Текст книги "Семь писем о лете"
Автор книги: Дмитрий Вересов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Раз, два! Все в ряд!
Вперед, отряд.
Песня была из любимых и пелась с воодушевлением, хотя и несколько ироническим (надо же было показать свою взрослость – не пятиклассники песни хором петь):
Когда война-метелица
придет опять —
должны уметь мы целиться,
уметь стрелять.
Шагай круче!
Целься лучше!
На громкую дружную песню оборачивались по-летнему светло одетые граждане, приехавшие раздышаться в парке. Кто улыбался сочувственно и одобряюще, кто недовольно кривил лицо, не приемля воинственности и трубно-барабанного оптимизма, не основанного ни на чем, кроме молодого щенячьего жизнелюбия, взятого в оборот пропагандистской машиной.
И если двинет армии
страна моя —
мы будем санитарами
во всех боях… —
неслась песня.
У Викторины Виленовны Апрельской (урожденной Ангелины Кузьминичны Богоявленской), отрекшейся поповской дочери, а ныне – учительницы литературы и истории, от пения больно стучало в затылке. До того больно, что полуседые кудряшки казались ей проволочными, колкими, поэтому Викторина Виленовна то и дело поправляла белый беретик, перекладывала под ним кудряшки то так, то этак. Изломанная была женщина – и дочерним отступничеством своим, и нынешней постоянной готовностью предавать самое себя. Так уж искривила она свою линию судьбы, что каждодневно и чуть ли не ежечасно приходилось ей лицемерить, ибо ее партийная принадлежность не оставляла иного выхода – людей прореживали, словно морковь на грядке, чтобы, как морковка – одна к одной, люди становились столь же добротными, ровными, согласными.
У Викторины Виленовны, неприятно некрасивой с детства и весьма неровной в общении, семьи не было, а была лишь партийная ячейка да школьная почасовка плюс классное руководство и общественные нагрузки. Экскурсия в Павловск проходила по разряду общественных нагрузок, и Викторина Виленовна к экскурсии, или к «походу» – по определению физкультурной парочки, серьезно готовилась. Необходимо было говорить не только об истории парка, культурных насаждений (или того, что от них осталось за последние годы), дворца и павильонных построек, но и о царской вредности и душегубстве.
При этом приходилось держаться в строгих границах, чтобы излагаемые факты и оценки не вызвали ненужных аллюзий в головах некоторых живо мыслящих и всегда готовых свои мысли озвучить учеников. Стало быть, факты следовало – нет, не подтасовывать, разумеется, а – выбирать. Учеников же, обладающих повышенными ассоциативными способностями и просто болтунов ради красного словца, следовало, как знала она по своему горькому опыту, нейтрализовать с самого начала. Поэтому, когда вошли, наконец, в парк, вдохнули еловый сырой дух и собрались плотной группой, Викторина Виленовна, начиная экскурсию, сделала пару предварительных – дисциплинарного характера – замечаний:
– Акимова и Лагин, непристойно советским школьникам держаться за руки и шушукаться на ухо в общественных местах. Расцепитесь. Анастасия Афанасьева и Январев, вам уже сегодня делали замечание… Курослепов, единственное, о чем я прошу, – это внимание и уважение к учителю. Свое остроумие, заранее предупреждаю, приберегите для стенгазеты. Там оно будет уместно в разделе «На штык!». Кудрявцевы и Назарян, я не уверена в вашей эрудиции, а поэтому вам следует прислушаться к моей… гм… лекции. Итак…
Но беда-то в том была, что Викторина Виленовна выросла в Павловске, и отец ее служил в тамошней церкви при кладбище. И Павловск она любила до ночных мучительных грез, возвращавших ее к ней самой, девчонке Ангелине, в платочке до бровей и в чистом платье собирающей майскую купаву и ландыши для украшения церкви. И рассказывать она, сама не своя, стала что-то невиданно красивое, идеологически беззубое и почти что утопическое. Да и не рассказывала, а будто говорила сама с собой. И начала так:
Скакав верст двадцать шесть от шумныя столицы,
Чрез плоской и печальный край,
Увидев вдруг сады, пруды, дворцы царицы —
Тут Павловск: стой, и тут земной найдешь ты рай… —
так Федор Глинка писал в начале девятнадцатого века, когда рукотворные павловские красоты были еще совсем свежи, новы, молоды, но и полны великолепия, – говорила Викторина Виленовна, вышагивая под елками по павловскому променаду и глядя на свои плоские туфли на шнурках…
…Смерть Викторине Виленовне, страдавшей гипертонией, ниспослана была легкая и быстрая. Видно, намучилась женщина. Умерла она от инсульта где-то почти через месяц после упомянутой экскурсии. Умерла поздним субботним утром 21 июня сорок первого года в поезде по дороге в Павловск, куда конспиративно отправилась, чтобы в одиночестве побродить по парку и взглянуть на дом, где жила когда-то.
Павловск был конечной остановкой, но, если бы поезд следовал дальше, Ася все проворонила бы, находясь во власти своих грез, и укатила куда-нибудь к Суйде, к Вырице, где была семейная дача, а то и в дальнюю даль – к Поселку. Но когда все подхватились, завздыхали, засобирались, затолкались у выхода из вагона, она – иного слова не подберу – очнулась, поправила свои страшные очки, обняла покрепче парусиновую сумку и двинулась за толпой. У турникета перед подземным переходом была толкотня, в кассу за билетами в парк – очередь.
Билет за сто рублей покупать было обидно, но Ася встала в очередь, все так же сжимая в объятиях свою сумку. Стояла, вертела головой – и не зря вертела: прошел слух о совершенно бесплатной дыре в заборе.
– А… где? – спросила Ася, обращаясь к воздушному пространству, откуда и пришла информация.
– А налево пойдите, девушка, вдоль решетки. С километр пройдете, там прутья раздвинуты. Вы худенькая, вы пролезете. А кто в теле, те дальше идут, там куска забора вообще нет – снесли добрые люди.
– Спасибо, – сказала Ася эфиру и отправилась, следуя указанию. Очередь туповато и рассеянно посмотрела ей вслед, качнулась, но не двинулась, упорствуя в добропорядочности.
Ася шла по тропинке вдоль решетки, которая ограничивала дикую, лесную часть парка, и довольно скоро увидела, как между раздвинутых прутьев протискиваются подростки с велосипедами, вероятно, жители неизвестного Асе поселка, выходящего к парку богато застроенной окраиной.
Ася последовала за велосипедистами и оказалась на лесной тропинке, усыпанной старой хвоей. Тропинка сворачивала, ее пересекла другая, велосипедисты катили уже где-то далеко впереди, позванивали, объезжая неторопливую пожилую пару. Лес был сырой, глухой и темноватый по низу, а по верху, густо солнечному, прогретому, полнился птичьим гомоном, мельканием быстрых теней.
Перед Асей на тропинку вылетела рыжей кометой белка и замерла с настороженной надеждой.
– У меня ничего нет, – честно призналась Ася белке, но на всякий случай протянула пустую руку, приглашая. Белка, однако, была дальнозорка и меркантильна, потому не стала задерживаться и стрельнула на сосну.
Тропинка петляла и местами круто горбилась, ныряла под заросшие склоны, падала в вязкие болотца, оставшиеся с весеннего таяния, которые стояли в низинках, – Асе приходилось выбирать обходные пути, чтобы не утопить кроссовки. Блуждала она довольно долго, и встречались ей по пути компании средних лет дамочек, ушедших в отрыв, семейные пары с детьми и собаками, веселые группки петушащейся молодежи с непременными банками пива в руках, пожилые романтические дамы в непременных шляпках и панамах, любовные парочки, в страстном своем уединении презревшие приличия.
Блуждала Ася, блуждала, наверное, целый час, не меньше, и в конце концов вышла к темной речке – на высокий обрывистый сосновый бережок со старым кострищем, постояла немного, чтобы оглядеться, и прислонилась спиной к теплому сосновому стволу, потом сползла по нему, пачкая в смоле майку, присела на корточки, швырнула в речку подвернувшуюся старую растопыренную шишку. Стоило подумать, куда двигаться дальше.
Павловск пока обманывал ее надежды – не ради прогулки приехала она сюда. Никаких таинственных встреч, никаких озарений не случилось, никаким новым знанием не наполнилась душа. Поэтому пора, пожалуй, выбираться из леса, почти решила Ася, но – городское дитя – подустала, притомилась. Сидела она под сосной, смотрела то на небо, то в дремучую глубь лесную, то на черное зеркало негостеприимной сонной речки, и двигаться ей, очарованной, не хотелось. Разморило Асю. Она не спала, конечно, просто замечталась по привычке своей, не всегда уместной.
Тропинка вдоль берега была прохожая, мимо замершей под деревом Аси то и дело проходили люди, смеялись, сквернословили, не умея по-иному выражать свои мысли и эмоции, беседовали или молчали, не замечая ее. Ася не прислушивалась к пустым и праздным разговорам, а молчание человеческое воспринимала как подарок. Так и сидела, замерев.
Но вот с тропинки послышалось нечто, ее почему-то насторожившее и заинтересовавшее.
Шаги были легкие, а голос по-старушечьи надтреснутый, дребезжащий, будто воздух не через горловые связки проходил, а через тонкий высохший пергамент. Ася сначала уловила ритм, а потом поняла, что старуха читает стихи. Стихи были не особенно хороши, по Асиному суждению. Она всей поэзии предпочитала неявную горечь и холодноватый порыв Александра Блока. Однако, охваченная предчувствием, Ася прислушалась и даже поднялась на ноги, чтобы лучше слышать и видеть приближающуюся чтицу.
Та оказалась совсем недалеко. Неприятно некрасивая, с лицом перекошенным и обвисшим бульдожьими складками, она шла, опустив голову в полуседых коротких кудряшках, прикрытых белым беретиком, глядела на свои плоские шнурованные туфли и ритмично скрипела:
Я снова в Павловске – и не спускаю глаз.
Благодаря счастливой доле,
Я в нем бывал раз двадцать, боле,
И все мне кажется, что вижу в первый раз…
Ася словно поневоле покинула свое убежище и приблизилась к дорожке. Старуха, впрочем не такая уж и древняя, не обратила на Асю никакого внимания, миновала ее, как пустое место, и последовала дальше вдоль берега. Но, прежде чем исчезнуть за поворотом, подарила географически безграмотной Асе новое знание. Она обернулась и сказала через плечо:
– Хвостова стихи, именно того, которого Пушкин ошельмовал. А речка называется Славянка, и нечего тут гадать. У нее множество стариц[1]1
Старица – полностью или частично отделившийся от реки участок ее прежнего русла.
[Закрыть], она с выкидонами – любит менять русло.
– А? – изумилась Ася.
– Заблудишься. Иди к прудам. Сухие дорожки выведут. Сухие! Иди.
– А? – только и спросила Ася.
– Нечего тут блуждать без толку, – сказала старуха. – Мало ли кому что взбредет. Теперь не прежние времена. Заморочат, и следов не сыщется. Даром, что столько протоптано – дыхнуть негде.
– А? – подивилась Ася старухиной разговорчивости.
– Провожатых больше нету! Нету! – раздражилась старуха. – Перевелись в блокаду! – почти крикнула она и – пропала в зелени, по-прежнему ритмично бормоча под нос.
Старуха была явно сумасшедшей, шизанутой – как выразилась бы Ася в семейном кругу, если бы на нее очередной раз нашел стих самоутверждаться путем вульгаризации речи. Однако старухины безумные разговоры привели Асю в такое изумление, настолько всполошили, что лишь через некоторое время вернулось к ней относительное (Ася есть Ася!) здравомыслие и способность волеизъявления.
Ася обнаружила себя летящей по широкой дорожке. Лес отступил, позади остался и просторный луг, виднелись постройки. Солнце еще сияло вовсю, но оказалось оно не с той стороны, где подспудно ожидала его увидеть Ася. И воздух был почти вечерний – ласковее, теплее и плотнее утреннего.
Ася сунула руку в сумку, откопала там мобильный телефон, взглянула на время, растерянно положила телефон обратно, потом взглянула опять, не веря своим глазам. Если доверять дисплею, проблуждала она не меньше семи часов, и в самую пору было возвращаться домой, чтобы не вызывать излишних расспросов, упреков и осуждения. И позвонить, конечно, следовало, раз обещалась. Это был большой промах – а вдруг мама позвонила Маруське? А Маруську-то Ася не уведомила о своем вранье – такая оплошность…
Слегка струхнувшая, она нажала кнопку вызова:
– Мам?
– Ася, – встревожено ответила мама, – все в порядке? Я сколько раз уж собиралась звонить, но все надеялась на твою ответственность… Где ты есть? Такой дым на Каменноостровском, и к нам на Пушкарскую тянет. Мы все окна закупорили. На Льва Толстого «дом с башнями» горит, страшный пожар, весь чердак пылает, пожарных нагнали, дед пошел смотреть. Вы же там рядом у Маруси! Не чуете, что ли? Почему ты не позвонила до сих пор?
– Да-да… – забормотала Ася, – что-то такое есть… А мы-то думали… Наверное, ветер в другую сторону… И не очень-то мы рядом…
– Ася, ты когда дома будешь?!
– Ну, ма-ам…
– Аська!
– Мам, ну скоро… Через час… Или через два. Мам, еще не поздно – белый день. У нас же восемь уроков сегодня было. Помнишь, я говорила? Мы и позаниматься толком не успели…
– Так я тебе и поверила, Аська! Я тебя отлично знаю. Кроме того, я взрослая, мудрая женщина. С большим жизненным опытом, и мне не сложно предположить, что моя самовольная дочь…
– Ма-ам… – перебила Ася и не удержалась, съехидничала: – Считай, что я перенимаю твой опыт.
– Не нахальничай, Аська! Чтобы дома была не позже восьми!
– Постараюсь, – буркнула Ася и отключилась.
Однако она не стала торопиться на станцию. Обошла большой пруд, набрела на мостик с облупленными забавными кентаврами, которые коренастой статью своей и большеголовостью, по мнению Аси, более похожи были на сатиров, нежели на кентавров. Побродила еще немного, потом отправилась к станции в русле возвращающегося в город человеческого потока.
Очки и дедову «шпионскую» шляпу Ася потеряла и не представляла себе, где это могло случиться. Ей было не по себе от тревожащих странностей предпринятого ею путешествия. И все же чего-то иного, более определенного, ожидала Ася от этого дня. Она чувствовала себя побежденной некими силами, которые обитают не столько в пространстве, сколько во времени.
Толпы утомившихся людей возвращались в город после субботней прогулки. В поезде пришлось стоять, в метро тоже. Когда Ася вышла из метро, почувствовала резкий запах гари. Она почти бегом вылетела на площадь, обогнула бело-красную ленточку ограждения, задрала голову и увидела, что над башнями клубится дым, но уже не черный, как при бушующем пожаре, а серый, низкий, издыхающий. Редкие хлопья гари падали кружась. Асфальт был усыпан закопченными осколками оконных стекол. Стояли лужи, в них плавала и таяла ядовитая пена.
По площади серо-зелеными удавами лежали пожарные рукава, но не наполненные, яростно пульсирующие и тяжелые, а плоские, усталые или мертвые. Пожарные складывали лестницы. Милиция гоняла зевак. Среди зевак Ася увидела деда и хотела было улизнуть, но тот, наблюдательный и бдительный, как сорока, ее уже заметил. И тут же окликнул:
– А, и ты тут, Анастасия. Ну конечно! Событие мистическое! Прости мне иронию. Чего же нам ждать после данного знамения? Не знаешь? Я тоже. Пойдем домой, не будем гадать. Грустно, однако. Ты на битом стекле стоишь. Оконные стекла… А были так светлы по утрам, в них небо летело… А, все-то я выдумываю! Какое небо! И внимания никогда не обращал…
– Дед…
– Я, конечно, никогда здесь не жил, но…
– Дед, ты сто раз рассказывал.
– А ты триста раз перечитывала дневник своей прабабки, моей матери. А она здесь жила.
– Да знаю я, знаю! Знаю, что ее маму выселили куда-то в самом начале войны, после того как дом был поврежден зажигалкой, а потом дали комнату в этой нашей квартире на Пушкарской… А потом вернулась прабабушка Настя. Через сколько-то там лет родился ты, из квартиры кто-то уехал с концами на целину, кто-то умер, все три комнаты стали нашими, потому что прабабушка Настя стала профессоршей и ей что-то там по рангу полагалось… И… и…
– Ася, не реви. Ну не надо, маленькая. Ну хочешь, пойдем сейчас мороженое есть?
– Дед, я не маленькая уже…
– Да-да, как тебе три года исполнилось, так и слышу эту фразу. С ужасающей регулярностью. Платка у тебя, разумеется, нет. Вот, мой возьми, вполне свежий, сегодня наглаживал. Глазки вытри.
– Я не реву! С чего ты взял?
– Да-да. Слезы от дыма, от солнца, от сидения над учебниками… И вовсе они не натуральные, а виртуальные. Обычное дело. Асенька, я и предположить не мог, что ты так расстроишься. Или – еще какая причина?
– Дед, хорош приставать…
– «Хорош»! Слава богу – узнаю свою внучку!
Дед ушел куда-то, возвратился поздно вечером, принял рюмочку-другую, видимо, в утешение себе, и заснул. Ася же была сама не своя. Поэтому угнездилась на своем диванчике, надела наушники и стала слушать английские рождественские хоралы – то есть самую неподходящую к своему настроению музыку, которую только смогла найти в дедовых закромах. Обычно такой способ бороться с душевным раздраем приводил ее в себя.
Но нынче не помог.
Ася отбросила наушники, погрустила, поразмышляла и села к компьютеру. Пробежалась по сайтам, по форумам, но и эта прогулка не изменила ее настроения. Тогда она открыла новый документ, оставила невнятный электронный заголовок «Документ 1», чтобы не провоцировать неуемное дедово любопытство, вздохнула на старте и застучала по клавишам. Сначала слова выпадали медленно и неуверенно, как будто капли дождя, который еще не разошелся, потом пошли потоком, потом хлынули так, что Ася не успевала за ними – она никогда не думала, что пальцы ее могут быть столь неуклюжими и непроворными.
«Меня зовут Анастасия, Ася, – набирала она. – Мне плохо, потому что я не умею не верить и не ждать. И я не люблю притворяться. Но я часто бываю грубиянкой и вру, чтобы не приставали. Мне скучно объяснять и признаваться всем и каждому в том, что я люблю и не люблю тысячу разных вещей. Что я люблю гулять одна, потому что еще не дождалась того, кто мне никогда не надоест. Что я не люблю слова нельзя и невозможно, ты еще не доросла и ты уже большая, а также пора подумать о будущем и пора научиться ответственности.
Я не хочу быть обычной, как все. И я знаю, что мне может принадлежать весь мир с его закатами и рассветами, с его штилями и ураганами. Но для этого нужно найти себя. Чтобы найти себя, я следую за своей мечтой, для мечты не существует времени и расстояния, для нее нет оков – как для огня, ослепительного и отчаянного, такого огня, каким горят звезды. И никто не скажет, что горят они напрасно.
Мишка, это я, Настя. И я продолжаю писать тебе. Я много знаю о войне. И я теперь знаю, Мишка, что жизнь – это случайность, это миг. Но этот миг длится дольше вечности, поэтому предсказанные встречи неизбежны посреди случайности жизни, раз уж выпала она, эта жизнь, эта случайность. Но, для того чтобы встретиться, нужно пройти свою половину пути. Я плутаю, но иду. Идешь ли ты мне навстречу?
Мне так нужны твои письма, Мишка! Если ты не пишешь, то все напрасно. Все мои блуждания в надежде на встречу с тобой напрасны. И чуда не произойдет – пространство не дрогнет, не изменится, не замкнется бесконечной восьмеркой, не сожмется до точки встречи, чтобы однажды вынести нас друг к другу. Через семьдесят лет…»
«Про семьдесят лет я, конечно, не верю, – писала Настя. – Но, может, мы не расслышали, а она сказала не семьдесят, а семь?
Я не могу не вспоминать этот случай, Мишка. Помнишь, как в Павловске противная Викторина Виленовна стала вдруг совсем другой, прямо поэтической, прямо Анной Ахматовой! И мы ее слушали в первый раз в жизни! А потом развинтили свои фляжки и пили остывший чай с хлебом и с карамелью. Чай из фляжек всегда невкусный и пахнет железом. И конфеты у всех растаяли на жаре, фантики прилипли, и мы выкусывали то, что осталось от конфет, прямо из фантиков. Почти все перемазались и умывались у какой-то плотинки, у водопадика под мостом, и, чтобы не свалиться в воду, держали друг друга за пояса.
Потом физкультурники сказали, что хватит лирических отступлений и пора заняться тем, ради чего мы приехали в Павловск, то есть ориентированием на местности. Всех разбили на три группы, каждой группе выдали по компасу и план парка. И каждая группа должна была достичь своей цели, придерживаясь проложенного по плану маршрута, а потом, примерно через час, вернуться в точку сбора, к какому-то павильону под горкой у Центрального пруда. Каждую группу сопровождал учитель, не могли же нас разогнать одних? Все бы разбрелись кто куда, а дорогу к Центральному пруду любой встречный подсказал бы, и компас ни к чему.
Мы с тобой попали в группу к Викторине. Что-то с ней все-таки случилась, голова, может, болела? И шла она, и молчала, глядя себе под ноги, как заколдованная, и, по-моему, ничего вокруг не замечала, а о нас и думать забыла. План и компас нес выскочка Луков и никому не давал посмотреть. Он завел нас в лес, но, может быть, маршрут и был такой?
Всей толпой идти было скучно. К тому же в нашей группе были ябеды и сплетницы двойняшки Кудрявцевы. Наверное, если бы не они со своей надоедливой привычкой подслушивать в четыре уха, и подглядывать в четыре глаза, и болтать, о чем не надо, и попусту трещать, выводя всех из себя, ничего и не произошло бы…
Мишка, я уверена, что ты все помнишь. Я пишу для себя сейчас. Вспоминаю и пишу, чтобы пережить все заново.
Мы с тобой переглянулись и, не сговариваясь, стали понемножку отставать. Тропинка вела вдоль речки и на каком-то пригорке, там, где вздымался берег, поворачивала, словно не хватило ей разбега взобраться на кручу, и огибала заросли дикой малины.
Пригорок был сухой, песчаный и почти без травы. Там росла большая сосна, и мы спрятались за ней, скорее, в шутку, не надеясь, что никто не заметит, как мы отстали. Мы посмеивались и не думали, что можно так легко скрыться из глаз. Но даже двойняшки не обернулись.
Мы постояли немного. Пахло водой, смолой и – солнцем. И голова кружилась, потому что я знала, что сейчас произойдет, и ждала этого, и желала. И ты поцеловал меня тогда – в щеку и в висок. И совсем быстро – в губы. Для этого мы и отстали, наверное. Но ты ничего не сказал тогда, и я тоже промолчала и жалею об этом. А теперь говорю – я люблю тебя, Мишка. Я тебя люблю.
А потом, когда мы перепутали тропинки, перелезли по осклизлым, в тине, бревнам через речку, завязли в каких-то цепких зарослях, мы вдруг поняли, что оказались то ли на острове, то ли между какими-то протоками, и я уже почти испугалась. Да что там почти! Я, конечно же, испугалась.
И вот тогда прямо из елки появилась та старуха с корзинкой травы и в белой крымской шляпе с бахромой, а из-под шляпы сияли глаза, и голос был молодой и звонкий, как у Людмилы Целиковской…
Старуха, сухая, быстрая, широко и легко шагала – только юбка мелькала да боты под юбкой. Она как-то в один момент вывела нас к знакомым местам и сказала: что же, возлюбленная пара, уже привязана Венера к Марсу, а Марс – к многоубийственной многоразлучной войне, но ваша взаимная склонность вас переживет и спасением вам будет, и встретитесь вы через семьдесят лет, чтобы стать супругами…
Я наизусть запомнила, хотя мы с тобой потом и смеялись – какая война, какие семьдесят лет! Нашлась, гадалка. Да она сумасшедшая и бредит! Но ведь права она была насчет войны.
…Но вдруг все же через семь или раньше, а, Мишка?»
Где-то к полуночи Наташа – Наталья Владимировна, Асина мама, – заглянула в комнату дочери, обеспокоенная необычайно длительной тишиной, воцарившейся вдруг в этом не самом спокойном уголке квартиры.
Заглянула и увидела, что Ася одетой спит на неразобранной постели. Перекрученный плед свисал до полу, волосы закрывали лицо. Наташа не стала будить дочку, лишь, подивившись, пощупала лоб – не горячий ли, накрыла ее пледом, поправила подушку под головой и сдвинула сброшенные тапочки, чтобы стояли парой. А также выключила забытый Асей компьютер, где на мониторе, в режиме паузы, крутилась-извивалась петля Мебиуса, замыкая некие пространства, – плавала, растягивалась, сжималась, меняла цвет.
Асе снился пожар на площади Льва Толстого. Снилось ей, что будто бы она сама и есть поджигатель, взобравшийся на крышу, но цели своей она не ведала, лишь знала, что так и следует поступить. Огонь стекал прямо с ее рук и разбегался потоками по крыше дома. Корона огня, венчающая «дом с башнями», доставала до солнца, и солнечный диск был весь в копоти, черным, и Ася пальцем рисовала на нем, как на зеркале, горизонтальную восьмерку – знак бесконечности – и обводила ее бесконечно, не в силах оторваться.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?