Электронная библиотека » Ефим Гофман » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 16 января 2017, 14:00


Автор книги: Ефим Гофман


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ефим Гофман
Необходимость рефлексии. Статьи разных лет

Пространство свободы

Ефим Бершин


Книга Ефима Гофмана выходит во времена глобального этического кризиса, настигшего не только Россию и Украину (где живёт автор), но и, пожалуй, весь так называемый «цивилизованный мир». Этическая эволюция, пусть медленно и не очень уверенно протекавшая в нашей стране, начиная с хрущевской оттепели, была буквально перерублена «этической революцией» начала девяностых. С «корабля современности» заодно с коммунистической идеологией были сброшены многие базовые нравственные ценности, без которых невозможно поступательное развитие общества. В результате человек оказался совершенно беспомощным перед лицом новой реальности, которую многие восприняли как самую настоящую катастрофу.

Мы не первые столкнулись с этой проблемой. Западные цивилизации не случайно в свое время пережили увлечение «философией существования», различного рода экзистенциалистскими течениями – от феноменологии Гуссерля и учения Кьеркегора до фундаментальной онтологии Хайдеггера. Философы пытались ответить на вопрос о том, как жить человеку перед лицом исторических катастроф. И надо признать: так и перешили. А потерявший нравственные ориентиры человек стал лёгкой добычей информационно-потребительского общества, искусно манипулирующего не только массовым сознанием, но и сознанием каждой отдельной личности.

Безусловно, Ефим Гофман, анализируя художественные и публицистические произведения писателей, работавших ещё в советские времена, пытается найти ключ к разгадке современных процессов. И обнаруживает связь между принципами формирования общественного мнения в тоталитарную эпоху и сегодняшними. Потому что принципы эти, оказывается, способны существовать не только при диктаторах, но и в так называемых демократических обществах. Ефим Гофман не пишет об этом впрямую. Он просто, как искусницы распускают старые свитера, чтобы связать новые, осторожно, по ниточке, по фактику пытается добраться до сути. А для этого обращается к работам известных русских писателей и мыслителей – Андрея Синявского, Юрия Трифонова, Варлама Шаламова, Виктора Некрасова, Григория Померанца, к высказываниям Юрия Норштейна, Андрея Сахарова и других нравственных авторитетов, опираясь на которые Гофман выстраивает свое мировоззрение. И он, безусловно, прав, когда пишет, что «опыт публицистических полемик рубежа 70-80-х годов может оказаться весьма востребованным. Переломный, кризисный характер тогдашней общественной атмосферы во многом сопоставим со спецификой нашего времени».

Центральная фигура книги, безусловно, Андрей Синявский, творчеству которого посвящено множество страниц. И это, конечно, связано не только с тем, что Ефим Гофман был лично знаком с Андреем Донатовичем. Скорее так: мировоззрение Синявского настолько заинтересовало Гофмана, что личное знакомство стало неизбежным. Дело в том, что Синявский, объявив на суде о своих исключительно «стилистических» разногласиях с советской властью, явил собой принципиально новый по тем (да и по этим) временам тип диссидента, чего ему не простил никто. Ни советская власть, отправившая его на семь лет в лагеря, ни большинство участников диссидентского движения, пытавшихся в какой-то момент сделать его своим знаменем, что категорически было отвергнуто самим Андреем Донатовичем. При этом, как ни парадоксально, советская власть, может быть, и вопреки своей воле, оказалась более прозорливой, уловив в словах Синявского прямую для себя опасность. Потому что, на мой взгляд, рухнула она не благодаря протестному движению и даже не из-за экономических проблем. Советская власть не справилась с новой стилистикой, постепенно захватившей страну и превратившей стиль советского официоза (и не только официоза) в форменное посмешище.

