Электронная библиотека » Эдгар По » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Гротески и арабески"


  • Текст добавлен: 20 мая 2019, 17:01


Автор книги: Эдгар По


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Почему французик носит руку на перевязи
(в переводе И. Бернштейн)

Ежели кому из джентльменов интересно, то можете сами поглядеть – у меня на визитных карточках так прямо черным по розовой глянцевой бумаге значится: «Сэр Патрик О'Грандисон, баронет; приход Блумсбери, Рассел-Сквер, Саутгемптон-роуд, 39». И ежели кому хочется знать, кто у нас цвет галантности и вершина бонтона во всем Лондоне, то это как раз я самый и есть. И ничего удивительного (так что можете не воротить носы), ведь уже битые полтора месяца, что я джентльмен, с тех пор как я перестал быть ирландцем и пошел в баронеты, живу – что твой император, уже и образование получил и галантному обхождению обручился. Ох, вам небось охота хоть краем глаза взглянуть, как сэр Патрик О'Грандисон, баронет, выходит, разодетый в пух и прах, чтобы ехать в эту самую оперу, или же садится в бричку и едет кататься в Гайд-парк! А какая у меня вальяжная фигура! Элегант! Из-за этой фигуры все дамы влюбляются в меня. Ведь во мне росту – любо-дорого посмотреть – добрых шесть футов да еще и три дюйма в придачу. А какая грация, какое сложение сверху донизу! Это вам не три фута с малостью, что росточку в нем – в этом паршивом иностранце-французике, который через дорогу живет и целый божий день с утра до ночи – себе на горе – пялится и зырится на хорошенькую вдовушку миссис Джем, мою соседку (да благословит ее Бог!) и самую что ни на есть добрую знакомую. Вы только взгляните – видите? У паршивца рожа кислая и левая рука на перевязи. А почему – сейчас все как есть толком разобъясню.

Дело-то нехитрое вот в чем. В первый же день, как я приехал из славного Коннаута и красотка-вдовушка меня, молодца, в окошко на улице увидела, – тут же сердце свое мне и отдала. Я это сразу заметил, понятно? Меня не проведешь – не таковский. Вижу: она окошко торопливо распахивает, глаза разинула, таращит, а потом подносит к одному этакое стеклышко в золотой оправе, и дьявол меня заграбастай, ежели взгляд ее сквозь стеклышко не сказал мне яснее слов: «Ах! Свет доброго утра вам, сэр Патрик О'Грандисон, баронет, и низкий поклон! Вы, как погляжу, воистину из джентльменов джентльмен, клянусь душой, и я, ей же ей! ваша, мой дорогой, в любое время дня и ночи – только кликните». Ну, а уж я не из тех, кого можно переплюнуть в галантности. Я отвесил ей поклон, да такой – вы бы видели! А затем сдернул шляпу с головы одним широким рывком и обоими глазами ей подмигнул, словно бы говоря: «Верное слово, вы – премилая крошка, миссис Джем, моя красавица, и захлебнуться мне в ирландской топи болотной, ежели я, сэр Патрик О'Грандисон, баронет, собственной персоной, не готов сей же миг сдавить вас в жарких объятиях и показать вам, как любят у нас в Лондондерри!»

Ну, назавтра утром я как раз сидел и думал, не требует ли от меня галантность послать моей вдовушке любовную писульку, как вдруг входит лакей ливрейный и подает мне разрисованную эдакую визитную карточку, а на ней, он говорит, написано (я сам гравированные слова с завитками не разбираю по причине того, что левша): «мусью» там, «граф», «фу-ты ну-ты», «мэтр дю-танц» и прочая галиматья – имя и прозвания этого паршивого иностранца-французика, что через дорогу живет.

И тут как раз он сам входит, отвешивает мне поклон по высшему разряду и говорит, что, мол, только взял на себя смелость сделать мне честь нанести мне краткий визит, и как припустил, припустил, а я ни боже мой не понимаю, чего он лопочет. Одно только слышу: «Пули-ву, вули-ву», – и среди прочего наговорил он мне с три короба разного вранья, что будто бы он, видите ли, без ума от любви к моей вдовушке миссис Джем и что она будто бы питает любовь к нему!

Услышав такое, я, сами понимаете, чуть не взбесился, но вспомнил, однако, что я – сэр Патрик O'Грандисон, баронет, и что хороший тон не допускает, чтобы галантный джентльмен давал волю гневу, ну, я вида не подал, словно бы мне дела нет, балакаю с ним по-дружески, и немного погодя он вдруг – бац! предлагает, чтобы мы вместе пошли прямо к вдовушке и он представит меня мадаме со всеми онерами.

