сделав свой выбор, пренебрежительно кидали:
– Пшли, что ли?
Один такой немедленно нарисовался перед Танькой. Он грубо схватил ее повыше локтя и потащил на площадку. Танька вырвала руку. Парень томно, как бы нехотя обложил ее трехэтажным и враскоряку направился выбирать другую партнершу. Больше Танька на танцы не ходила.
Первые месяцы она жила в комнате с Нинкой из Выползова и вологодской Нелькой. Те любили жить широко, весело, с музыкой, вином и мужиками. Поначалу Танька участвовала в их мероприятиях – подсаживалась к столу, выпивала рюмочку-другую портвейна, танцевала с кавалерами соседок, пока тех не развозило и они не начинали вести себя, как парни в клубе. Тогда Танька брала книжку и уходила в комнату отдыха или на кухню. Нередко какой-нибудь назойливый ухажер доставал ее и там, и тогда Танька стучалась в «келью». Ее впускали и тут же запирали дверь.
«Кельей» на их этаже называли двести восьмую комнату. Здесь особняком ото всех жили две подружки, Оля и Поля – обе низкорослые, плоскогрудые, кривоногие и удивительно высоконравственные. После работы они запирались на ключ, выходя только на кухню и в туалет, смотрели взятый напрокат телевизор, вязали, играли в шашки. Разговоры их делились на светские – кто с кем гуляет, кто как на кого смотрит; производственные – кто сколько наработал, и кому сколько заплатили; и деловые – о выкройках и кулинарных рецептах. Книг они не читали, музыку слушали только по телевизору и презирали всех мужчин, за исключением Валерия Ободзинского.
С ними было спокойно, но нестерпимо скучно. И все же, тщательно все взвесив, Танька собрала вещички и, заручившись согласием Оли и Поли, перебралась в «келью».
Мужчины, окружавшие Таньку, не вызывали у нее никакого интереса. Знакомые ей сверстники были почти все ниже ее ростом, грязные, прыщавые, с длинными сальными волосами, по-идиотски развязные или дебильно-застенчивые, умеющие связать два слова разве что цепочкой матерной ругани, тупой и однообразной. Мужики постарше, те, что уже отслужили в армии, были немногим интереснее – может, говорят поскладнее, зато и пьют больше… И все чем-то похожи на Виктора. И от всех несет потом, перегаром, немытыми ногами. «Неужели же Андрей Болконский, Артур-Овод или тот, другой Артур, из «Алых парусов», благородный Скарамуш и отважный капитан Кольцов, ну, на худой конец, Пьер Безухов – неужели все они только выдумка писателей?» – спрашивала она себя, бродя по улицам…
– Черт возьми, ну и корма! – произнес позади нее восхищенно-насмешливый мужской голос. – Девушка, вы сегодня что делаете?
Она вспыхнула, развернулась, готовая дать отпор очередному хаму, – да так и застыла с открытым ртом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.