Текст книги "Еще одна из дома Романовых"
Автор книги: Елена Арсеньева
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Великий герцог Людвиг смотрел на дочь не без уныния. Вот уж воистину, правильно говорят англичане (а ведь Элла частично англичанка по крови!): «He that has a ill name is half hanged» – у кого плохое имя, тот наполовину повешен. Да уж… Дочь его назвали Элизабет в честь святой Елизаветы Тюрингской. Она жила давным-давно, в XIII веке, во времена Крестовых походов. В ее житии рассказывалось, что святая Елизавета много претерпела от недоверчивого мужа и до конца дней своих скиталась, служа людям и благотворительствуя.
На взгляд великого герцога, все эти «претерпения», описанные в житии святой, были сущей ерундой, выдуманной для того, чтобы дурачить такие легковерные головы, как у Эллы, а на супруга Елизаветы Тюрингской была и вовсе возведена жесткая клевета. Супруг сей, принц Людвиг (возможно, великий герцог испытывал к нему особенное сочувствие, как к тезке?), был обвенчан с Елизаветой, когда той едва исполнилось четырнадцать, и якобы запрещал ей милосердствовать. Скажем, однажды муж встретил Елизавету на улице, когда она несла хлеб в переднике, чтобы передать его бедным. Интересно, почему принцу – принцу! – могло сделаться жалко нескольких несчастных кусов хлеба (много ли уместится в женском переднике!)?! Принц велел (конечно, с угрозами и бранью, как расписывало житие!) раскрыть передник – и обнаружил, что он полон роз. А как-то раз Елизавета положила прокаженного младенца в свою постель. Супруг разгневался (видит Бог, думал великий герцог Людвиг, кто бы не разгневался на его месте, ведь у принца и Елизаветы было трое своих детей, которых слишком человеколюбивая мать обрекала на страшную болезнь?!), отбросил покрывало и обнаружил не кого иного, как младенца Христа, лежащего там…
Великий герцог Людвиг не думал, что его тезка был одержим воинствующим неверием, иначе принц Тюрингский не принял бы участие в шестом Крестовом походе ко Гробу Господню. Однако – видимо, в награду за свою чрезмерную религиозную ретивость – он заразился чумой в Италии и умер. Елизавета принесла обет безбрачия и решила служить обездоленным, вступив во францисканский орден, основала в Марбурге больницу для бедных, ухаживала за ними, а в остальное время собирала подаяние на нужды госпиталя. Затем она скончалась – ей было всего двадцать четыре года…
Елизавета Тюрингская была религиозной фанатичкой и истеричкой (по мнению великого герцога, которое тот, понятное дело, не афишировал). Но множество женщин названы этим именем – и живут себя счастливо, и не сходят с ума, и не становятся воинствующими девственницами. Почему же Элла?.. Ну ладно, склонность к истерии у нее от покойной матери, великий герцог не сомневался. Он любил свою жену, но, видит Бог, до чего же трудно мужчине выносить страстную необходимость женщины видеть тебя ежеминутно пришитым к своей юбке или покорно лежащим под своим каблуком!..
А письма герцогини Алисы? Людвиг не ощущал никакого умиления, читая их, – только уныние. «Я тоскую по тебе днем и ночью, мне тебя очень недостает. Но разве можно это передать словами? Я мечтаю побеседовать с тобой… Твой портрет всегда у меня под подушкой, я просыпаюсь, целую его и словно бы жду, чтобы он заговорил со мной. Как холодно и одиноко мое ложе без тебя…»
Конечно, Людвиг писал в ответ, а как же иначе, да и любил он жену, но только не понимал, почему об этом нужно говорить постоянно? Однажды решился, обмолвился – не упрекай-де меня в невнимательности, ведь в моей мужской жизни, в военной и политической, существует масса вещей, о которых ты не имеешь ни малейшего представления, да и не нужно тебе о них знать! В ответ Алиса разразилась очередными упреками:
«Ах, как мило, как мило, что ты пишешь мне так часто. Конечно, это очень приятно, я очень рада, когда приходят твои письма. Но, cher Loui, твои письма напоминают детские… Да и то я была бы изумлена, если бы наши дети писали мне такие послания, где нет ничего, кроме сведений о блюдах, съеденных за обедом, о маршруте их прогулок, где все покрыто флером детской наивности или глупости.
Но, когда так пишешь ты, ты ограничиваешь меня в моем жадном интересе к тебе и твоим делам… Когда от тебя я получаю эти жалкие отписки вместо подлинно супружеских писем…
Не сомневаюсь, что мы привязаны друг к другу, но эта привязанность далека от любви. Ты не представляешь, насколько сильно я разочарована! Невыносимо разочарована! Я ехала в Дармштадт, любя тебя и желая видеть в тебе истинного спутника жизни. Поверь, с человеком, с которым можно делиться интересами, духовными запросами и радостями удовлетворения этих запросов, я была бы счастлива где угодно, не обязательно во дворце, но даже в скромной хижине. Я мечтала о супруге, любовь которого ограждала бы и защищала бы меня от мира, от тех бед и забот, которые несет он – и гнет которых еще больше отягощен моей собственной, такой непростой натурой, моей экзальтированностью, моей богатой фантазией.
Если бы ты мог знать, до какой степени я огорчаюсь, когда смотрю сейчас на пройденный нами путь и вижу, что, несмотря на мои самые добрые намерения и многочисленные усилия, эти надежды разбились вдребезги… Возможно, тебе, любимый мой, кажется, что я к тебе несправедлива в этих упреках, что зря взваливаю на тебя вину за неудачи в нашей жизни… ну что ж, вероятно, ты прав, возможно, я сама во всем виновата.
Ведь ты тоже разочаровался во мне, и видеть это твое разочарование мне особенно мучительно. Я тоже не такая женщина, с которой ты желал бы провести жизнь. Остается лишь признать свою вину. Но теперь нельзя вернуться назад и заново прожить уже прожитые годы – так будем же помогать друг другу в покое, счастье и взаимном уважении. Напоминать друг другу о прошлом, о прошлых обидах или неудачах – это все равно что надевать друг на друга оковы, а я мечтаю всего лишь быть тебе другом, быть нужной тебе.
Вспомни, как часто я хотела побеседовать с тобой о по-настоящему серьезных вещах, как часто у меня возникала в этом потребность, но ты не отвечал мне, и мы так и не смогли понять друг друга. Я чувствую, что подлинное единение любящих – такое единение для нас невозможно, ибо мы слишком разные, наши мысли идут по разным путям и никогда не смогут совпасть. На свете так много всего, без чего я не могу обходиться, но ты об этом ничего не знаешь. Если я расскажу, ты не сможешь понять, ты усмехнешься снисходительно… О, ты лучший из мужей, твоя доброта ко мне огромна, ты необычайно заботлив и нежен. Я люблю тебя, мой дорогой, дорогой супруг, и именно поэтому меня настолько сильно печалят мысли о том, что жизнь наша далека от совершенства, что порой мы с трудом находим общий язык… Но я не виню тебя, никогда не виню тебя…»
Когда великий герцог читал это нанизывание словес, это повторение одного и того же на разные лады, ему казалось, будто он читает некий роман, настолько натянутыми, выдуманными, ненатуральными казались ему страсти, обуревавшие жену. Письма, чудилось, шли из головы, а не из сердца. В словах жены Людвиг не находил истинного пыла – в них была маниакальная страсть к преувеличениям, к высасыванию из пальца трагедий, продиктованных поведением любимых книжных героинь (а Алиса непотребно много читала чувствительных романов!) и желанием прожить жизнь не свою, а какой-нибудь там леди Мэри, или мисс Аделаиды, или этой, как ее… да ну их к бесам, всех этих глупых девок!
Нет, совершенно верно писала Алиса, что она сама себе придумывала беды, сама отягощала гнет внешнего мира буйством своей фантазии!
К несчастью, подобное наслаждение душевной истерией герцог Людвиг порою замечал в своей второй, самой красивой дочери Элле… И ее болезненная страсть видеть не явную жизнь, а жизнь придуманную, более того – пытаться втиснуть жизнь явную в прокрустово ложе самостоятельно вырезанных, вызолоченных, разукрашенных рамок – его очень пугала.
У Эллы была страсть класть рядом с собой на подушку что-нибудь, например бант, который она носила целый день. Не развязанную ленту, а именно бант. И она доводила до нервных припадков себя, а до слез – служанок, которые осмеливались бант не завязать или завязать не в точности с той же аккуратностью, с какой он был «создан» днем. Элла заливалась слезами над «бедным бантиком», засыпала, уткнувшись в него лицом и шепча ему нежные слова… А утром забывала про него начисто, вечером на ее подушке лежал другой фаворит…
Обычно говорят в таких случаях, что девке надо мужа хорошего, который своей палкой из нее всю дурь выбьет. Под палкой подразумевается не трость, не дубинка, не прут, не шпицрутен и не всякие прочие «ударные инструменты». Под палкой подразумевается понятно что. Великий герцог Людвиг уповал бы на сие, кабы не пытался всю жизнь своей собственной палкой переделать мать Эллы. Однако Алиса родила семерых детей, но от истерической меланхолии не избавилась до самой смерти. Возможно, конечно, палка была не та, и, как ни страдало самолюбие великого герцога при этой мысли, он ее все же допускал… И лишь надеялся, что Элле в этом смысле больше повезет. Правда, она болезненно застенчива, она даже моется сама, никого к себе не подпуская, и показывается перед горничными только в сорочке… Но, конечно, с возрастом это пройдет, особенно если муж окажется настойчив. О принце Вилли и его настойчивости по отношению к женщинам ходили слухи самые баснословные… Даже если эти слухи делить на два, а великий герцог, как человек понимающий, так и делал, все равно выходило, что Вилли оснащен природой более чем щедро… На этот брак Людвиг весьма надеялся, и каково же было его горе, когда Элла наотрез отказалась выходить замуж за кого бы то ни было, поклявшись навсегда остаться девицей («Ни один мужчина никогда не увидит меня обнаженной!» – воскликнула она со знакомой и столь удручающей Людвига нервической пылкостью), – и практически одновременно с этим до него дошла весть, что Вилли категорически отказывается от всяких притязаний на руку Эллы и предпочтет видеть своей женой кого угодно, только не эту Спящую Красавицу.
Вообще-то Вилли хотелось употребить другое слово, но он умел быть дипломатом. Когда хотел.
* * *
Ярмарка располагалась на Сенной. На одной стороне площади вот уже три недели, начиная с марта и до самого Благовещения, строили балаганы и прокладывали деревянные тротуары. И стоило настать Благовещению, как все, дети и взрослые, стар и млад, – поспешили на ярмарку. Играл военный оркестр, и Эрик невольно расправил грудь, подтянулся, хотя звучали только вальсы и польки. Волны звука накатывали – и улетали, кружили голову… Эрик был изумлен, насколько счастливыми все выглядели на этом сияющем солнце. Чудилось, каждого зажег лучик Лелиной улыбки.
Кругом стояли красочные ларьки с игрушками, тюками материй, старинными вещами, украшениями, книгами и сладостями. Леля так пристально разглядывала леденцовых, на палочке, петушков, что бойкий торговец пристал к Эрику:
– Купи девке леденчика, слаще целоваться будет!
Эрик чуть было не отправил свой кулак по направлению к его физиономии, однако Лелин локоток дрожал под его рукой – она насилу сдерживала смех, – и Эрик, сняв перчатку, сунул руку в карман… к своему изумлению, обнаружив там копеечную монету. В обмен он взял у болтливого торговца петушка на палочке – розового, как платье Лели, – и она сразу начала его лизать. Почему-то когда Эрик видел ее губы и язык, которые вкрадчиво касались головы и хвоста петушка, у него мутилось в голове.
Вокруг расхаживали продавцы воздушных шаров и мальчишки, предлагающие водяных чертиков. Это была самая модная игрушка. Выглядела она как стеклянная пробирочка с водой, сверху затянутая резиновой пленкой. Внутри плавал крошечный стеклянный чертик с рожками, хвостиком и выпученными глазками. Он держался на поверхности воды, но, стоило нажать пальцем резиновую пленку, он опускался вниз, крутясь вокруг своей оси, затем снова поднимался.
Эрик и Леля смотрели на бесов как завороженные. Да и все вокруг смотрели на них так же. Чертенята выглядели совершенно живыми, веселыми и озорными.
Леле очень хотелось купить водяного чертика, и у нее в карманчике платья лежало два пятака, которые ссудила ей верная Анюта (у самой барышни Карнович в жизни своей копейки не было), однако она удержалась. У нее были на эту ярмарку куда более серьезные виды, чем с чертиками играть! Это, конечно, очень хорошо, что Эрик не был больше таким… застегнутым на все пуговицы, словно бы даже говорящим по стойке смирно, он стал проще, доступней и еще красивей (а Эрик был одним из самых красивых мужчин из тех, которые крутились вокруг Лели!), он словно бы даже моложе сделался, но вовсе впадать в детство Леля не собиралась ему позволить. Поэтому – не до глупых игрушек городской бедноты!
Эрик даже не замечал, что, вроде бы бесцельно бродя по ярмарке, они на самом деле двигались в определенном направлении, причем Лелина мягкая ручка направляла выбор этого направления пусть и незаметно, но властно и настойчиво. И вот они вдруг – вдруг! – оказались перед небольшой деревянной загородкой, расписанной пальмами, храмами, слонами, леопардами, людьми в тюрбанах…
Около загородки на шатком сиденье примостился человек в больших круглых очках и помятой шляпе. На нем был сюртук – страшно поношенный, да еще с чужого плеча. Вид человек имел невероятно жалкий. Однако при виде приближающейся пары он вдруг вскочил – сиденье его оказалось тростью-стулом, очень популярным у художников, стариков и прочего никчемного, по убеждению Эрика, сброда, – оживился и хрипло воскликнул:
– Насладитесь путешествием в Индию! Прошу вас! Незабываемые впечатления! Иллюзорные картины!
Эрик поглядел на загородку с презрением и попытался было пройти мимо, однако Леля стиснула его руку, давая знак остановиться, и весело спросила у человека в очках:
– А как же мы туда попадем? Воздушного шара я не вижу, а пешком далеко!
– Зачем вам воздушный шар? – изумился человек. – Вы только войдите вон туда, накройтесь черным покрывалом – и начнутся чудеса чудесные! Вмиг попадете в Индию!
– Вмиг? – недоверчиво спросила Леля.
– Клянусь! – приложил руку к сердцу человек.
– Бросьте, Ольга Валерьяновна, – пренебрежительно сказал Эрик. – Ничего интересного, уверяю вас. На самом деле это называется панорама. В рамочку поочередно всовываются картинки – а мы их смотрим через особенное увеличительное стекло. Я такие штуки уже видел. Путешествие в Индию… Ха-ха! Обыкновенное шарлатанство!
– Господи, да что ж на свете не шарлатанство? – с изумлением спросил хозяин загородки. – Куда, извините, ни плюнь… Я хоть не скрываю, что иллюзиями головы людям морочу. А прошу за сие всего какой-то пятачок. С человека. Но коли вы пройдете вдвоем и вдвоем станете смотреть, одновременно, то оба за пятачок сможете полюбоваться.
– Полюбоваться! – фыркнул Эрик. – Было бы там чем любоваться!
И тут же он сам себе ужаснулся. Воистину, костюм лакея произвел на него разрушительное воздействие! Представить, чтобы конногвардеец Пистолькорс вступил в разговоры с этакой потертой шушерой, как сие ничтожество с этим его стулом-тростью, – невозможно прежде было такое представить! А теперь оный Пистолькорс с этой шушерой не только разговаривает, но даже пререкается! Эрик прикусил язык и понурился, отчаянно пожалев, что поддался на Лелины уговоры. Но вот ее пальцы скользнули в его ладонь – и он снова ощутил себя счастливым, и мир вокруг засиял многоцветно, и даже у потертой шушеры сделалась вполне человеческая и даже приятная, хоть и по-прежнему жалкая физиономия.
– Пойдемте, Эрик! – взмолилась Леля. – Пойдемте, а? Вы это видели, а я-то нет! Мне ужасно любопытно! А пятачок у меня есть, мне Анюта дала. Пойдемте!
И, не дожидаясь согласия своего спутника, она прошмыгнула в загородку.
Посреди плотно убитого ногами клочка земли стояло просторное деревянное кресло с прямой, очень высокой спинкой, на которую была накинута черная материя, а напротив нее – треножник с подставкой. На подставку водружен был ящик, который выглядел весьма таинственно и внушительно благодаря выпуклому стеклу, которое было прикреплено к одной из его сторон.
– Скорей, скорей! – Леля оживленно села в кресло, похлопала около себя ладонью: – Садитесь, Эрик, вон тут сколько места!
В самом деле – сиденье выглядело весьма широким, однако лишь только Эрик сел, как ему почудилось, что кресло их обоих с Лелей странно стиснуло. Или он сам, конногвардеец Пистолькорс, оказался не столь уж строен, как ему всегда казалось?.. Словом, они теперь были самым интимным образом прижаты друг к другу.
– Может, я лучше постою? – нерешительно промямлил Эрик, однако шушера замахал руками:
– Чтобы что-нибудь увидеть, надобно сидеть, а если угодно глядеть в одиночестве, то придется еще один пятачок платить.
– А у меня больше нету, – слукавила Леля. – И что такое, Эрик, вы что, не желаете рядом со мной сидеть?! Да окажись тут Феденька Ненароков, или тот француз из посольских, Лепелетье, или…
Она не договорила, умолкла негодующе, да не требовалось и продолжать: Эрик уже вообразил сонм Лелиных поклонников, которые полжизни отдали бы, лишь бы оказаться на его месте, – и, осознав свою глупость, свое пренебрежение к дару судьбы, словно прилип к жесткому сиденью кресла.
– А теперь одну минуточку, господа, – сказал шушера, – только одну минуточку! – И с этими словами он накинул на голову Лели и Эрика черную ткань, заодно натянув ее и на треногу, так что молодые люди оказались как бы в некоей светонепроницаемой палатке.
– Ой! – сказала Леля и прижалась к Эрику еще ближе. Теперь ее локоть касался его бока, и что-то было очень странное в этом прикосновении, но он никак не мог понять, в чем же странность.
Да еще и чертова шляпа поехала на глаза… Эрик поспешно снял ее, нечаянно толкнув Лелю, хрипло извинился…
– Знаете что, – пробормотала Леля, – вы закиньте руку на спинку кресла, а то очень уж тесно.
Эрик торопливо исполнил ее просьбу. При этом ладонь его ненароком скользнула по боку Лели, а потом по ее груди – и он вдруг сообразил, что казалось ему странным. На Леле не было корсета! Под платьем – тело, живое женское тело…
Ну да, она ведь надела платье горничной, а горничные корсетов не носят!
У Эрика зашумело в голове. Ему приходилось обнимать женщин без корсетов и даже трогать их голые груди. Что тут скрывать, он порою хаживал к дамам, которые сделали любовь своим промыслом. Страсти с мальчишками он брезгливо ненавидел, а предаваться утехам с женщинами ему очень нравилось, как, впрочем, и большинству его приятелей. Собственно, благодаря одной из таких дам Эрик впервые отведал плотской любви. А что такого?! Надо же с кем-то это испытать! Не с приличными же барышнями, верно? Опять же, муж должен обучать свою жену науке страсти нежной, которую воспел Назон, а для этого он сам прежде всего должен пройти курс, либо ускоренный, либо подробный, это уж кому как повезет. Но, как это ни странно, в его мысли о Леле никогда не вкрадывалось вожделение. Вернее сказать, Эрик гнал его от себя, считая чем-то непристойным и оскорбительным по отношению к приличной девице из приличной семьи. Но сейчас вдруг почудилось ему, что не Леля сидит здесь рядом, и не ее невинная грудь нервно вздымается под его заблудившейся рукой, а находится здесь какая-нибудь Зизи (или Нана, или Мими… отчего девочек в приватных заведениях всегда называют этакими собачьими кличками?!) – в кружевной рубашечке и панталончиках с воланчиками и оборочками, а может, и без оных кружавчиков, совсем-совсем голенькая… Ах, чудится, полжизни отдал бы сейчас Эрик за то, чтобы оказаться в обществе именно такой особы, чтобы штаны расстегнуть да схватить ее, да насадить на то, что из штанов так и рвется!..
Ну где же чертова Индия?! Чего медлит шушера?! Может, картины, пусть даже и иллюзорные, отвлекли бы Эрика от нестерпимого телесного томления?!
Слава те! Впереди слабо засветился прямоугольник, на котором возникло светлое видение большого белого храма, который был странно выпуклым, несколько даже пузатым, – наверное, благодаря увеличительному стеклу. Леля даже фыркнула от смеха! Потом храм задергался и поехал вправо, а слева на его место вдвинулась очередная картинка, на которой изображен был огромный слон. Ну, слону пристало быть пузатым, поэтому вид его не вызывал насмешки. Затем явилось изображение полуголого и тоже пузатого человека в тюрбане, с дудкой в руках. Перед человеком изогнулась в виде вопросительного знака змея. Картинка начала сдвигаться, предоставляя место другой, да вдруг застряла и задергалась. Видимо, хозяин аттракциона пытался ее вытащить, да не мог. Нарисованная змея извивалась почти как живая. Леля слабо пискнула и еще тесней прижалась к Эрику. Его словно огнем пронзило: вообразилась теперь уже не какая-нибудь Нана или Зизи, а Леля в одежках Нана или Зизи… в смысле, без одежек…
– Леля… вы… Ольга Валерьяновна… – прохрипел Эрик.
Он сам не соображал, что говорит. Вообще не надо было говорить! Надо было действовать!
Он повернул голову – и оказалось, что Леля в это мгновение тоже повернула голову. Их губы сошлись – и тотчас, без малейшего промедления, приникли друг к другу в жадном поцелуе. То есть жадно впивался именно Эрик, а Леля просто подставляла ему свой невинный ротик, однако ее слабые стоны, звучавшие в унисон его страстным, давали ему понять, что ей, пожалуй, приятны эти поцелуи, а может быть, даже и весьма, а то и чертовски!
Губы ее в самом деле были сладки – не обманул продавец леденцов!
– Великодушно извините, господа! – вдруг загремело над головами целующихся, подобно гласу тех труб бараньих, в которые вострубят архангелы Михаил и Гавриил, призывая грешников на Страшный суд, и наши юные грешники отпрянули друг от друга, насколько позволяла ширина, вернее, ужина кресла.
– Христа ради, простите! – продолжали греметь «рога бараньи», и Эрик не тотчас сообразил, что это всего лишь голос шушеры. – Заминочка вышла. Вы еще чуток посидите в темноте, подождите, я картиночку поправлю… или, возможно, желаете, чтобы я покрывало снял?
– Нет! – разом вскрикнули Эрик и Леля – и снова соединили уста свои в поцелуе, как выразился бы какой-нибудь, к примеру, Пушкин, доведись ему описывать сию ситуацию (надо сказать, что о Пушкине Эрик слышал лишь то, что был оный стихоплетом и знатоком по части плотских утех, поэтому его имя и пришло в конногвардейскую голову). А тем временем поцелуй, сопровождаемый также и объятиями, пылкость коих сурово регулировалась рамками кресла, длился, и длился, и продолжался неведомо сколько, пока вдруг «рога бараньи» не вострубили вновь:
– Готово! Можно снова глядеть!
Губы разомкнулись, головы отвернулись друг от друга, глаза обратились на движение пузатых картинок. Эрик, впрочем, ничего не видел, волны взбаламученной крови застилали зрение.
Ах, какие у нее губы, какой нежный стан, какие упругие груди… Где там помятым, залапанным мими-зизи-нанашкам! Век бы ее ласкать, век бы ею обладать!
Вот явиться к ее родителям и сделать предложение!
И тут же им овладело привычное уныние. Явиться-то он явится, но ведь совсем даже не факт, что его предложение будет благосклонно принято. Что с того, что они с Лелей любят друг друга! То и дело, там и сям, и от старых, и от молодых можно слышать обветшалые, но все еще вполне жизнестойкие рассуждения о том, что любовь – это одно, а жизнь – другое, что от браков по любви нет никакого толку, что они скоро разрушаются и делают мужа и жену несчастными, в то время как разумный и трезвый расчет способен обеспечить надежную и взаимовыгодную семейную жизнь. Нет, Лелю ему не отдадут. И его родители будут против…
И Эрик Пистолькорс погрузился в пучину уныния оттого, что счастье для него невозможно, что другому достанется прелесть и очарование Лелиной юности, сладость ее губ, упругость ее грудей, что другой сорвет цветок ее, с позволения сказать, невинности…
– Эрик, вы любите стихи? – спросила вдруг Леля.
– Чего-с? – печально выдавил он, вырываясь из плена своих тяжких размышлений. – Ах, стихи! Пушкина… конечно!
До чего кстати Пушкин пришел на ум, до чего кстати!
– И я очень люблю стихи, – прошептала она. – Хотите, прочитаю одно?
И, не дожидаясь ответа (видимо, понимая, что слово «нет» прозвучать никак не может!), заговорила очень тихо, почти шепотом, но как-то так, что каждое слово проникало в сердце Эрика:
Я не могу забыть то чудное мгновенье,
Когда впервые я увиделась с тобой!
В тебе мои мечты, надежды, вдохновенье,
Отныне жизнь моя наполнена тобой!
В тебе, мой друг, еще сильно стесненье,
Условности не можешь позабыть,
Но лик твой выдает твое смятенье,
И сердцу твоему уж хочется любить!
И я люблю тебя! Я так тебя согрею!
В объятиях моих ты сразу оживешь.
Ты сжалишься тогда над нежностью моею
И больше, может быть, меня не оттолкнешь!
Эрику показалось немного странным, что Пушкин написал сие стихотворение от имени дамы. А может, это вовсе никакой не Пушкин?
– И кто автор сих чудных строк? – вежливо осведомился он и так и вздрогнул, услышав ответ:
– Это мои стихи!
Конечно! Как он мог забыть про Лелино увлечение всякими искусствами! Когда они познакомились – а это случилось на вечеринке в честь дня ангела Манечки Стерлиговой, Лелиной гимназической подруги и дочери господина полковника! – Леля читала в Манину честь какую-то стихотворную безделку, очень забавную… конечно, Эрик больше смотрел на чтицу, чем внимал рифмованным глупостям, но все же забывать такое не стоило!
– Я так и думал, – соврал он. – А когда вы их написали?
– Помните именины Мани Стерлиговой?
– Вот это да, – простодушно обрадовался Эрик, – я как раз это вспомнил, мы ведь там с вами и познакомились!
И замер, пораженный внезапной мыслью. В стихах была эта строчка… «Я не могу забыть то чудное мгновенье, когда впервые я увиделась с тобой!» Какое мгновенье Леля имеет в виду?.. Впрочем, эта мысль показалась конногвардейцу слишком смелой, и он побоялся дать ей волю.
– А вы не предполагаете, – осторожно спросила Леля, – кому эти стихи посвящены?
Его так и пронзило догадкой, счастливой догадкой!
Господи! Да неужели!
– Леля… Ольга Валерьяновна!.. – пролепетал он, снова поворачиваясь к ней и приникая губами к ее губам.
Они даже не заметили, как черный занавес с них пополз, и вновь ударил громовым раскатом голос шушеры:
– Ну как, господа? Вам понравилось?
Они отшатнулись друг от друга, едва не свалив кресло, вскочили в панике.
Шушера поглядел, как Эрик торопливо нахлобучивает шляпу, а Леля покрывается платочком, окинул взором их пунцовые от смущения физиономии и припухшие губы девушки – и констатировал:
– Вижу, что да!
Эрик косился на Лелю – она отводила глаза и все поправляла, поправляла свой платочек – и понимал, что времени для сомнений у него больше нет. Мало того, что они целовались, – посторонний человек видел их целующимися, и никакой роли не играет, что это с точки зрения конногвардейца и не человек никакой вовсе, а так… шушера! Леля скомпрометирована… теперь никакие посторонние соображения не имеют значения. Теперь благородный человек должен поступить однозначно: сделать предложение. И, невзирая на протесты родителей, стоять на своем.
– Ольга Валерьяновна, – произнес Эрик, становясь во фрунт, – прошу вашей руки и сердца. Согласны ли вы стать моей женой?
– Да, – пробормотала Леля, – да, я согласна! Теперь мое сердце в ваших руках! Но ах, как все это неожиданно!..
Ну наконец-то можно было поцеловаться без всякого стеснения, невзирая даже на шушеру!
Между тем шушера прижмурил один глаз. Вчера на ярмарку пришла девушка со светло-русой косой, одетая в розовое платьице и беленький платочек, и дала ему целковый с условием, что, когда появится другая девушка в этом же самом платье, он оставит ее с ее кавалером под черным покрывалом самое малое на четверть часа. А потом покрывало внезапно сдернет.
Тертый калач немедля понял, для чего сие потребовалось. И сейчас благосклонно кивал, наблюдая и успех предприятия, и справедливость своих догадок.
В почти непереносимом ощущении счастья шли они с ярмарки. Эрик, на руку которого опиралась Леля, уже не оттопыривал целомудренно локоть, а напротив, прижимал его к боку девушки как можно крепче. Он знал, что сделает теперь все, чтобы ускорить их свадьбу и получить законные права прижиматься к ней не только локтем, и не мог понимать, почему не сделал предложения раньше, почему был так нерешителен. Как он мог сомневаться в себе? Как мог не замечать, что Леля влюбилась в него с первого взгляда? Иначе разве она написала бы такие стихи? Ах, как чудесно, чудесно складывается жизнь!
Теперь поскорей явиться к ее родителям – и…
В это мгновение всадник в форме гусара лейб-гвардии Гродненского полка – в темно-зеленом доломане[5]5
Доломан – короткая (до пояса) однобортная гусарская куртка со стоячим воротником, расшитая на груди у офицеров золоченой или серебряной шнуровкой (согласно присвоенному полку цвету «приборного металла»).
[Закрыть], расшитом серебряными шнурами, в малиновых, с серебряными лампасами, чакчирах[6]6
Чакчиры – гусарские штаны прямого покроя со штрипками внизу. Чакчиры заправляются в ботики. Цвет чакчир был различный в каждом полку. По боковым швам вшивали узкие лампасы из золотого или серебряного галуна. Чакчиры считали элементом парадной формы. Иногда на них или вместо них надевали рейтузы со штрипками, но их не заправляли, а носили поверх ботиков.
[Закрыть] и сверкающих ботиках[7]7
Ботики – низкие, чуть выше середины икр, узкие сапоги.
[Закрыть], пронесся мимо, круто заносясь, почти ложась на поворотах, и на миг очутился так близко от Эрика и Лели, что бок его карего коня[8]8
Каряя масть – вороная с темно-бурым отливом.
[Закрыть], зеркально блеснув, оказался почти рядом с ними… Копыто чиркнуло по мостовой, высекло искры… Всадник успел оглянуться, из-под козырька кивера блеснул яркий глаз, сверкнули белые зубы в удалой улыбке, а потом вдруг на полном скаку он спрыгнул с коня, пролетел по воздуху вслед за ним, держась за седло и гриву, и легко, словно без малейшего усилия, вновь вспорхнул в седло. Вслед за ним пронеслись еще четыре всадника в такой же форме, горяча коней и не без усилий пытаясь повторить тот же лихой трюк, который первый наездник совершил как бы невзначай, словно играючи (отчего один из его эпигонов едва не свалился наземь, не тотчас попав в седло), – и исчезли так же внезапно, как появились.
Леля зачарованно уставилась им вслед:
– Кто это?
– Великий князь Павел Александрович, шеф гродненских гусар, со свитой, – ответил Эрик, с долей ревности ловя отсветы восхищения, которые долго еще не гасли в Лелиных глазах, и давая себе слово непременно научиться таким вольтижерским уловкам и продемонстрировать их невесте.
…Вот так судьба порою высвечивает перед нами неким таинственным образом грядущие события или хотя бы дает на них намек, но человек слишком озабочен настоящим, чтобы своевременно заглянуть в будущее!
* * *
– Да ты спятила, женщина? – вскричал Вилли, падая на пол. И взвизгнул от боли – несмотря на то, что пол его спальни был устлан коврами, ударился он очень чувствительно, причем именно локтем левой – увечной – руки. – Ты спятила, дура?! Ты столкнула меня с кровати… меня… Пошла вон, и чтоб я тебя больше не видел!
– Не волнуйся, я и сама не вернусь, недоносок! – прошипела Амалия, вскакивая с кровати и запахиваясь в пеньюар. – Мне надоело быть vase de nuit[9]9
Ночной горшок (франц.).
[Закрыть], в который ты изливаешься, думая о другой!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?