Истинная правота Синявского проявилась уже позже, после 1991 года. «Долгое время для свободомыслящей интеллектуальной среды казалось очевидным, что главный источник её проблем – в советской диктатуре, в натиске и давлении со стороны безжалостной государственной машины, – отмечает Гофман. – <…> Оказалось, что в атмосфере «лихих девяностых» точно так же неуютно, как в атмосфере брежневских «застойных» времён, чувствуют себя те, для кого культура, наука, просвещение – ценности высшего порядка. Те, для кого не представляется значимой категория успеха, а сам по себе творческий и интеллектуальный процесс важнее внешнего результата. Те, кто решительно не намерен отказываться от духовной насыщенности существования в угоду меркантильно-рыночным принципам. Кто не готов поступиться своей искренней, глубоко осознанной индивидуальной позицией в угоду установкам любых властей, любых неофициальных групп и сообществ. Кто склонен понять главного героя музилевского «Человека без свойств», отстаивающего свою внутреннюю свободу и, в пику царящей вокруг суетливой активности, выдвигающего эксцентрично-ёрнический девиз: «отменить реальность!». Кто, подобно пастернаковскому Живаго, органически не способен оправдать какое бы то ни было насилие и братоубийство, независимо от того – «красными» или «белыми», выражаясь фигурально, идеологическими доктринами оно обосновывается. Иными словами, подобные люди на сегодняшний день вновь оказались в разряде «лишних». Круг их катастрофически сужается».



Помимо всего прочего, стилистика для Синявского – тот раствор, в составе которого содержится возможность бессмертия, ключ к вечной жизни. И понятно, что советский стиль был для него совсем не тем «раствором». Он никуда уже не вел. Потому Синявский и не принял события 1993 года, что разглядел в них повторение пройденного. «В октябре 1993 года Синявский резко осудил действия, связанные с разгоном и расстрелом парламента, – констатирует Гофман. – Негодование Андрея Донатовича было вызвано отнюдь не симпатией к лидерам тогдашнего Верховного Совета, тем более не солидарностью с лозунгами рядовых «красно-коричневых». Причина была совсем иной: в тех событиях отчётливо выявился имманентный антидемократический потенциал новой российской власти». То, что расстрел законно избранного парламента не может быть демократическим, сомнению не подлежит. Я бы добавил, что в то время выявилось и другое. Тогда были предприняты первые попытки властителей новой России формировать массовое сознание для достижения собственных, в тот момент меркантильных, целей. И такой чуткий человек, как Синявский, не мог не почувствовать, что старая стилистика не умерла, она просто видоизменилась.


Мария Васильевна Розанова и Ефим Гофман на Вторых Синявских чтениях. Москва, 2008 г.

Из личной коллекции М. В. Розановой


Мне, кстати, в Париже довелось быть свидетелем первой, после многолетнего разрыва, встречи Андрея Синявского и Владимира Максимова, на которой они и договорились выступить с открытым письмом против ельцинской власти, расстрелявшей парламент. А выступив, моментально очутились под ударом новых «ревнителей». И оказалось, что выступать против советской власти, несмотря на преследования, было порой проще, чем противостоять «мейнстриму», группам радикально настроенной интеллигенции, в среде которой – многолетние друзья и знакомые. Потому что, как пишет Гофман, «людей, отказывающихся соответствовать направлению престижного идеологического мейнстрима, теперь, конечно же, за решётку не сажают, но – запросто могут зачислить в разряд «нерукопожатных», подвергнуть форменной травле (показательный её пример – кампании по обвинению Синявского и Кундеры)». Но Синявского это не остановило.

У героев книги Ефима Гофмана, несмотря на всю их непохожесть, есть много общего. Говоря о трифоновских «Предварительных итогах», Гофман отмечает, что «вряд ли в число намеренных авторских задач входила в данном случае отсылка читателя к хрестоматийным словам Блока о том, что Пушкина убила не пуля Дантеса, но – отсутствие воздуха». И, тем не менее, эта отсылка просится. Потому что и Синявский, и Шаламов, и Трифонов, и многие другие страдали именно из-за этого – из-за отсутствия воздуха. Не давали дышать. Но позже, уже в девяностые годы, обнаружилась странная метаморфоза: дышать разрешили, но исчез сам воздух. И это открытие повергало в шок многих из тех, кто годами мечтал о свободе. Но свобода, освобождённая от базовых нравственных ценностей, стала для многих новой несвободой. Причём, именно потому, что не хватило независимости мышления, свободного от вышеупомянутого мейнстрима, от моды, от навязываемых мнений.