«Ты слышишь, – говорю я про себя. – Ну и везет же тебе, Патрик! Погоди, сейчас он увидит, в кого влюблена без памяти миссис Джем, в тебя, молодца, или же в этого мусью Мэтр дю-танца».

И пошли мы к вдовушке в соседний дом, и ежели вы скажете, что все там было бонтон и элегант, то не ошибетесь. Ковер лежал во весь пол, в углу – фордыбьяно, и фисгармошка, и еще черт-те что, а в другом углу – диванчик, такой распрекрасный, что в мире не сыскать, а на нем – ангельчик прелестный, миссис Джем собственной персоной.

– Свет доброго утра вам, миссис Джем, – говорю я и отвешиваю ей такой изысканный, элегантный поклон, что у вас бы голова кругом пошла.

А французик-иностранец лопочет:

– Вули-ву, пули-ву, ляп-тяп, и, дорогая миссис Джем, вот этот джентльмен – не кто другой, как достопочтенный сэр Патрик O'Грандисон, баронет, мой самый что ни на есть добрый друг и знакомый.

Вдовушка встает с дивана и делает мне изысканный реверанс, какого свет не видывал, и снова садится, ангелочек ангелочком. Смотрю, провалиться мне, если этот паршивый мусью Мэтр дю-танц в тот же миг не усаживается подле по правую ее ручку. Ух ты черт! Я думал, у меня глаза так прямо и выскочат, до того я разозлился. Но, однако, потом говорю про себя: «Ах так! Вот вы как, мусью Мэтр дю-танц?» И в тот же миг тоже усаживаюсь подле хозяйки по левую ручку – знай, мусью, наших! Ну, вы бы посмотрели, как изысканно и элегантно я ей подмигнул при этом обоими глазами прямо в лицо!

Но французишка даже и не заподозрил меня ни в чем. Знай себе любезничает с хозяйкой, старается изо всей своей мочи. «Вули-ву, – говорит, – пули-ву. И тяп-ляп».

«Ничего не выйдет, мусью лягушатник», – думаю я про себя. И тоже стал разговаривать что было мочи. И так я ее заговорил моей изысканной, элегантной беседой про милые болота Коннаута, что она только меня одного и слушала. Под конец подарила она меня такой прелестной улыбкой от уха до уха, что я сразу осмелел и пожал ей кончик мизинца самым что ни на есть галантным манером, а сам знай гляжу на нее во все глаза.

И подумайте только, что за хитрая плутовка, лишь только она увидела, что я ей лапку пожимаю, она ее цап – и за спину. Мол, что вы, сэр Патрик O'Грандисон, вот теперь вам будет удобнее, а то, право же, хороший тон не допускает, чтобы вы мне ручку пожимали прямо на глазах у этого иностранца-французика мусью Мэтр дю-танца.

Я ей в ответ подмигнул, словно говоря: «Ладно, что до хитростей, то можете на сэра Патрика положиться». И эдак не спеша приступаю к делу. Вы бы умерли, если б видели, как я помаленьку, осторожненько просунул руку между спинкой дивана и спиной хозяйки. А там – ее лапка дожидается, словно говорит: «Свет доброго утра вам, сэр Патрик О'Грандисон, баронет». Ну, я ее пожал слегка, так только, для начала, самую малость, боясь, не дай бог, показаться грубым. И, ах ты боже мой! она мне отвечает самым легким и нечувствительным пожатием, какое мне в жизни доставалось. «Кровь и гром, сэр Патрик, – думаю я про себя, – ты один и никто другой – самый красивый и самый счастливый ирландец изо всех сыновей славного Коннаута». И тут уж я жму ей лапку ото всей души, и она, моя красавица, тоже жмет мне руку в ответ вполне чувствительно. Но вы бы лопнули от смеха, видя глупое зазнайство французика, – он так перед ней рассыпался, и ухмылялся, и лопотал, и бормотал, что в жизни я не слыхивал ничего подобного. И пусть дьявол меня заграбастает, ежели я вдруг своими глазами не увидел, как он возьми да подмигни ей. Ох, ну и разозлился же я, не дай вам господи!

– Разрешите, – говорю, – уведомить вас, мусью Мэтр дю-танц, – эдак вежливо говорю, ничем меня не возьмешь, – что хороший тон не допускает пялиться и зыриться на благородную женщину, тем паче таким вот, как вы. – И с этими словами снова пожимаю ей лапку, словно хочу сказать: «Ни боже мой, не сомневайтесь, мое сокровище, сэр Патрик – ваша надежная защита». И снова чувствую ответное пожатие, словно она мне отвечает: «Правда ваша, сэр Патрик, – а мне это понятнее всяких слов. – Правда ваша, клянусь душой, вы – джентльмен что надо, и это как бог свят». Да еще открывает свои ясные буркалы во всю ширь, так что они у нее едва вовсе не выскочили, и смотрит сначала в сердцах на мусью лягушатника, а потом на меня с улыбкой, что твой солнечный свет.

– Ах так! – говорит этот наглец. – Вот оно что! И вули-ву, пули-ву, – и вбирает голову в плечи все глубже и глубже, а рот изгибает дугой углами вниз – и ни гу-гу.

Сами понимаете, дальше – больше, сэр Патрик совсем рассвирепел, потому что французишка снова подмигивает моей вдовушке, а вдовушка снова мне руку жмет, словно говоря: «Ну-ка, покажите ему, сэр Патрик О'Грандисон, клянусь душой!»

Издал я могучее проклятие:

– Ах ты, – говорю, – паршивый лягушатник и такой-рассякой такой-то сын!

Но в эту минуту что бы вы думали она делает? Вскакивает с дивана, словно ужаленная, и бегом к дверям. А я гляжу ей вслед и совершенно ничегошеньки понять не могу. Видите ли, ведь я-то знал про себя, что далеко она не уйдет, не сбежит вот так вниз по лестнице за здорово живешь: я же ее за руку держу и ни на минуту не отпускаю. Вот я и говорю:

– Не кажется ли вам, мадам, что вы самую что ни на есть чуточку поторопились? Назад, назад, моя красавица, и тогда я отпущу вашу лапку.

Но она пулей сбежала вниз по лестнице, и тогда я обернулся и посмотрел на этого иностранца-французика. Вот тебе на! Провалиться мне, ежели я не его паршивую лапу держу в своей руке. Так, значит… да ведь тогда… словом, так.

Ну, я тут чуть не умер от смеха, до того потешно было смотреть на французишку, когда он сообразил, что вовсе не вдовушку держал все это время за лапку, а сэра Патрика О'Грандисона. Сам дьявол никогда не видел такой вытянутой рожи! Ну, а достопочтенный сэр Патрик О'Грандисон, баронет, не таковский, чтобы из себя выходить из-за какой-то небольшой ошибки. В одном только можете поручиться (и не ошибетесь): перед тем как отпустить французишке руку – а сделал я это не раньше, чем лакеи миссис Джем вытолкали нас обоих взашей, – я так ему сжал ее на прощание, что из нее получился малиновый джем.

– Вули-ву, – говорит он, – пули-ву. И черт драл.

Вот в чем истинная причина, что он носит левую руку на перевязи.

Герцог де л'Омлет
(в переводе З. Александровой)

И вмиг попал он в климат попрохладней.

Каупер

Китc умер от рецензии. А кто это умер от «Андромахи»?[22]22
  Монфлери. Автор «Parnasse Réformé» («Преображение Парнаса») заставляет его говорить в Гадесе: «L'homme donc qui voudrait savoir се dont je suis mort, qu'il ne demande pas s'il fut de fièvre ou de podagre ou d'autre chose, mais qu'il entende que ce fut de «L'Andromache» (Если кто пожелал бы узнать, отчего я умер, пусть не спрашивает, от лихорадки или от подагры, или еще чего-либо, но пусть знает, что от «Андромахи»). – Примеч. автора.


[Закрыть]
Ничтожные душонки! Де л'Омлет погиб от ортолана. L'histoire en est brève[23]23
  Повесть об этом короткая (фр.).


[Закрыть]
. Дух Апиция, помоги мне!

Из далекого родного Перу маленький крылатый путешественник, влюбленный и томный, был доставлен в золотой клетке на шоссе д'Антен. Шесть пэров империи передавали счастливую птицу от ее царственной владелицы, Ла Беллиссимы, герцогу де л'Омлет.

В тот вечер герцогу предстояло ужинать одному. Уединившись в своем кабинете, он полулежал на оттоманке – на той самой, ради которой он нарушил верность своему королю, отбив ее у него на аукционе, – на пресловутой оттоманке Cadêt.

Он погружает лицо в подушки. Часы бьют! Не в силах далее сдерживаться, его светлость проглатывает оливку. Под звуки пленительной музыки дверь тихо растворяется, и нежнейшая из птиц предстает перед влюбленнейшим из людей. Но отчего на лице герцога отражается такой ужас?

– Horreur – chien! – Baptiste! – l'oiseau! ah, bon Dieu! cet oiseau modeste que tu es déshabillé de ses plumes, et que tu as servi sans papier![24]24
  Ужас! – собака! – Батист! – птица, о боже! Эта скромная птица, с которой ты снял перья и которую подаешь без бумажной обертки! (фр.)


[Закрыть]

Надо ли говорить подробнее? Герцог умирает в пароксизме отвращения.


– Ха! ха! ха! – произнес его светлость на третий день после своей кончины.

– Хи! хи! хи! – негромко откликнулся Дьявол, выпрямляясь с надменным видом.

– Вы, разумеется, шутите, – сказал де л'Омлет. – Я грешил – c'est vrai[25]25
  Это правда (фр.).


[Закрыть]
 – но рассудите, дорогой сэр, – не станете же вы приводить в исполнение столь варварские угрозы!

– Чего-й-то? – переспросил его величество. – А ну-ка, раздевайся, да поживее!

– Раздеться? Ну, признаю́сь! Нет, сэр, я не сделаю ничего подобного. Кто вы такой, чтобы я, герцог де л'Омлет, князь де Паштет, совершеннолетний, автор «Мазуркиады» и член Академии, снял по вашему приказу лучшие панталоны работы Бурдона, самый элегантный robe-de-chambre[26]26
  Халат (фр.).


[Закрыть]
, когда-либо сшитый Ромбером, – не говоря уж о том, что придется еще снимать и папильотки и перчатки…

– Кто я такой? Изволь. Я – Вельзевул, повелитель мух. Я только что вынул тебя из гроба розового дерева, отделанного слоновой костью. Ты был как-то странно надушен, а поименован согласно накладной. Тебя прислал Белиал, мой смотритель кладбищ. Вместо панталон, сшитых Бурдоном, на тебе пара отличных полотняных кальсон, а твой robe-de-chambre просто саван изрядных размеров.

– Сэр! – ответил герцог, – меня нельзя оскорблять безнаказанно. Сэр! Я не премину рассчитаться с вами за эту обиду. О своих намерениях я вас извещу, а пока, au revoir![27]27
  До свидания! (фр.)


[Закрыть]
 – и герцог собирался уже откланяться его сатанинскому величеству, но один из придворных вернул его назад. Тут его светлость протер глаза, зевнул, пожал плечами и задумался. Убедившись, что все это происходит именно с ним, он бросил взгляд вокруг.

Апартаменты были великолепны. Даже де л'Омлет признал их bien comme il faut[28]28
  Очень приличными (фр.).


[Закрыть]
. Они поражали не столько длиною и шириною, сколько высотою. Потолка не было – нет – вместо него клубилась плотная масса огненных облаков. При взгляде вверх у его светлости закружилась голова. Оттуда спускалась цепь из неведомого кроваво-красного металла; верхний конец ее, подобно городу Бостону, терялся parmi les nues[29]29
  В облаках (фр.).


[Закрыть]
. К нижнему был подвешен большой светильник. Герцог узнал в нем рубин; но он изливал такой яркий и страшный свет, какому никогда не поклонялась Персия, какого не воображал себе гебр, и ни один мусульманин, когда, опьяненный опиумом, склонялся на ложе из маков, оборотясь спиною к цветам, а лицом к Аполлону. Герцог пробормотал проклятие, выражавшее явное одобрение.

Углы зала закруглялись, образуя ниши. В трех из них помещались гигантские изваяния. Их красота была греческой, уродливость – египетской, их tout ensemle[30]30
  Общий вид (фр.).


[Закрыть]
 – чисто французским. Статуя, занимавшая четвертую нишу, была закрыта покрывалом; ее размеры были значительно меньше. Но видна была тонкая лодыжка и ступня, обутая в сандалию. Де л'Омлет прижал руку к сердцу, закрыл глаза, открыл их и увидел, что его сатанинское величество покраснел.

А картины! Киприда! Астарта! Ашторет! Их тысяча и все это – одно. И Рафаэль видел их! Да, Рафаэль побывал здесь; разве не он написал… и разве не тем погубил свою душу? Картины! Картины! О роскошь, о любовь! Кто, увидев эту запретную красоту, заметил бы изящные золотые рамы, сверкавшие, точно звезды, на стенах из гиацинта и порфира?

Но у герцога замирает сердце. Не подумайте, что он ошеломлен роскошью или одурманен сладострастным дыханием бесчисленных курильниц. C'est vrai que de toutes ces choses il a pensé beaucoup – mais![31]31
  Правда, обо всех этих вещах он много думал – но! (фр.)


[Закрыть]
Герцог де л'Омлет поражен ужасом; ибо сквозь единственное незанавешенное окно он видит пламя самого страшного из всех огней!

Le pauvre Duc![32]32
  Бедный герцог! (фр.)


[Закрыть]
Ему кажется, что звуки, которые непрерывно проникают в зал через эти волшебные окна, превращающие их в сладостную музыку, – не что иное, как стоны и завывания казнимых грешников. А там? – Вон там, на той оттоманке? – Кто он? Этот petit-maître[33]33
  Щеголь (фр.).


[Закрыть]
 – нет, божество – недвижный, словно мраморная статуя, – и такой бледный – et qui sourit, si amèrement[34]34
  Который улыбается так горько (фр.).


[Закрыть]
?

Mais il fait agir[35]35
  Но надо действовать (фр.).


[Закрыть]
 – то есть француз никогда не падает сразу в обморок. К тому же его светлость ненавидит сцены; и де л'Омлет овладевает собой. На столе лежит несколько рапир, в том числе обнаженных. Герцог учился фехтованию у Б. – Il avait tué ses six hommes[36]36
  Он убил шестерых противников (фр.).


[Закрыть]
. Значит, il peut s'échapper[37]37
  Он может спастись (фр.).


[Закрыть]
. Он выбирает два обнаженных клинка равной длины и с неподражаемой грацией предлагает их его величеству на выбор. Horreur![38]38
  Ужас! (фр.)


[Закрыть]
Его величество не умеет фехтовать. Mais il joue![39]39
  Но он играет! (фр.)


[Закрыть]
 – Какая счастливая мысль! – Впрочем, его светлость всегда отличался превосходной памятью. Он заглядывал в «Diable»[40]40
  «Дьявола» (фр.).


[Закрыть]
, сочинение аббата Гуалтье. А там сказано, «que le Diable n'ose pas refuser un jeu d'écarté»[41]41
  Дьявол не смеет отказаться от партии экарте (фр.).


[Закрыть]
.

Но есть ли шансы выиграть? Да, положение отчаянное, но решимость герцога – тоже. К тому же, разве он не принадлежит к числу посвященных? Разве он не листал отца Лебрена? Не состоял членом Клуба Vingt-Un[42]42
  Двадцать одно (фр.).


[Закрыть]
? «Si je perds, – говорит он, – je serai deux fois perdu[43]43
  Если проиграю, я погибну дважды (фр.).


[Закрыть]
, погибну дважды – voilà tout![44]44
  Вот и все! (фр.)


[Закрыть]
(Тут его светлость пожимает плечами). Si je gagne, je reviendrai à mes ortolans – que les cartes soient préparées![45]45
  Если выиграю, вернусь к своим ортоланам. – Пусть приготовят карты! (фр.)


[Закрыть]
»

Его светлость – весь настороженность и внимание. Его величество – воплощенная уверенность. При виде их зрителю вспомнились бы Франциск и Карл. Его светлость думал об игре. Его величество не думал; он тасовал карты. Герцог снял.

Карты сданы. Открывают козыря – это – да, это король! нет, дама! Его величество проклял ее мужеподобное одеяние. Де л'Омлет приложил руку к сердцу.

Они играют. Герцог подсчитывает. Талья окончилась. Его величество медленно считает, улыбается и отпивает глоток вина. Герцог сбрасывает одну карту.

– C'est à vous à faire[46]46
  Вам сдавать (фр.).


[Закрыть]
, – говорит его величество, снимая. Его светлость кланяется, сдает и подымается из-за стола, en présentant le Roi[47]47
  Предъявляя короля (фр.).


[Закрыть]
.

Его величество огорчен.

Если бы Александр не был Александром, он хотел бы быть Диогеном; герцог же на прощанье заверил своего партнера, «que s'il n'eût pas été De L'Omelette, il n'aurait point d'objection d'être le Diable»[48]48
  Что? если бы он не был де л'Омлетом, он ничуть не возражал бы против того, чтобы быть Дьяволом (фр.).


[Закрыть]
.

Падение дома Ашеров
(в переводе Н. Галь)

Son cœur est un luth suspendu;

Sitôt qu’on le touche il résonne[49]49
  Сердце его – как лютня,
  Чуть тронешь – и отзовется (фр.).


[Закрыть]
.

Беранже

Весь этот нескончаемый пасмурный день, в глухой осенней тишине, под низко нависшим хмурым небом, я одиноко ехал верхом по безотрадным, неприветливым местам – и наконец, когда уже смеркалось, передо мною предстал сумрачный дом Ашеров. Едва я его увидел, мною, не знаю почему, овладело нестерпимое уныние. Нестерпимое оттого, что его не смягчала хотя бы малая толика почти приятной поэтической грусти, какую пробуждают в душе даже самые суровые картины природы, все равно – скорбной или грозной. Открывшееся мне зрелище – и самый дом, и усадьба, и однообразные окрестности – ничем не радовало глаз: угрюмые стены… безучастно и холодно глядящие окна… кое-где разросшийся камыш… белые мертвые стволы иссохших дерев… от всего этого становилось невыразимо тяжко на душе, чувство это я могу сравнить лишь с тем, что испытывает, очнувшись от своих грез, курильщик опиума: с горечью возвращения к постылым будням, когда вновь спадает пелена, обнажая неприкрашенное уродство.

Сердце мое наполнил леденящий холод, томила тоска, мысль цепенела, и напрасно воображение пыталось ее подхлестнуть – она бессильна была настроиться на лад более возвышенный. Отчего же это, подумал я, отчего так угнетает меня один вид дома Ашеров? Я не находил разгадки и не мог совладать со смутными, непостижимыми образами, что осаждали меня, пока я смотрел и размышлял. Оставалось как-то успокоиться на мысли, что хотя, безусловно, иные сочетания самых простых предметов имеют над нами особенную власть, однако постичь природу этой власти мы еще не умеем. Возможно, раздумывал я, стоит лишь под иным углом взглянуть на те же черты окружающего ландшафта, на подробности той же картины – и гнетущее впечатление смягчится или даже исчезнет совсем; а потому я направил коня к обрывистому берегу черного и мрачного озера, чья недвижная гладь едва поблескивала возле самого дома, и поглядел вниз, – но опрокинутые, отраженные в воде серые камыши, и ужасные остовы деревьев, и холодно, безучастно глядящие окна только заставили меня вновь содрогнуться от чувства еще более тягостного, чем прежде.

А меж тем в этой обители уныния мне предстояло провести несколько недель. Ее владелец, Родерик Ашер, в ранней юности был со мною в дружбе; однако с той поры мы долгие годы не виделись. Но недавно в моей дали я получил от него письмо – письмо бессвязное и настойчивое: он умолял меня приехать. В каждой строчке прорывалась мучительная тревога. Ашер писал о жестоком телесном недуге… о гнетущем душевном расстройстве… о том, как он жаждет повидаться со мной, лучшим и, в сущности, единственным своим другом, в надежде, что мое общество придаст ему бодрости и хоть немного облегчит его страдания. Все это и еще многое другое высказано было с таким неподдельным волнением, так горячо просил он меня приехать, что колебаться я не мог – и принял приглашение, которое, однако же, казалось мне весьма странным.

Хотя мальчиками мы были почти неразлучны, я, по правде сказать, мало знал о моем друге. Он всегда был на редкость сдержан и замкнут. Я знал, впрочем, что род его очень древний и что все Ашеры с незапамятных времен отличались необычайной утонченностью чувств, которая век за веком проявлялась во многих произведениях возвышенного искусства, а в недавнее время нашла выход в добрых делах, в щедрости не напоказ, а также в увлечении музыкой: в этом семействе музыке предавались со страстью, предпочитая не общепризнанные произведения и всем доступные красоты, но сложность и изысканность. Было мне также известно примечательное обстоятельство: как ни стар род Ашеров, древо это ни разу не дало жизнеспособной ветви; иными словами, род продолжался только по прямой линии, и, если не считать пустячных кратковременных отклонений, так было всегда… Быть может, думал я, мысленно сопоставляя облик этого дома со славой, что шла про его обитателей, и размышляя о том, как за века одно могло наложить свой отпечаток на другое, – быть может, оттого, что не было боковых линий и родовое имение всегда передавалось вместе с именем только по прямой, от отца к сыну, прежнее название поместья в конце концов забылось, его сменило новое, странное и двусмысленное. «Дом Ашеров» – так прозвали здешние крестьяне и родовой замок, и его владельцев.

Как я уже сказал, моя ребяческая попытка подбодриться, заглянув в озеро, только усилила первое тягостное впечатление. Несомненно, оттого, что я и сам сознавал, как быстро овладевает мною суеверное предчувствие (почему бы и не назвать его самым точным словом?), оно лишь еще больше крепло во мне. Такова, я давно это знал, двойственная природа всех чувств, чей корень – страх. И, может быть, единственно по этой причине, когда я вновь перевел взгляд с отражения в озере на самый дом, странная мысль пришла мне на ум – странная до смешного, и я лишь затем о ней упоминаю, чтобы показать, сколь сильны и ярки были угнетавшие меня ощущения. Воображение мое до того разыгралось, что я уже всерьез верил, будто самый воздух над этим домом, усадьбой и всей округой какой-то особенный, он не сродни небесам и просторам, но пропитан духом тления, исходящим от полумертвых деревьев, от серых стен и безмолвного озера, – все окутали тлетворные таинственные испарения, тусклые, медлительные, едва различимые, свинцово-серые.

Стряхнув с себя наваждение – ибо это, конечно же, не могло быть ничем иным, – я стал внимательней всматриваться в подлинный облик дома. Прежде всего поражала невообразимая древность этих стен. За века слиняли и выцвели краски. Снаружи все покрылось лишайником и плесенью, будто клочья паутины свисали с карнизов. Однако нельзя было сказать, что дом совсем пришел в упадок. Каменная кладка нигде не обрушилась; прекрасная соразмерность всех частей здания странно не соответствовала видимой ветхости каждого отдельного камня. Отчего-то мне представилась старинная деревянная утварь, что давно уже прогнила в каком-нибудь забытом подземелье, но все еще кажется обманчиво целой и невредимой, ибо долгие годы ее не тревожило ни малейшее дуновение извне. Однако, если не считать покрова лишайников и плесени, снаружи вовсе нельзя было заподозрить, будто дом непрочен. Разве только очень пристальный взгляд мог бы различить едва заметную трещину, которая начиналась под самой крышей, зигзагом проходила по фасаду и терялась в хмурых водах озера.

Приметив все это, я подъехал по мощеной дорожке к крыльцу. Слуга принял моего коня, и я вступил под готические своды прихожей. Отсюда неслышно ступающий лакей безмолвно повел меня бесконечными темными и запутанными переходами в «студию» хозяина. Все, что я видел по дороге, еще усилило, не знаю отчего, смутные ощущения, о которых я уже говорил. Резные потолки, темные гобелены по стенам, черный, чуть поблескивающий паркет, причудливые трофеи – оружие и латы, что звоном отзывались моим шагам, – все вокруг было знакомо, нечто подобное с колыбели окружало и меня, и, однако, бог весть почему за этими простыми, привычными предметами мне мерещилось что-то странное и непривычное. На одной из лестниц нам повстречался домашний врач Ашеров. В выражении его лица, показалось мне, смешались низкое коварство и растерянность. Он испуганно поклонился мне и прошел мимо. Мой провожатый распахнул дверь и ввел меня к своему господину.

Комната была очень высокая и просторная. Узкие стрельчатые окна прорезаны так высоко от черного дубового пола, что до них было не дотянуться. Слабые красноватые отсветы дня проникали сквозь решетчатые витражи, позволяя рассмотреть наиболее заметные предметы обстановки, но тщетно глаз силился различить что-либо в дальних углах, разглядеть сводчатый резной потолок. По стенам свисали темные драпировки. Все здесь было старинное – пышное, неудобное и обветшалое. Повсюду во множестве разбросаны были книги и музыкальные инструменты, но и они не могли скрасить мрачную картину. Мне почудилось, что самый воздух здесь полон скорби. Все окутано и проникнуто было холодным, тяжким и безысходным унынием.

Едва я вошел, Ашер поднялся с кушетки, на которой перед тем лежал, и приветствовал меня так тепло и оживленно, что его сердечность сперва показалась мне преувеличенной – насильственной любезностью ennuyé[50]50
  Скучающего, пресыщенного (фр.).


[Закрыть]
светского человека. Но, взглянув ему в лицо, я тотчас убедился в его совершенной искренности. Мы сели; несколько мгновений он молчал, а я смотрел на него с жалостью и в то же время с ужасом. Нет, никогда еще никто не менялся так страшно за такой недолгий срок, как переменился Родерик Ашер! С трудом я заставил себя поверить, что эта бледная тень и есть былой товарищ моего детства. А ведь черты его всегда были примечательны. Восковая бледность; огромные, ясные, какие-то необыкновенно сияющие глаза; пожалуй, слишком тонкий и очень бледный, но поразительно красивого рисунка рот; изящный нос с еврейской горбинкой, но, что при этом встречается не часто, с широко вырезанными ноздрями; хорошо вылепленный подбородок, однако, недостаточно выдавался вперед, свидетельствуя о недостатке решимости; волосы на диво мягкие и тонкие; черты эти дополнял необычайно большой и широкий лоб, – право же, такое лицо нелегко забыть. А теперь все странности этого лица сделались как-то преувеличенно отчетливы, явственней проступило его своеобразное выражение – и уже от одного этого так сильно переменился весь облик, что я едва не усомнился, с тем ли человеком говорю. Больше всего изумили и даже ужаснули меня ставшая поистине мертвенной бледность и теперь уже поистине сверхъестественный блеск глаз. Шелковистые волосы тоже, казалось, слишком отросли и даже не падали вдоль щек, а окружали это лицо паутинно-тонким летучим облаком; и, как я ни старался, мне не удавалось в загадочном выражении этого удивительного лица разглядеть хоть что-то, присущее всем обыкновенным смертным.

В разговоре и движениях старого друга меня сразу поразило что-то сбивчивое, лихорадочное; скоро я понял, что этому виною постоянные слабые и тщетные попытки совладать с привычной внутренней тревогой, с чрезмерным нервическим возбуждением. К чему-то в этом роде я, в сущности, был подготовлен – и не только его письмом: я помнил, как он, бывало, вел себя в детстве, да и самое его телосложение и нрав наводили на те же мысли. Он становился то оживлен, то вдруг мрачен. Внезапно менялся и голос – то дрожащий и неуверенный (когда Ашер, казалось, совершенно терял бодрость духа), то твердый и решительный… то речь его становилась властной, внушительной, неторопливой и какой-то нарочитой, то звучала тяжеловесно, размеренно, со своеобразной гортанной певучестью, – так говорит в минуты крайнего возбуждения запойный пьяница или неизлечимый курильщик опиума.

Именно так говорил Родерик Ашер о моем приезде, о том, как горячо желал он меня видеть и как надеется, что я принесу ему облегчение. Он принялся многословно разъяснять мне природу своего недуга. Это – проклятие их семьи, сказал он, наследственная болезнь всех Ашеров, он уже отчаялся найти от нее лекарство, – и тотчас прибавил, что все это от нервов и, вне всякого сомнения, скоро пройдет. Проявляется эта болезнь во множестве противоестественных ощущений. Он подробно описывал их; иные заинтересовали меня и озадачили, хотя, возможно, тут действовали самые выражения и манера рассказчика. Он очень страдает от того, что все его чувства мучительно обострены; переносит только совершенно пресную пищу; одеваться может далеко не во всякие ткани; цветы угнетают его своим запахом; даже неяркий свет для него пытка; и лишь немногие звуки – звуки струнных инструментов – не внушают ему отвращения.

Оказалось, его преследует необоримый страх.

– Это злосчастное безумие меня погубит, – говорил он, – неминуемо погубит. Таков и только таков будет мой конец. Я боюсь будущего – и не самих событий, которые оно принесет, но их последствий. Я содрогаюсь при одной мысли о том, как любой, даже пустячный случай может сказаться на душе, вечно терзаемой нестерпимым возбуждением. Да, меня страшит вовсе не сама опасность, а то, что она за собою влечет: чувство ужаса. Вот что заранее отнимает у меня силы и достоинство, я знаю – рано или поздно придет час, когда я разом лишусь и рассудка и жизни в схватке с этим мрачным призраком – страхом.

Сверх того, не сразу, из отрывочных и двусмысленных намеков я узнал еще одну удивительную особенность его душевного состояния. Им владело странное суеверие, связанное с домом, где он жил и откуда уже многие годы не смел отлучиться: ему чудилось, будто в жилище этом гнездится некая сила, – он определял ее в выражениях столь туманных, что бесполезно их здесь повторять, но весь облик родового замка и даже дерево и камень, из которых он построен, за долгие годы обрели таинственную власть над душою хозяина: предметы материальные – серые стены, башни, сумрачное озеро, в которое они гляделись, – в конце концов повлияли на дух всей его жизни.

Ашер признался, однако, хотя и не без колебаний, что в тягостном унынии, терзающем его, повинно еще одно, более естественное и куда более осязаемое обстоятельство – давняя и тяжкая болезнь нежно любимой сестры, единственной спутницы многих лет, последней и единственной родной ему души, а теперь ее дни, видно, уже сочтены. Когда она покинет этот мир, сказал Родерик с горечью, которой мне вовек не забыть, он – отчаявшийся и хилый – останется последним из древнего рода Ашеров. Пока он говорил, леди Мэдилейн (так звали его сестру) прошла в дальнем конце залы и скрылась, не заметив меня. Я смотрел на нее с несказанным изумлением и даже со страхом, хоть и сам не понимал, откуда эти чувства. В странном оцепенении провожал я ее глазами. Когда за сестрою наконец затворилась дверь, я невольно поспешил обратить вопрошающий взгляд на брата; но он закрыл лицо руками, и я заметил лишь, как меж бескровными худыми пальцами заструились жаркие слезы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации