Текст книги "Эротика.Iz"
Автор книги: Эдуард Тополь
Жанр: Эротическая литература, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Девушка!
Она оглянулась.
– Идите сюда! – позвал он. – Я подвезу вас.
Она отрицательно покачала головой, но тут длинный милицейский свисток прервал их разговор, это постовой-орудовец шел к ним с перекрестка, недвусмысленно доставая из кармана книжку со штрафными квитанциями.
– Быстрей! – сказал ей Рубинчик, открывая правую дверцу машины. – А то меня оштрафуют!
Она быстро села в машину, но верзила орудовец уже стоял перед капотом.
– Штраф будем платить или как? – сказал он сурово.
Рубинчик вытащил из кармана пиджака красное удостоверение.
– «Рабочая газета», старшина, – сказал он орудовцу.
– Но нельзя ж по тротуарам ездить! – укорил его орудовец, тут же теряя свою суровость. – Между прочим, пора написать, чтобы нам летнюю форму сделали. А то преем в этой кирзухе!
– Заметано, старшина! Заходи в редакцию – напишем!
– Ладно, езжай!
Рубинчик тронул машину, спросил у девушки:
– Вам куда?
Она улыбнулась:
– Нет, мне далеко, я сейчас выйду. Я просто села, чтобы вас от штрафа спасти.
В ее лице было столько простоты и обаяния, что у Рубинчика подвело диафрагму.
– Что значит далеко? – сказал он. – Нью-Йорк? Париж? Токио?
– Почти. Кусково, – улыбнулась она и показала на автобусную остановку. – Тут остановите, я на автобусе.
Но Рубинчик, не слушая, уже свернул на шоссе Энтузиастов и дал газ.
– Куда вы? – испугалась девушка.
– В Кусково. Вы где там работаете?
Она посмотрела на него долгим, пристальным взглядом, но он сделал вид, что не замечает этого.
– Зачем вы это делаете? – спросила она негромко.
– Что именно?
– Везете меня.
– А! Вы думаете, что я еврейский Казанова, буду к вам приставать, просить номер телефона. А я – нет, не буду. Это у меня просто хобби такое – всех студенток истфака катаю по Москве. Ну а если серьезно, то вы мне просто день спасли. Иначе я б сегодня не знаю что сделал, в запой бы ушел!
– Вы журналист?
– Нет, кочегар.
– Я серьезно…
– И я серьезно. По-вашему, евреи не бывают кочегарами?
– Но вы показали милиционеру удостоверение «Рабочей газеты». Я видела.
– Это старое. Я когда-то там работал, действительно. Но потом меня уволили за пьянство. Ну вот, вы опять не верите! Еврей-кочегар да еще пьяница – это, конечно, невероятно. Но мы, между прочим, как раз проезжаем мимо моей работы. Вот в этом доме, в кочегарке Института гляциологии, я тружусь по ночам. С девяти вечера до девяти утра. Работа – не бей лежачего. А вы? Впрочем, стоп! Сейчас мы подумаем. Что общего между поляком Валишевским, русским императором Петром Первым и подмосковным районом Кусково?
Она улыбнулась:
– Граф Шереметев.
– Совершенно верно! – сказал он. – Вы проходите летнюю практику в музее-дворце графа Шереметева «Кусково». И тайно пользуетесь музейной библиотекой, хотя выносить книги за пределы музея категорически запрещено. По Уголовному кодексу за злоупотребление служебным положением вам полагается шесть месяцев принудительных работ. Что вы скажете в свое оправдание?
– Что вы опасный человек.
– Раз. Что еще?
– Что вы тоже злоупотребляете служебным положением, да еще бывшим.
– Два. Дальше.
– Больше я не знаю.
– Плохая защита! Но, учитывая вашу молодость и – самое главное – любовь к российской истории, суд вас прощает. Смотрите, это четвертый хлебный фургон, который попался нам навстречу. Знаете, в сталинское время в таких хлебных фургонах по Москве возили арестованных «врагов народа», а людям, которые, как мы с вами, гуляли по улицам, и в голову не приходило, что в них могут быть их арестованные родственники и друзья. Кстати, если вы интересуетесь Петром Великим, то читать надо не Валишевского, а письма и бумаги самого Петра в архиве князя Куракина, где комментарии и примечания интереснее самого текста. Правда, этих книг нет в наших библиотеках.
– Почему?
– Потому, что Сталин тоже хотел иметь титул «Великий». А чтобы не было аналогий с петровским деспотизмом, ему нужно было иконизировать Петра и убрать из его биографии факты массовых репрессий и прочих дикостей. Но нельзя же переписать письма Петра и его современников. Поэтому их не издавали вовсе, а старые издания изъяли из библиотек. А поэт Хомяков еще тогда, при Петре, писал, что Петр уничтожил святую Русь и что, идя за Петром, «мы отреклись от всей святыни, от сердца стороны родной». Вот и ваше «Кусково». А вы говорили «далеко». Далеко было ездить сюда императору в гости к Борису Шереметеву – он пользовался прусскими рысаками. А мы с вами пользуемся конем Московского автозавода Ленинского комсомола. Прошу вас!
И Рубинчик остановил машину перед распахнутыми старинными, причудливого чугунного литья, воротами знаменитого музея-поместья графа Шереметева, фельдмаршала и друга императора Петра Великого. За воротами была деревянная будка с надписью «КАССА», возле будки сидел старик вахтер, а дальше, в глубину гигантского парка с мраморными скульптурами обнаженных Венер, уходила длинная песочная аллея, обрамленная старинными дубами, елями и кленами.
– Спасибо, – сказала девушка и еще чуть задержалась в машине, ожидая, наверно, что он спросит, как ее звать, или попросит телефон. Но он не спросил. – До свидания, – сказала она и вышла из машины.
– Всего! – произнес он и с грустью смотрел, как она, показав вахтеру свой пропуск, прошла сквозь ворота и стала удаляться по залитой утренним солнцем аллее, все дальше и дальше уходя от него в дрожащее солнечное марево.
Рубинчик неподвижно сидел в машине, продолжая смотреть в глубину аллеи, даже когда девушка исчезла из виду. Конечно, он никогда больше не увидит ее. Кончен бал, товарищ Рубинчик!
Однако…
…Да, наконец Рубинчик нашел чудо, которое искал семнадцать лет! За которым охотился в Сибири, в Заполярье, на Урале и на Дальнем Востоке. Из-за которого забывал жену и детей, мерз в якутской тайге, был избит в Калуге и попал в смертельный капкан КГБ в Салехарде. Как сказано в Библии, евреи – народ жестоковыий, и теперь, буквально в последние часы жизни, Бог все же открыл ему свою тайну и послал это чудо, эту легенду русской истории, которую, как бирюзовый бриллиант в пластах мезозойских кимберлитов Якутии, можно найти только раз в столетие или, еще точнее, о которой можно прочесть лишь у Ахмеда ибн Фадлана, побывавшего у русов в 921 году.
И вот она лежит перед ним – белое, теплое юное тело в лунном свете через окно. Прямые светлые волосы разметались по ее голой спине, зацелованные припухшие губы открыты, усталые руки обняли подушку, а линия спины мягким изгибом проседает к талии и затем круто поднимается к бедрам и снова плавно уходит вниз, к чуть поджатым голым ногам. Ее детское лицо успокоилось, а иконно-зеленые глаза уже не выжигают его укором, слезами и мольбой.
Рубинчик сидел у кровати и смотрел на Олю в душевной панике. Черт возьми, внешне это чудо ничем не отличалось от тех девчонок, которые попадались ему в его вояжах по России. А если честно, то Оля даже проигрывала им – она была невысокого роста, носила однотонные платья-балахоны, которые скрывали ее фигуру, и какие-то круглые старомодные очки, которые лишали ее бровей, и в походке ее было что-то утиное. Лишь он, Рубинчик, мог угадать в этом нескладном утенке русскую диву. Так на алмазных фабриках Мирного только опытный сортировщик отличает на ленте транспортера среди потока грязи и дробленого кимберлита серые рисинки сырых, необработанных алмазов, но стоит протереть их, обмыть и отшлифовать – и эти бесценные бриллианты начинают сверкать своими сияющими гранями, притягивают всех и вся и достойны украшать короны!
Рубинчик был таким сортировщиком, огранщиком, ювелиром и одновременно поэтом и рабом своей тайной страсти. В огромной империи плебейства, среди всеобщего торжества уравниловки, под личиной сельских тулупов, рабочих спецовок, телогреек и санитарных халатов он умел находить последние, еще не стертые в жерновах советского быта алмазы женственности и за одну ночь превращал этих заурядных провинциалок в женщин великой русской красоты. Да, он первым пил из этих артезианских колодцев, но наутро эти дивы уходили от него другой походкой, с другой статью и с другими глазами, словно за эту ночь они волшебным образом избавлялись от коросты советского ничтожества и, как в истинную веру, возвращались к своей природе, достоинству и величию.
Но и радуясь своим открытиям, как радуется поэт каждой удачной строке, Рубинчик знал, что вовсе не эти метаморфозы были тайной целью его маниакальной охоты, а то немыслимое, как бирюзовый бриллиант, чудо, фантом которого он случайно держал в руках семнадцать лет назад на ночном берегу Волги, носившей в древности хазарское имя Итиль. Именно это чудо, мельком упомянутое Ахмедом ибн Фадланом, заворожило его тогда до такой степени, что в последующих поисках этого чуда он презрел все стандарты морали, общественных правил и свою собственную семью.
Но даже он, знающий конкретную цель своих поисков, был потрясен теперь тем самородком, который вчера вечером робко и все в том же сером платьице-балахоне скатился в подвальную конуру его котельной, а потом привел его в однокомнатную квартирку с маленькой бабушкиной иконкой в углу. Все сокровища России, присвоенные коммунистами, – даже царский бриллиант «Горная луна» весом в 120 карат, хранящийся в Алмазном фонде Кремля, или лежащие там же бриллиант Шаха весом в 85 карат и «Полярная звезда», бледно-красный рубин весом в сорок карат, – все это ничто, холодные камни и мишура по сравнению с тем живым, волшебным и демоническим цветком, который он, Рубинчик, сорвал этой ночью прямо под носом полковника Барского! И вся папка, которую вчера утром вручил ему тот странный старик, – тоже мелочь по сравнению с этой ночью. Только за эту ночь, только за эту Олю полковник Барский должен убить, растерзать, сгноить и четвертовать его в своих гэбэшных подвалах…
Но она его любит. Господи, он даже представить не мог, что его любят так! Ну, были, конечно, влюбленные в него девчонки – краснели или бледнели при встрече, покорно, как зачарованные, приходили к нему в гостиницу и порой даже плакали при расставании. Но чтобы так, с такой безутешностью и с таким надрывом? И дернул его черт расслабиться в ее домашнем уюте, под эту дурацкую пластинку, которую она поставила на рижский проигрыватель, и под дешевое «Советское шампанское», которое нашлось в ее холодильнике! Привычно, как при всех своих прежних церемониях ночи первого обладания, он разлил шампанское по бокалам, но, подняв бокал за тонкую ножку и глядя в доверчивые и увеличенные очками Олины глаза, вдруг усмехнулся и сказал вовсе не то, что говорил обычно.
– Детка, – сказал он со вздохом, – пожелай мне удачи!
И что-то лишнее, горькое, не в масть его игре в Мудрого Учителя вырвалось при этом с его голосом, и Оля испугалась:
– А что с вами?
– Нет. Ничего, – уже вынужденно сказал он. – Просто… ну, я не сказал тебе раньше. Но я уезжаю. Совсем.
– Вы… – Ее голос надломился, как пересохшая ветка. – Вы эмигрируете?
– Да, – соврал он, не мог же он сказать ей, что собирается отравиться выхлопными газами в своем гараже!
И тут это случилось.
Наверно, с минуту она смотрела на него все расширяющимися и словно умирающими глазами, а потом вдруг упала – рухнула на пол. В обморок. Он испугался смертельно – он в жизни не видел такого.
– Оля! Оля! Что с тобой? Боже мой! – Он стал на колени, поднял ее голову и оглянулся, вспоминая, что нужны, наверно, нашатырь, вода. Но ничего не было рядом, и он дотянулся рукой до стола, до бокала и плеснул ей в лицо холодным шампанским.
Она открыла глаза, но в них не было зрачков. Это было ужасно, хуже, чем в фильмах ужасов, – ее глаза без зрачков, сизые, как вкрутую сваренные яйца. И это длилось несколько длинных секунд, может быть, полминуты, пока ее зрачки не стали выплывать откуда-то сверху, из-под лба.
– Оля! Оля! – Он тряс ее голову, плечи. А идиотская музыка – Сен-Санс, что ли? – продолжала играть.
Но вот Оля остановила на нем свои глаза и тут же резко, рывком обняла его за шею, стиснула с какой-то дикой, истерической силой и разрыдалась:
– Нет! Пожалуйста! Нет! Не уезжайте! Я люблю вас! Боже мой! Вы там погибнете! Не уезжайте, я умоляю вас!..
Ее слезы смочили его лицо, он почти задыхался в тисках ее рук и просил:
– Подожди! Отпусти! Оля!..
Она выпустила его так же неожиданно, как обняла, и даже не просто выпустила, а оттолкнула от себя и тут же, не вставая, на коленях и на руках, как зверек, отползла от него в угол комнаты и зарыдала там в полный голос, раскачиваясь из стороны в сторону, подвывая, как над могилой, и выкрикивая бессвязные слова:
– Нет!.. Я не буду жить!.. Не буду!.. Я люблю вас!.. Я знаю, что вы женаты… Я ничего не просила и не звонила вам… Но я знала, что вы есть, рядом, где-то в Москве… Но если вы уедете – нет, я не буду жить!..
Он не знал, что ему делать. Он выключил проигрыватель, принес с кухни воду в стакане и попробовал поднять девушку с пола:
– Перестань, Оля… Подожди… Но я же не умер, в конце концов!.. Выпей воды!..
– Лучше бы вы умерли! Нет, лучше бы я умерла! – закричала она, и он подумал с досадой, что это уже пошло, нелепо и выспренне, как в романах какой-нибудь Чарской. Но и уйти невозможно, как он может уйти, оставив ее, рыдающую, на полу, в истерике и словно действительно над его могилой…
– Oля… – Он стал перед ней на колени и попробовал обнять ее.
Но она забилась в его руках.
– Нет, нет! Не жалейте меня! Я умру! Я хочу умереть!
– Oля! – Все-таки ему удалось зажать ее руки своими локтями, взять в ладони ее мокрое от слез лицо, удержать его и поцеловать ее в губы.
Она замычала, вырываясь, но он не выпускал ее губ и не давал свободы ее рукам, которые продолжали отталкивать его все с той же истерической силой. И только после долгой, минутной, наверно, борьбы он почувствовал, что ее сопротивление слабеет, что она начала обмякать и оттаивать в его руках. Он продолжал целовать ее в мокрые глаза, в губы, снова в глаза. Она не отвечала на его поцелуи, но уже и не отталкивала его. Истерика остывала в ней, ее тело расслабилось, безучастное к его поцелуям и словам. Только тихие, как у ребенка, всхлипывания продолжали душить ее и вдруг перешли в икоту.
– Воды… – попросила она, слепо шаря в воздухе рукой в тонких браслетах.
Он поднес ей воду, она пила, стуча зубами по краю стакана. Но икота не уходила. Опершись спиной о стену, она откинула голову и продолжала икать, всхлипывать и истекать слезами, говоря тихо и горько:
– Из-извините меня… Про-простите меня!
Это тронуло его до немочи.
– Боже мой, Оленька! – Он опять встал перед ней на колени и снова принялся целовать ее, но ничто не отвечало ему в ней: ни ее опухшие губы, ни мокрые от слез ресницы, ни руки, повисшие мертво, как плети. Только плечи ее продолжали вздрагивать от икоты как заведенные. Он расстегнул ее платье и лифчик и стал целовать ее узкие голые плечи, шею, грудь. Икота ушла, затихла, он салфеткой вытер Оле лицо и разбухший нос, а потом уложил ее, покорную и бесчувственную, на пол, на ковер, расстегнул ее платье-балахон до конца и снял с нее все – шелковую комбинацию, колготки, трусики.
Она не реагировала никак. Она лежала перед ним на полу, на ковре – худенькая алебастровая Венера с закрытыми глазами, темными сосками, курчавым светлым пушком на лобке и с двумя тонкими серебряными браслетами на левой руке. Мог ли он просто трахнуть ее, шпокнуть вот здесь, на полу? Ее, последнюю русскую женщину в его жизни! Ее, которая, оказывается, влюблена в него так глубоко и сильно!
Рубинчик поднял Олю на руки и отнес в тесную ванную. Здесь он поставил ее под душ и стал мыть, как ребенка, мягкой розовой губкой.
Он стоял рядом с ней под теми же струями душа – голый, вода текла по его волосатому торсу и ногам, и в тесноте узкой ванной он почти вынужденно касался своим телом и даже своим готовым к бою ключом жизни Олиных плеч, ягодиц, бедер, но тем не менее он не чувствовал сексуального нетерпения. Скорее, он ощущал себя восточным евнухом, который гордится тем, что только что на огромном и грязном базаре рабынь отыскал эту белую жемчужину, эту юную и робкую языческую княжну с тонкими ногами, золотым пухом лобка, нежным животом, мягкими бедрами, детской грудью, высокой шеей, синими глазами и льняными, как свежий мед, волосами. Таких женщин нет ни в Персии, ни в Иране, ни в Израиле. Такие дивы живут далеко-далеко, за двумя морями и тремя каганатами. Они живут северней хитроумных армян, диких алан, склавинов, антов, словен, кривичей и даже северных булгар и ляхов. Греки зовут их племя Russos и говорят, что язык их похож на язык германцев и даже название их главной реки звучит на германский манер – Днепр, а пороги на этой реке тоже напоминают звучание германских наречий: Ульворен, Ейраф, Варусофорос, Леанты. Эти Russos не знают Единого Бога, они поклоняются огню, ветру, камням, деревьям и идолам…
Но, в конце концов, совершенно не важно, на каком языке они говорят и кому поклоняются. А важно, что эта рабыня трепетна, как лань, чиста, как лунный свет, и пуглива, как все язычницы.
Купая свою находку, Рубинчик чувствовал себя евнухом, который готовит новую любовницу своему царю.
С той только разницей, что он сам был этим царем, и потому…
Он стал целовать ее в мокрые теплые губы. Струи воды текли по их лицам, его волосатый торс прижимался к ее мягкой и мокрой груди, а его напряженный ключ жизни, уже разрывающий сам себя от возбуждения, впечатывался в лиру ее живота во всю свою длину – от ее лобка до пупка и выше, почти под грудь. Его язык вошел в ее влажный рот и стал яростно и нежно облизывать ее нёбо, зубы, десны. Его руки медленно опускались по ее спине, скользя концами пальцев вдоль позвоночника, как по грифу виолончели. Дойдя до ягодиц, они обхватили их, раздвинули ноги, приподняли ее мокрое и легкое тело и посадили его верхом на его разгоряченный фалл. Он еще не вошел в нее, нет, да он и не собирался делать это сейчас, он только хотел разогреть ее на своей жаркой палице, приучить ее к ней. Но она тут же зажала ногами эту палицу, как гигантский термометр, и даже сквозь свой собственный жар Рубинчик ощутил горячечную жарынь ее щели, которая, как улитка, вдруг выпустила из себя мягкие и теплые губы-присоски и стала втягивать его в себя, втягивать с очевидной, бесспорной силой.
Рубинчик замер.
Такое он испытал только раз в жизни – тогда, на Волге, семнадцать лет назад.
Он стоял под струями воды, не веря тому, что ощущал, и холодея от ужаса и странного наслаждения.
А жаркая улитка ее междуножья продолжала медленно тянуть в себя его ключ жизни, ухватив его поперек… а в его рот вдруг впились ее губы, и ее язык вошел в него и стал повторять то, что только что делал он сам, – жадно и нежно вылизывать его десны, зубы, нёбо… а потом, отступая, увел за собой его язык и стал всасывать его – все дальше и дальше, до корня, до боли!.. И одновременно там, внизу, непреложная сила маленьких горячих присосок-щупалец продолжала тащить в себя его плоть…
От ужаса у Рубинчика заморозило затылок, остановилось дыхание и ослабли ноги. Он замычал, затряс головой и вырвался наконец из двух этих жадных и горячих капканов. А вырвавшись, очумело глянул на свою юную княжну.
Она была прекрасна и невинна.
Закрыв глаза, откинувшись головой к кафельной стене и укрыв свою грудь тонкими белыми руками, она стояла посреди ванны, как статуя Родена в Пушкинском музее, и только частое взволнованное дыхание открывало ее мокрые детские губы и зубы, мерцающие нежной белизной. Струи воды рикошетили от ее точеного тела, фонтанировали в ключицах и светились мелким жемчугом в золотой опушке ее лобка.
Рубинчик глядел на нее и не мог поверить в реальность того, что он только что пережил. Эта кроткая, скромная, застенчивая, худенькая девственница с еще неразвитой грудью и – какая-то нечеловеческая, улиточная жадность и сила во рту и между ногами. Так, значит, прав был Ахмед ибн Фадлан, когда писал: «…так прекрасны русские девушки и так сильны их фарджи, что ничто не может оторвать мужчину от сочетания с ними». А другой анонимный арабский путешественник объяснил этот феномен еще точнее: «Фарджа русской девушки подобна сластолюбивому питону, который затягивает мужчину в себя с силой быка. Я никогда не испытывал ничего подобного ни с одной арабской женщиной в гаремах моей страны».
Рубинчик выключил воду и наспех вытер Олю мохнатым кубинским полотенцем с большим портретом Фиделя Кастро. Особенно пикантно было вытирать этим полотенцем Олины ягодицы, но Рубинчику было не до шуток. Он взял Олю за руку и приказал:
– Пошли!
Она открыла глаза, перешагнула через край ванны своими тонкими ногами и покорно пошла за ним в спальню. Здесь Рубинчик одним рывком сбросил с кровати покрывало, одеяло и верхнюю простыню и опять приказал:
– Ложись!
– Можно я выключу свет?
– Нет. Нельзя.
– Поцелуйте меня… – попросила она.
– Потом. Ложись.
– Я боюсь.
Он усмехнулся:
– Я тоже. Ложись!
– Это будет больно?
– Это будет прекрасно! Но не сейчас. Позже. Ложись, не бойся.
Она вытянулась на кровати и отвернула голову к стене. Так в больнице ребенок отворачивается, чтобы не видеть, как ему сделают укол.
– Дурында!.. – улыбнулся Рубинчик, он уже снова вошел в свою роль Учителя, Первого Мужчины, Наставника. Да, теперь, после семнадцати лет практики и экспериментов, он уже не был тем застенчивым юнцом, который чуть не потерял рассудок при встрече с такой же хищной фарджой пятнадцатилетней девчонки в пионерлагере «Спутник». – Где наше шампанское? – сказал он с улыбкой. – Где музыка?
Он нашел среди пластинок «Болеро» Равеля, включил проигрыватель и разлил шампанское в бокалы. Если накануне самоубийства судьба подарила ему эту русскую диву, он должен отметить это с ритуальной церемонностью. Сев на кровать рядом с Олей и поджав под себя по-восточному ноги, он заставил ее выпить несколько глотков шампанского. И сам выпил полный бокал, потому что некоторый страх перед ее улиткой все еще оставался в нем. Но и любопытство разбирало, и он решил опустить все церемониальные речи и прочие мелкие детали подготовительного периода, а сразу перейти к главному.
Развернув Олю поперек кровати, он стал перед ней на колени, раздвинул ей ноги, положил их себе на плечи и с любопытством исследователя посмотрел на густую шелковую опушку, за которой пряталась эта жадная улитка ее языческого темперамента.
Но все было спокойно там, все было как обычно, разве что не было в этом бледном кремовом бутоне той слежалости, как у всех предыдущих Ярославн. И выше, за опушкой, тоже все было родное, знакомое, русское и любимое – поток теплой и нежной белой плоти с мягкой впадиной нежного живота, два холмика груди, длинная лебединая шея и запрокинутый подбородок.
Осмелев, Рубинчик стал нежно раздвигать мягкую поросль перед собой и укладывать ее по обе стороны бутона, а затем – с той осторожностью, с какой подносят руку к огню, – приблизил к этому бутону свои губы.
Но при первом же касании его губ Оля схватила его голову ладонями и попыталась оторвать от себя, говоря с внезапной хрипотцой:
– Нет! не нужно! Не делайте этого!
Он, конечно, тут же перехватил ее руки, стиснул их до боли и приказал властно, как всегда:
– Тихо! Забудь все на свете! Слушай только себя! И молчи!
И осторожно лизнул ее бутон.
Тихое чудо, которое можно увидеть только в кино, случилось пред его изумленными глазами.
Бутон проснулся. Хотя это было маленькое, крохотное движение, но оно было настолько зримо и очевидно, что Рубинчик буквально затаил дыхание, ожидая, что – как в кино – лепестки бутона сейчас сами развернутся и поднимутся, словно у тюльпана.
Однако никакого движения больше не произошло. Так ребенок, которого поцеловали во сне, может шевельнуться, вздохнуть и снова уйти в мягкий и покойный сон с цветными сновидениями.
Рубинчик – с ознобом в душе и почти не дыша – опять коснулся языком этих закрытых лепестков бутона. Потом – еще раз. И еще.
И тогда чудо продолжилось.
Так индийский факир своей волшебной флейтой поднимает в цирке змею.
Так в мультфильме открываются лепестки Аленького цветочка.
Так первый зеленый лист разворачивается весной на молодой яблоне.
После каждого прикосновения его языка и губ эти чувственные, заспанные лепестки Олиного бутона медленно приоткрывались в такт плывущему «Болеро» Равеля. Они наполнялись жизнью, плотью, цветом и соками вожделения.
Рубинчик забыл свою вчерашнюю встречу со стариком, который принес ему роковую гэбэшную папку. А если честно – он вообще забыл обо всем на свете: о КГБ, эмиграции, самоубийстве, жене и даже о своих детях. А просто ликовал и хохотал в душе. Он ощущал себя магом, факиром, Диснеем, Мичуриным и Казановой одновременно. Он стал играть с этим бутоном, он щекотал языком эти открывающиеся створки, он подлизывал их, дразнил беглым касанием губ и даже чуть погружал свой язык в маленький роковой кратер, совершенно не замечая, что все остальное тело его наложницы уже живет иной, неспокойной жизнью. Оно наполнялось днепровской силой, хрипло дышало, скрипело зубами, изгибалось и металось по кровати, меняя русло и трепеща на порогах своего вожделения. Но Рубинчик не видел этого. Поглощенный своей игрой, он стал тем детдомовским мальчишкой, которому после многих лет сиротства и нищеты дали самую волшебную в мире игрушку.
И вдруг, в тот момент, когда его язык в очередной раз приблизился к ее нежному, влажному кратеру, белые Олины ноги тисками зажали его шею, а ее колени с дикой, судорожной, нечеловеческой силой надавили на его затылок и прижали его лицо к ее чреслам.
У него не было не только сил вырваться из этого замка, но даже – вздохнуть. И тогда, задыхаясь, он вдруг ощутил, как эти теплые и нежные створки-лепестки ее бутона снова обрели властную и жадную силу и, обжав его язык, стали затаскивать его в себя, проталкивая, как поршень, все глубже и глубже в жуткую и сладостно-терпкую глубину ее кратера.
Так удав своими мускулистыми кольцами продвигает в себя свою добычу.
Рубинчик уже не слышал никакого «Болеро» и даже не мычал, а только упирался изо всех сил руками в раму кровати, пытаясь выскочить из этих смертельных объятий, но ему удалось лишь протащить Олино тело по кровати на длину своих рук. И только. Оля приросла к нему, ее жадная улитка поглощала его в себя все глубже, вырывая его язык из гортани. В последних судорогах, как утопающий, Рубинчик стал беспорядочно дергаться всем телом и бить руками впившееся в него тело, и царапать ногтями, но в этих его предсмертных судорогах уже не было полной силы.
Он умирал. Он задыхался. Легкие вырывались из грудной клетки, голова расширилась и гудела, кровь разрывала его сосуды, и глаза полезли из орбит.
А там, в ее живом кратере, мускулистые кольца уже дотащили его язык до заветной препоны и попытались продвинуть еще дальше, насквозь.
Но в языке Рубинчика не было той твердости, которая нужна для такой операции.
И, поняв это, кольца разжались, кратер открылся, мягкие лепестки-створки выпустили язык Рубинчика из своих смертельных объятий, а Олины ноги вытянулись во всю свою длину в последней судороге и бессильно опали.
Рубинчик рухнул на пол как труп.
Он лежал ничком и распахнув руки, словно обнимая землю, которую уже покинул. Даже дышать у него не было сил, он только хватал воздух краями разорванных легких и нянчил в гортани свой несчастный и почти вырванный язык.
Только через несколько минут, сквозь оглушительный грохот своего пульса он снова услышал победный, все нарастающий и неминуемый, как судьба, ритм равелевского «Болеро».
Он перекатился на спину и открыл глаза.
Старая русская икона в темном окладе смотрела на него из угла. Его глаза встретились со взглядом распятого на кресте Иисуса, и лишь теперь, тут, на полу, Рубинчик понял, какая это боль и мука быть Учителем язычников.
Но минуты через три он отдышался, окончательно убедился, что выжил, и посмотрел на Олю.
Она лежала в кровати, на боку, закрыв глаза и свернувшись в клубок, как ребенок, как его дочка Ксеня. Ее губы были открыты, как во сне, ее высохшие волосы тихо струились на ее нежные коленки, и ничто не напоминало в этом покойном и полудетском теле о той дикой языческой силе, которая скрывалась меж ее белых ног. Ничто, кроме крутого и властного изгиба ее бедра…
Рубинчик поднялся с пола и, даже не подойдя к Оле, прошел на кухню. Там он открыл холодильник «Яуза» и обнаружил на полке в дверце бутылку «Столичной», пустую на две трети. Рубинчик взял из кухонного шкафчика стакан, налил в него все, что было в бутылке, и, сделав полный выдох, залпом выпил почти полный стакан холодной водки. Закрыл глаза, занюхал кулаком, послушал, как пошла водка в желудок, оживляя его внутренности, и передернул плечами. Потом открыл глаза и прислонился спиной к холодильнику. Черт возьми, ну и подарочек выкинула ему Россия перед его самоубийством!
Он вернулся в комнату, выдернул штепсель проигрывателя из розетки. Иголка жалобно проскрипела еще такт по пластинке. Рубинчик выглянул в окно. Внизу, за окном, лежала Москва, ночная и темная. Редкие желтые пятна окон светились в сырой темноте, одинокий грузовик прокатил по пустой Таганской площади, ветер мел по тротуару газетный мусор, а под фонарным столбом сидел на тротуаре и мирно дремал какой-то алкаш. Родина, подумал Рубинчик, милая Родина! «Мне избы ветхие твои…» Но вдруг какая-то новая яростная сила поднялась в душе Рубинчика вместе с огнем алкоголя. Нет, он не уйдет из этой жизни вот так – задохнувшийся от языческих судорог ног этой России и жадного кратера ее фарджи! О нет, товарищи!
Злая, лихая, дерзкая улыбка озарила его лицо. Так улыбаются, поднимая перчатку вызова на дуэль, так смеются, бросаясь с обрыва в кипящие волны океанского прибоя, так тореадор, сжимая короткий дротик, выходит на бой с уже окровавленным и взбешенным быком.
Рубинчик задернул штору, снова включил проигрыватель и вместе с громкими тактами ожившего «Болеро» направился к кровати.
Оля лежала в той же позе, как минуту назад. Только ее серые глаза были открыты и смотрели на него с подушки невинно и выжидательно, и веселые детские протуберанцы искрились вокруг ее зрачков.
Он остановился перед ней – голый, темноволосый, с яростным вызовом в темных семитских глазах и во всей невысокой фигуре. Но он еще не был готов к атаке. Он стоял перед ней, шумно дыша и слушая, как внизу его живота медленно, очень медленно собирается нужная ему сила.
Звучало «Болеро».
«Бам! Парарарарарам-парарам! Бам!..»
И вместе с усилением крещендо начало оживать и подниматься его копье, его ключ жизни.
«Парара-рам-тарара-аам-ам!..»
Он увидел, как Олины глаза сместились с его лица вниз, к этому вздымающемуся символу его чести и силы, и как ужас, непритворный ужас отразился на ее детском лице и в ее серых радужных зрачках.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?