Вот что пишет Ефим Гофман о Варламе Шаламове: «Для Шаламова, рафинированного интеллектуала, чтившего эстетические традиции Серебряного века, пристально интересовавшегося творческими поисками 20-х годов, отчуждённо относившегося не только к почвеннической идеологии, но и к патриархально-крестьянскому жизненному укладу, чуравшегося любых назидательных установок (и придумавшего по этому поводу свою одиннадцатую заповедь «Не учи»), феномен Солженицына был неприемлем на всех уровнях: психологическом, мировоззренческом, вкусовом».

Не могу не вспомнить вечер, посвященный 85-летию Григория Померанца. Кто-то из зала поинтересовался, в чём заключается его основное противоречие с Солженицыным. И Григорий Соломонович ответил, почти не задумываясь: «Он знает, как надо». Во многом именно с этим были связаны противоречия с Солженицыным и у Андрея Синявского. Кроме того, как отмечает Гофман, Шаламов, «органически не принимая нравов рыночно-меркантильно го толка, полагал, что социалистическая система может быть совместима с человеческими правами и свободами в их полном объёме». И здесь нельзя не вспомнить Андрея Сахарова с его теорией конвергенции, к которой так никто и не прислушался. И опять же нельзя не вернуться к тезису Синявского о именно стилистических, а не политических разногласиях с советской властью.

Не берусь судить, насколько конвергенция была бы жизнеспособной, но она, по крайней мере, открыла бы путь к дальнейшей эволюции. А это важно. Потому что революция – всегда губительна. Губительна, прежде всего, потому, что варварски разрывает связь времён, выбрасывая на свалку истории все, что кажется ей неугодным. Не случайно киевлянин Гофман, на глазах которого произошла новая революция, приводит слова известного литературоведа Ефима Эткинда, много лет прожившего за границей: «На Западе нередко сталкиваешься с полным отрицанием того, чем жила интеллигенция Советского Союза на протяжении почти шестидесяти лет, – всей созданной ею гуманитарной науки и литературы, всех её поисков, если только они не носят явно оппозиционного характера. Некоторые из наиболее радикальныхзаграничных русских” закрывают глаза на интеллектуальную жизнь советской страны, <…> словно в течение всего этого исторического периода имело место только одно: насилие партийно-государственной власти над умами и душами граждан. Это – вульгаризация, а значит, искажение реальности, ведущее к ложным выводам и логическим тупикам».

Да, вульгаризация истории приводит к ложным выводам и логическим тупикам. Потому что в разорванном времени невозможно понять ни прошлого, ни настоящего.

Ефим Гофман написал серьёзную, глубокую книгу. Поэтому он просто не мог не выйти на глобальные проблемы нашего времени. И вышел, пытаясь решить сложнейшую задачу: опираясь на литературные произведения, достичь пространства подлинной свободы и заново сшить разорванное время.

На сегодняшний день

Эта вечная интеллигентская рефлексия… Хватит рефлексироватьу, пора действовать…

Раздражённые реплики подобного рода уже на протяжении ряда десятилетий непрестанно раздаются то там, то сям. То – в частных беседах, то – в масс-медиа.

Так уж сложилось, что рефлексия сейчас не в чести. Престижны совсем иные человеческие проявления: деловитость, целеустремлённость, предприимчивость. Волей-неволей на эту ситуацию приходится реагировать всем, кто занимается той или иной формой интеллектуальной деятельности.

Степень своей причастности к среде интеллигенции определять не берусь. В любом случае, однако, не мыслю своего существования без рефлексии. Уклоняться от неё в угоду тем или иным доминирующим общественным тенденциям я принципиально не намерен.

Более того, непрестанно ощущаю, что работа над статьями и эссе, предлагаемыми сейчас читательскому вниманию, для меня как раз и является продолжением непрекращающейся рефлексии, то есть попыток разобраться в самом себе, в особенностях своего собственного мировосприятия. Не столь важно, является ли поводом для таких попыток в каждом, отдельно взятом, случае литература или же – совокупность тех или иных эстетических, интеллектуальных впечатлений, или же – проблемы общественной жизни, борьба идей.

Потребности в самовыражении и самопознании насущны для любого человека. Пути их удовлетворения, вместе с тем, могут быть самыми различными, и универсальных рецептов в этом смысле нет. Для кого-то подобным путём могут стать, к примеру, музыкальные занятия. В моём же случае всё сложилось иначе и, будучи музыкантом по образованию, я всё более и более отчётливо осознавал, что по-настоящему понять и выразить себя мог бы на ином поприще.

Чтение и размышления над тем, что читаю – эти процессы являются неотъемлемой частью моей жизни. Литературной критикой, публицистикой целенаправленно занимаюсь уже в течение примерно пятнадцати лет. И нисколько не жалею, что в какой-то момент пошёл именно по этому пути.

Большинство из статей, входящих в этот сборник, печаталось в журналах «Знамя» и «Октябрь», сотрудничество с которыми считаю одной из существеннейших сторон своей творческой работы. Ряд статей печатался в других изданиях, сотрудничество с которыми носило скорее ситуативный характер, а также на интернет-сайтах. Две статьи («Ускользающее и незыблемое» и «Загадка «Надгробного слова») и вовсе публикуются впервые.

Вместе с тем, даже ко многим из публиковавшихся ранее статей сборника я позднее возвращался и редактировал их: иногда менее, иногда более основательно. Свидетельства этого – вторые даты под статьями, идущие в ряде случаев следом за первыми через тире (к примеру: 2003–2009). В любом случае, все материалы книги представлены в той авторской редакции, которую на сегодняшний день считаю окончательной.

Оговорка «на сегодняшний день» не случайна. Над проблемами, рассматриваемыми в каждой из написанных статей, я продолжаю размышлять и сейчас. Никоим образом не претендую на полноту постижения тех тем, которыми занимаюсь. Отдаю себе отчёт в субъективном характере своих интерпретаций и никому не навязываю своих позиций и оценок.

Три фигуры, которым в этом сборнике уделяю существенное место, – Андрей Синявский, Юрий Трифонов, Варлам Шаламов – значимы для меня по-особому.

Знакомство моё с творчеством Андрея Донатовича Синявского началось летом 1988 года. В московской квартире, где я тогда обитал несколько недель, хранилось немало соблазнительного тамиздата. В том числе две книги, подписанные знаменитым псевдонимом «Абрам Терц». Увлечённо прочитал я тогда обе книги подряд: сперва – «Голос из хора», затем – нашумевшие «Прогулки с Пушкиным».

Что я знал об Андрее Донатовиче до той поры? Легендарный политический процесс Синявского – Даниэля и последовавшие за ним годы пребывания в лагерях; статья о Пастернаке в знаменитом томе Большой серии «Библиотеки поэта»; литературнокритические публикации в «Новом мире» «Твардовской» эпохи; статус научного сотрудника ИМЛИ и профессора Сорбонны – из этих вех жизненного пути складывался в сознании образ весьма почтенный и солидный.

Книги же – и те две, упомянутые выше; и прочитанные позднее «В тени Гоголя», «Спокойной ночи» – поразили, прежде всего, исходившим от них необычайным духом свободы (и не случайно много внимания я уделяю этому моменту в своих работах).

Именно основополагающим авторским свободолюбием, свободомыслием обусловлены многие черты произведений Терца: и их удивительный артистизм; и пронзительно-лирическая, задушевная интонация, возникающая в них всякий раз с предельной неожиданностью; и эксцентричная ирония, посредством которой писатель сознательно разрушает те или иные клише, стереотипы мышления. Свидетельством подлинной творческой свободы выглядит даже сам по себе излюбленный жанр Синявского. Речь идёт о жанре эссеистической прозы, чудодейственным образом трансформирующей соображения о Пушкине и Гоголе, философские рассуждения, фиксацию личных переживаний, реальных событий и фактов в неожиданный, самобытный художественный текст.

Замечу здесь, что не меньший интерес представляют и примыкающие к корпусу упомянутых книг отдельные эссе (к примеру, тот же самый программный «Литературный процесс в России»), а также публицистические статьи Синявского. Разговор о его стиле и мировоззрении подчас бывает особенно удобно вести именно на примере таких, относительно сжатых вещей. Не случайно их рассмотрение (наряду с разговорами о более обширных произведениях Терца) занимает столь существенное место в моих работах.

Ощущение предельной неординарности исходило не только от творчества Синявского, но и от личности писателя. К близким его знакомым причислять себя не смею. Тем не менее, несколько раз (с 1992 по 1995 год) посчастливилось мне пообщаться с Андреем Донатовичем. Виделся я с Синявским и Марьей Васильевной Розановой, его супругой, верным и преданным другом, в Москве, куда они часто в тот период наезжали (а в доме Синявских, в парижском предместье Фонтене-о-Роз, довелось мне по приглашению Марьи Васильевны провести шесть дней значительно позже, в сентябре 2009 года, когда Андрея Донатовича уже не было в живых).

Даже внешность Синявского была достаточно необычной. Приземистый, немного сутулый, по-будничному неприметный, он одновременно напоминал некое сказочное существо. Иногда люди, вспоминающие Андрея Донатовича, указывают на его сходство со старичком-лесовичком. У меня же сочетание седой, как лунь, бороды с румяным цветом лица вызывало ассоциации скорее с Дедом Морозом, но – лишённым привычной монументальности, одомашненным, уютным.

В беседах Андрей Донатович обычно бывал немногословен. Тихий, деликатный, он склонен был скорее слушать собеседника, чем говорить. Инициативу беседу охотно уступал искромётно-саркастичной Марье Васильевне. Временами казалось, что Синявский отключается от общения и погружается в свои мысли. Подобные ощущения развеивались внезапными короткими фразами или вопросами писателя, продолжающими разговор по существу.

Представился мне, однако, случай наблюдать и совсем другого Синявского. Это было на лекции о Хлебникове. В порядке иллюстрации Андрей Донатович приводил тогда обширные цитаты из произведений загадочного будетлянина. Впечатление было поразительным. У человека непроизвольно менялся тембр голоса, менялась дикция, но с пресловутым «актерским» чтением эта завораживающая декламация не имела ничего общего. Происходящее воспринималось как самозабвенное погружение в вихревую стихию хлебниковского шаманства.

Писатель не притворялся, не позировал. Он был одинаково естественен и в беседах на московской кухне, и в пространстве поэзии.

Кстати говоря, раз уж зашла речь о чтении стихов, то… Не могу обойти вниманием ещё один существенный момент. Испытывая живой интерес к самым разным литературным жанрам и формам, постоянно ловлю себя на том, что именно поэзию ощущаю как сердцевину, центральный нерв культуры. Все свои эстетические впечатления непременно, пусть и порой неосознанно, соизмеряю со стихами любимых поэтов. Не случайно поразили меня в своё время слова Шаламова о том, что тридцать стихотворений (не важно – сочинённых или выученных наизусть) – это «тридцать общений с Богом». Не случайно так тронула меня поэтоцентричность, органически присущая сознанию Синявского (подробно пишу о ней в статье «Инобытие слова»).

Впрочем, и о содействии исследовательских занятий самопознанию (теме, уже затрагивавшейся выше) Андрей Донатович всё отлично понимал. Подтверждение этого – хотя бы в знаменитой лаконичной формулировке из его книги: «Гуляя сегодня с Пушкиным, ты встретишь и себя самого».

Что же до моих собственных попыток творческих «прогулок» с Синявским, то первоначально они носили характер устных публичных выступлений: на вечере 1998 года в киевском Доме Кино, приуроченном к годовщине смерти писателя и организованном мною совместно с правозащитником и политологом В. Д. Малинковичем; на круглом столе 2003 года, состоявшемся в РГГУ Ещё более значимым в этом смысле стало для меня участие в трёх московских конференциях, проводившихся уже позднее – так называемых Синявских Чтениях (в виде докладов я представил там некоторые идеи своих работ, печатающихся в книге).

На определённом этапе, однако, я понял, что могу писать о Синявском. Первой попыткой стала достаточно небольшая статья «Гулять с ним можно», опубликованная в 2001 году в «Независимой газете». Затем было написано развёрнутое эссе «Пырнуть пером». Появление его в 10-м номере «Знамени» за 2004 год стало первой моей журнальной публикацией. Название этой работы мне показалось уместным сделать и общим заглавием первого раздела книги (куда, наряду с упомянутым эссе, вошли три статьи, написанные впоследствии, а также рецензия на трехтомник лагерных писем Синявского). Раз уж речь зашла о названиях, упомяну и то обстоятельство, что второй раздел сознательно озаглавлен мною так же, как одна из рубрик журнала «Знамя»: «Пристальное прочтение». Две из четырёх статей раздела впервые были напечатаны именно в упомянутой рубрике.

Своя история и у моего обращения к фигуре Варлама Тихоновича Шаламова. Доступа к зарубежным изданиям его произведений у меня не было. Как и большинство читателей, познакомиться с прозой Шаламова я смог лишь тогда, когда она появилась в отечественной печати. Массированный шквал публикаций «Колымских рассказов», потрясавших ужасающим авторским опытом и колоссальной художественной мощью, прошёлся по многим крупнейшим периодическим изданиям перестроечных лет. Среди многочисленных, находившихся в центре тогдашнего общественного внимания, литературных и документальных свидетельств о советско-сталинских лагерях произведения Шаламова явно стояли особняком.

Гораздо позже произошло, однако, событие, резко перевернувшее мои представления об этом писателе и человеке. Речь идёт о материалах записных книжек Шаламова, помещённых в шестом номере «Знамени» за 1995 год. По мере чтения этих записей становилось очевидным, что ничуть не меньше, чем тема лагерей и сталинизма, волновали автора «Колымских рассказов» острейшие идеологические дискуссии 60-70-х годов, не утратившие значимости и сегодня.

С этого момента я стал основательно перечитывать вещи Шаламова, с которыми уже был знаком. И не менее основательно изучать ту часть наследия писателя, которая (по разным причинам) раньше оставалась вне моего поля зрения. Восприятие моё масштабов фигуры Шаламова существенно менялось. Становилось понятным, что в его лице мы имеем дело не только с большим прозаиком, но и с подлинным поэтом, по-настоящему не прочитанным, недооцененным; и – с уникальным читателем (!), чьи отклики на различные литературные явления носят предельно глубокий и своеобразный характер. Точно так же становилось понятным, что подлежат пересмотру и наши представления о многих страницах шаламовской судьбы (в особенности – о последнем десятилетии его жизни).

В обоснованности подобных соображений ещё более я убедился, когда познакомился с работами исследователя из Вологды Валерия Васильевича Есипова, а впоследствии и с ним самим. Относительно недавний выход в свет его биографической книги «Шаламов» в серии «Жизнь замечательных людей» представляется мне значительным событием (и перепечатку здесь, в сборнике, своей рецензии на эту книгу воспринимаю как дело чести). Творческие контакты с В. В. Есиповым и группой его младших коллег-шаламоведов из Москвы – Сергеем Соловьёвым, Сергеем Агишевым, Анной Гавриловой – служат серьёзной поддержкой для моих занятий. С интересом участвую в их проектах. Важным событием, в частности, явилась для меня международная Шаламовская конференция в Праге, организованная при активном участии упомянутой группы исследователей и состоявшаяся в сентябре 2013 года (материал моего доклада на этой конференции лежит в основе статьи о рассказе «Надгробное слово»).

Совсем иной характер носит история моего знакомства с книгами Юрия Валентиновича Трифонова.

Помню себя, одиннадцатилетнего, вслушивающегося в разговоры взрослых об очередном интригующем сообщении какой-то из «забугорных» радиостанций: в «Дружбе народов»… вещь Трифонова… новая, очень смелая… называется, кажется, «Дом на перекрёстке»…

Через несколько месяцев журнал с «Домом на набережной» (как правильно именовалась та самая смелая вещь) очутился и в моей квартире. Очереди на этот номер «Дружбы народов» в библиотеках выстраивались гигантские и родителям его, соответственно, дали – что твоё крамольное самиздатовско-тамиздатовское чтиво! – на… Ну, понятное дело, не на одну ночь, но – всего лишь на три-четыре дня. Куда уж было мне в такой ситуации тягаться со старшими по части скорости чтения!

Но – запомнилось и название повести, и ореол сенсации вокруг неё.

Раздобыть журнал и прочитать «Дом на набережной» удалось мне несколько позже, года примерно через два. Разумеется, не стану делать вид, что тогда, в первый раз читая повесть Трифонова, смог я полностью разобраться в её проблематике. Но одно своё тогдашнее ощущение помню отчётливо: писатель попал в десятку! То есть, иначе говоря, нащупал серьёзнейшую болевую точку. И – ведёт предельно честный, жёсткий, тревожный разговор о чём-то, имеющем самое прямое, не надуманное отношение к моему собственному существованию.

Откровенно признаюсь, что именно этого – столь важного, казалось бы! – ощущения не возникало у меня впоследствии при чтении иных книг, рекомендованных неписанными нормативно-«антисоветскими» правилами хорошего тона: будь то, скажем, «В круге первом», или «Зияющие высоты». Во всех подобных случаях впечатление было таким, как будто читателям предлагается некий свод готовых, заданных заранее идей.

А Трифонов ставил в ситуацию открытого вопроса. Побуждал к самостоятельному осмыслению не только замалчивавшихся властью преступлений сталинского прошлого, но и (что особенно существенно!) животрепещущих проблем тогдашней, позднесоветской действительности. Подталкивал к осознанию наличия сложнейших связей между прошлым и настоящим. К пониманию того, что суть подобных связей не укладывается в рамки любых прямолинейных, «чёрно-белых» установок. И «Дом на набережной»; и позднее прочитанные «Старик», «Время и место», более ранние «московские повести» Трифонова; и спектакли любимовской Таганки по произведениям писателя – всё это на протяжении длительного времени служило мне неизменным камертоном для подобных размышлений.

Состояться как индивидуальность без таких размышлений я, безусловно, не смог бы. Понимание этого обстоятельства – один из немаловажных факторов, побудивших меня сейчас, спустя много лет, взяться за работу над книгой о жизни и творчестве Юрия Трифонова. Включённая в сборник статья о трифоновских «Предварительных итогах» (где я пытаюсь во многом иначе, чем это происходило до сих пор, взглянуть и на некоторые мотивы этой повести, и на обстоятельства биографии писателя, ставшие последствием её публикации) как раз и является одним из фрагментов этой важной для меня продолжающейся работы.

Оговорюсь, однако, что тремя фигурами, о которых речь шла выше, далеко не исчерпывается круг моих пристрастий. К числу литературных явлений, вызывающих у меня неравнодушный и пристальный интерес – или, формулируя иначе, явлений, которые на разных жизненных этапах мне посчастливилось пропустить через себя – принадлежат Мандельштам и Бродский, Музиль и Пруст, Милан Кундера и Фридрих Горенштейн. Да и этот список имён – далеко не полный.

С неформальным трепетом отношусь к Пастернаку. «Прославленный не по программе и вечный вне школ и систем, он не изготовлен руками и нам не навязан никем (курсив мой – Е. Г)», – знаменитые слова поэта, характеризующие его отношение к Блоку, поразительно (прямо-таки на удивление!) совпадают с тем, что значит для меня он сам. С тем, как воспринят Пастернак был мною изначально (когда было совсем другое тысячелетье на дворе), и с тем, чем он по сей день для меня остаётся. Неизменной поддержкой и утешением служит мне запредельно-светлый, благородный дух, исходящий и от стихов Пастернака, и от его эпистолярного наследия, и от «Доктора Живаго» (никогда не являлось для меня ориентиром спорное и субъективное мнение Ахматовой о романе как о творческой неудаче великого поэта; радует, что не служит оно ориентиром и для авторов значительных книг о Пастернаке, вышедших в новейшее время – Натальи Ивановой, Дмитрия Быкова).

Собственных работ о Пастернаке у меня нет. Вряд ли что-либо существенное мог бы я добавить к тому, что уже сказано о поэте множеством серьёзнейших исследователей. Осторожно прикоснуться к пастернаковской теме решился лишь в связи с размышлениями о поэзии Шаламова. Результатом стала статья «Видны царапины рояля…», публикуемая в сборнике.


А. Синявский и Ю. Даниэль на похоронах Б. Пастернака. 1960 г.

Из личной коллекции М. В. Розановой


Чрезвычайно важен, значим для меня факт духовной связи Шаламова и Синявского с Пастернаком – связи глубинной и, по счастью, не носившей характера елейно-подобострастного ученичества. Есть, однако, и другой, не менее важный момент, требующий отдельного обозначения.

Значительное место в моих работах о Синявском, Шаламове и Трифонове уделяется их конфликтам с некоторыми радикальноориентированными общественными кругами (и с их отдельными влиятельными представителями). Полагаю, что в упомянутых конфликтах со всей наглядностью отразились проблемы, отнюдь не исчерпывающиеся рамками тех или иных конкретных биографий.

Так случилось, что на судьбы всех трёх авторов, ставших объектом моего внимания, наложили неумолимую печать некоторые непростые, весьма настораживающие исторические поветрия, проявившиеся ещё в 70-80-е годы, получившие развитие в постсоветские времена и, в итоге, оказавшие определяющее воздействие на общую участь современной интеллигенции.

Долгое время для свободомыслящей интеллектуальной среды казалось очевидным, что главный источник её проблем – в советской диктатуре, в натиске и давлении со стороны безжалостной государственной машины. Затем, однако, советская власть рухнула, и…

Оказалось, что в атмосфере «лихих девяностых» точно так же неуютно, как в атмосфере брежневских «застойных» времён, чувствуют себя те, для кого культура, наука, просвещение – ценности высшего порядка. Те, для кого не представляется значимой категория успеха, а сам по себе творческий и интеллектуальный процесс важнее внешнего результата. Те, кто решительно не намерен отказываться от духовной насыщенности существования в угоду меркантильно-рыночным принципам. Кто не готов поступиться своей искренней, глубоко осознанной индивидуальной позицией в угоду установкам любых властей, любых неофициальных групп и сообществ. Кто склонен понять главного героя музилевского «Человека без свойств», отстаивающего свою внутреннюю свободу и, в пику царящей вокруг суетливой активности, выдвигающего эксцентрично-ёрнический девиз: «отменить реальность!». Кто, подобно пастернаковскому Живаго, органически не способен оправдать какое бы то ни было насилие и братоубийство, независимо от того – «красными» или «белыми», выражаясь фигурально, идеологическими доктринами оно обосновывается.


Страницы книги >> 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации