Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Изгнание из рая"


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 14:11


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Э, да ты сегодня проигрываешь, браток!.. может, хватит?.. а то мошну всю растрясешь… побледнел, вон как испугался… это не твои последние тугрики, суслик?!..

Митя, наблюдая, как с игорного стола исчезают, сметаемые лопаточкой крупье, его последние деньги, что он захватил с собой в казино, видя себя, смертельно побледневшего, в длинном венецианском зеркале напротив, пожал плечами, усмехнулся. Не дать себя никому избить. Всегда быть выше всех. Ты взял планку короля – так королем и будь, а не шутом.

– Ошибаешься, Зяма, – медленно сказал он. – Я ничего не боюсь. Идем-ка с тобой выйдем. Одни. Вон туда. За тот курительный столик.

– Бить, что ли, будешь?.. – Лангуста прищурился. – Или покурить захотелось, горе дымком забить?..

– Для меня деньги – ничто, Зяма, – так же медленно произнес Митя. – Идем, расслабимся. Водки у меня с собой нет, а вот есть что бросить на кон. Сыграем с тобой в картишки. Стрельни у кого-нибудь. Но только не у крупье. Руку на отсеченье, здесь у половины скелетов заткнуты в кармане карты. И я поиграю с тобой. И я тебя обыграю.

Лангуста стоял совсем рядом с ним. Склонился и близко, испытующе посмотрел Мите в глаза.

– В карты?.. У меня с собой карты. – Он постучал себя по груди. – И искать не надо. Думаешь, я в казино без меченых карт хожу. Я ж известный по Москве шулер. – Он смеялся над Митей. Его острые, как у рыси, клычки жадно поблескивали. Игра ему была – медом не корми. Игра была его жизнью, его едой и питьем, его шлюхой на одну ночь, его любовницей и женой. – Идем. Сразимся. Только ты врешь. Что ты можешь поставить?.. У тебя ж денежек сегодня нет, баксы на поле не выросли?.. плохо поливал… Расческу?.. Зажигалку?.. Пошел ты знаешь куда…

Они подошли к курительному столику. Митя отодвинул скользнувшую по зеленому сукну пепельницу, вытащил из кармана кольцо с изумрудом старухи Голицыной. Кинул его на сукно. Яркая зелень бешено, всеми гранями просверкнула, заиграла на тусклой матерчатой зелени. Митя только теперь рассмотрел, что камень, огромный, квадратно ограненный изумруд, спокойно лежит в обрамленье из мелких речных жемчужин. Перлы, перлы. Как вы нежно светитесь. Митька, а если бы у тебя была невеста… любимая девушка, и ты бы лучше ей, девушке, Царский перстень подарил?..

– Нехилая фенька, – грубо сказал Лангуста, и глаза его вспыхнули. Он все больше напоминал Мите дикую рысь, затаившуюся на толстой ветке дерева, напрягшую широкие лапы, готовящуюся к точному прыжку. – Настоящая?..

Он взял перстень в руки. Повертел небрежно. А острые рысьи зрачки хватали отделку, количество граней, чистоту камня, вес, величину.

– Нет, Зяма, елочная игрушка. Это Царский перстень. Его Николай Второй одной знатной старухе подарил. Во время оно. Когда она была отнюдь не старуха, и Царь наш, любитель хорошеньких девочек, видимо, ее удачно оттаскал где-нибудь в тайных покоях Зимнего, а за радость одарил безделкой. Для него это была безделка, конечно. Египетский изумруд, из нильских копей под Каиром. Гляди, какой крокодилий цвет. – Он улыбнулся. Лангуста поднял от перстня глаза. – На Кристи он потянет… как ты сам думаешь, сколько он потянет?..

Он нарочно спросил о цене перстня Лангусту, зная, что тот, хоть и стреляный молоденький воробышек, все же ничего путного про истинную цену не скажет. Вещь поистине была бесценна. Лангуста в восхищении поднес изумруд к кончику носа. Понюхал его, как понюхал бы цветок. Хрипло выдохнул:

– Черт меня возьми совсем, Митька… ты укокошил старушку, что ли?!.. Такой погремушке место… знаешь где?.. в Алмазном фонде, в Грановитой палате, вот где!.. Да ты ее оттуда и спер, жук!.. признайся…

– Ни черта, – твердо сказал Митя. – Твое личное дело не верить мне. Вещь реальна, как твой тупой затылок, Зяма, и играю на нее. И я знаю, что она стоит по меньшей мере лимон.

– Лимон чего?.. – глупо спросил Лангуста. Из-под его русой стрижки тек по лбу пот. Табачный дым – игроки курили не близ курительного столика, а прямо у игорного стола, презирая этикет, стряхивая пепел в пепельницы, что нахально ставили у своих ног на ковре, в бумажные кулечки, на лацканы пиджаков, за обшлага, – обволакивал их бредовым сизым покрывалом.

– Лимон баксов, доцент. По меньшей мере. По детсадовским расценкам. А по-настоящему – и двадцатник, и тридцатник, а то и полтинник. Ты это лучше меня знаешь.

Лангуста сглотнул слюну.

– Брешешь!.. Но я же не пьяный!

– Хочешь позвать сюда эксперта?.. – Митя нагло усмехнулся. – Давай, зови. Я скажу, что это мой перстенечек, а ты украл его у меня. Вытащил из кармана. Так, сдуру, по пьяни. Играем?..

– Ты, чувак!.. Но у меня нет при себе лимона!..

У Мити захватило дух. ПРИ СЕБЕ.

– А… не при себе?..

– А не при себе – есть.

Лангуста покраснел как рак. Так, все понятно, это денежки материны либо отцовы. Ну, о’кей. Пусть изворачивается как уж. Это его проблемы, как сказали бы, хохоча во все горло, в милой Америке, которую он не видел никогда, которую увидит еще. И Париж. И Дакар. И Калькутту. И…

– Ты трус.

Митя вытащил из кармана «Мальборо». Они все трусы. Дым пополз вверх, серебристой короной увенчивая лоб. Он видел в зеркале напротив, как его глаза сузились. О, это он сейчас похож на японца. На мужа бедной мадам Канда. Интересно, как и где ее похоронили. Если в Москве – он сходит к ней на могилку. Он торопливо, нервно затягивался, отвернув лицо от Лангусты. Он делал вид, что презирал его. Пацан! «Лесенкой» стрижется, как рокеры! А еще высший свет, московская знать! Щенок! Он сделал движенье – схватить перстень со стола. Лангуста остановил его руку.

– Играем!

Они перетасовали карты. Лангуста раздал колоду. Карты ложились неведомыми чернорубашечными узорами, выпадали, летели, бились в руках, как подстреленные птицы. Они оба нервничали. Изумруд ярко, победно сверкал в свете окутанной табачным густым дымом люстры. Люстра в казино «Зеленая лампа» была не хуже, чем в Большом театре. Карты летали и шелестели, молчали и кричали, вспыхивая слащавыми личиками сусальных дам и валетов, разя копьями черных тузов, расплываясь кровавыми пятнами смертной червовой масти. Картежный узор выкладывался на зеленом сукне такой, как надо. Узор судьбы.

– Король, Лангуста!..

– Пошел ты. Ваша дама бита. Просто Пушкин вы, дорогой Дмитрий Морозов. Гляди, червовая дама упала!.. А ты думал – не брать королей!.. Не брать кинга, ах, кинга не брать!.. Ах, какая дамочка, какая женщина… просто слюнки текут, как та, Галька, черненькая, в бане…

Он глядел остановившимися глазами. Взял карту в руки. Червовая дама была невероятно похожа на убитую Анну. Черная короткая стрижка, беглая белозубая улыбка на смуглом лице, чуть раскосые, густо подведенные сурьмой яркие веселые глаза. Он вздрогнул и смял карту в руке. Лангуста, смеясь и блестя глазами, дрожа ямочками на сытых щеках, вызывающе протянул руку и зажал в кулак изумруд старухи Голицыной.


На кон ставить было больше нечего. Стояла глубокая ночь. Вся деловая Москва спала, и его банк с его початым, растрясенным миллионом тоже спал. Занять денег у игроков?.. Он тут знает в лицо многих, а накоротке – никого; он якшается лишь с этой троицей, то нагло смеющейся над ним, то подобострастно заглядывающей ему в рот. Чуют, кошки, чье мясо съели. А это ведь реванш, Митька. Лангуста взял реванш. Он тебя не разгадал – он чувствует твою тайну, власть твоих темных денег, на которых ты сидишь тихо, как курица на яйцах, и это его раздражает, бесит его; и он хочет хоть немного поиздеваться над тобой, хоть чуть-чуть покочевряжиться. Вот он выиграл у тебя бесценный перстень и счастлив. Он счастлив как ребенок. Ха-ха! Недолго музыка играла, недолго мучился народ. Митя сцепил зубы. Утер ладонью пот над губой. Тряхнул волосами. Он отыграется. Он отыграется, даже если…

Даже если это будет стоить ему жизни.

На миг он увидел перед собой лицо бегущей женщины со старой картины. Она бежала, в ужасе оглядываясь, разевая рот в истошном крике, и ее рыже-золотые, кудрявые волосы развевались по ветру, и с черного, набухшего тучами рваного неба в нее, несчастную, летели молнии. Это жизнь бежала от смерти. Это сама жизнь кричала: жить хочу!.. Оставь меня!.. Не бери!.. Его глаза на мгновенье застлала пелена. Он рванул пальцами воротник сорочки. Алмазная булавка отлетела в сторону, на ковер. Лангуста услужливо поднял булавку, всадившую иглу резкого света в зрачок, и протянул на ладони Мите.

– Возьми свой алмазик, – повел он носом. – А изумрудик остался у меня, хрю-хрю. Изумрудик-то классный какой. Пожалуй, ты прав, и я его действительно повезу на Кристи. Махану-ка я в Нью-Йорк. Там у меня дядюшка сейчас. Там у меня кое-какие делишки намечаются, так я заодно и камешек сплавлю. Жениться я не собираюсь, ни на шлюхе, ни на принцессе, так что дарить его мне все равно некому.

Митя повел глазами вбок. Он лихорадочно думал, думал, думал. Какого дьявола он кинул на кон этот бесценный перстень! Какого… Дьявола?.. У Нее, у Той, тоже были изумрудные, искристые глаза… Он обрубил эти мысли. Он представил себе свой проигранный камень, покоящийся в кармане у пацана Лангусты, хорошо бы еще тот был у оболтуса не дырявым. Ведь изумруду место поистине в мировой сокровищнице или на худой конец в коллекции крупного магната, приколотого на таких вот камешках, а уж никак не в вонючем табачном карманишке дерущего курносый нос румяного хлыща, – до сих пор не узнал Митя, чей он сынок, чьими долларами ворочает, кого надувает и охмуряет, кому дает подножки, кого выгораживает! За спиной Лангусты прятались люди, которым место было за решеткой. Эти люди давно поделили между собой пространство, котрое другие, непосвященные, наивно считали своим. Они поделили землю, власть, деньги, оглядывались – что бы еще поделить, о нет, не поделить, а присвоить, прихапать одному, двоим, троим от силы, но уж никак не толпе, не стаду, давно переставшему быть народом. Мальчик Лангуста прикрывал своим хилым тельцем чудовищ. И чудовища благодарно стерегли его. Чудовища лизали ему пятки. Чудовища, в доказательство своей признательности, отстегивали ему кусок, отгрызая от себя то коготь, то лапу, то хвост – ведь взамен отгрызенного у них вырастал новый, еще толще! Митя страдальчески наморщил лоб. Лангуста понял. Он понял все сразу и теперь наслаждался, видя метанья Мити. Ах, как сладко, как приятно унижать другого человека!

– Ты хочешь еще игру?..

Митя втянул табачный воздух казино пересохшими губами. Положил растопыренную пятерню себе на лицо. На пальце блеснул алмазик в золотом перстеньке с печаткой.

– Вот у тебя еще колечко есть, как у голубя на лапке, – томно завздыхал Лангуста, – так отчего же ты менжуешься?.. Кинь мне и его, я и его выиграю!.. И оно мне приглянулось!.. Вот его я подарю той шлюшке, черной Галочке… там, в сауне… воровское какое колечко, тюремное, такие – урки носят на зоне… ты сам не с зоны случайно, Митя, такой знатный?..

– С зоны, – не разжимая зубов, кинул Митя, выхватывая у Лангусты из ленивых холеных рук колоду и бешено тасуя ее. – С сибирской проклятой зоны, что сожгла мне все почки. Я ставлю на кон это дерьмо. Если я его отыграю, я кину его в Серебряном бору в озеро, рыбам. Чтобы рыбы сожрали его, мать их.


Он отыграл колечко с печаткой.

Он отыграл изумруд.

И, когда он выиграл у Лангусты, покрывавшегося все более сильной, призрачной, меловой бледностью, еще и девять тысяч баксов, которых, разумеется, ПРИ СЕБЕ у него не было, но ЗАВТРА… – Лангуста лишь тысячу, лишь жалкую тысчонку кинул ему, сжав зубы, выматерившись, – он понял, что судьба – индейка, что не надо насаживать ее на себя, как мясо на шампур, и подкаливать на медленном огне; ее надо свободно любить, ей надо давать полную волю, ее надо ласкать и гладить, а насиловать ее – нет, ни за что. И, встав из-за курительного стола гордо и вольно, распрямив грудь, как разбойник, зарезавший богача и выбравшийся из лесной чащобы на простор дикого, гудящего вьюжным ветром, заснеженного поля, раздув ноздри, торжествуя, не затолкав на сей раз отыгранный перстень в карман, а надев его, нацепив на палец – он пришелся ему впору лишь на худой мизинец, до того изящны были пальчики у Ириши Голицыной, ведь Царь дарил ей изумруд, а не ему, не тому, кто пришел сюда через сто лет!.. – он пошел вон из зала, вон не навек, конечно, а так, на время, на нынешнюю ночь, ведь он сросся, сроднился с игроками, он вкусил сладкого яда, он еще вернется сюда, господа, и будет играть, но это будет завтра, а сегодня надо спать, спать, спать, и рюмка коньяка на ночь не помешает, – и он не видел, как, когда он выходил в дверь, высокий и худой, расстегнув на сей раз не белый, а черный смокинг, качаясь от бессонья, возбужденья, усталости, вымотанный, отмщенный, победный, – ему в спину смотрел Зяма, по прозвищу Лангуста, тяжело и угрюмо.


Митя сел в машину, проверил, все ли на месте. На месте было все. Никто в машину не влез. Влез бы – угнал, весело подумал он. В голове у него шумело, как от шампанского. Он отыграл перстень у Лангусты, ура! Ура-то ура, да вот только что это у него так руки дрожат?!.. Он не мог совладать с дрожью в руках, в пястьях, в коленях. Будто тяжелая каменная плита навалилась на его грудь, давила его, и сердце билось так безумно, как у подранка. Ему надо ехать, ехать скорей домой, сдвинуться с места! О, Боже, что это с ним… зачем это, прочь, не надо…

На него с обеих сторон машины, сквозь стекла, уже чуть тронутые хрустальной кистью мороза, глядели бледные холодные мертвые лица. Слева – Анна. Справа – Голицына. Он задрожал сильнее. О, да он как коньяка хватил. Нет, пока они играли с Лангустой в карты, никто не приносил им за столик никакого графина с коньяком. Это все табак, он надышался табаком, нанюхался. Анна слева глядела печально и строго, белое ее лицо светилось кружевным льдистым покоем, холодом звезд. Он отшатнулся от стекла. Он понял – она прощала его. Старуха справа источала грозный ужас. Митя сощурился, дрожа, всмотрелся в старухин фас. Она чуть повернула голову. Улыбка, злобная, издевательская, страшная, прорезала ее щеку, будто рана. Митя шептал про себя: сгинь, пропади, это бред, я брежу, я переиграл, перекурил, перепил, пере-все-что-угодно, зажигание, газ, вперед, вперед, кати, олух царя небесного, заигравшийся шкет. Его рука, с изумрудом на пальце, дьявольски крепко, до побеленья, вцепилась в руль.

Он рванул с места. Машина странно содрогнулась, покатила по асфальту. Он выехал на ночную Тверскую, завернул на Никитскую. Ему под колеса бросился живой комок грязи и старых ободранных тряпок. Замерзший, гревшийся где-нибудь на корточках у яркого мрамора метро и выгнанный оттуда бомж метнулся ему под машину. Митя еле смог направить «мазду» в сторону, его тряхануло, прижало к дверце. Скосив глаза, он увидел слева все то же печальное белое, как густо напудренное, лицо мадам Канда. Послать все это куда подальше! А эти… шапахаются по выжженной морозом, лютой Москве… забиваются во все теплые дырки, прячут носы в рукава, греют руки дыханьем… и запах от них, запах, запах… А он сейчас приедет к себе домой, в высотку на Восстанья, заберется под пушистый плед, засунет в рот кусок хорошей семги, семужки…

Его передернуло. Как железно, жестко передергивается затвор. Ах, Митя, ты не подумал только об одном. Тебе не мешало бы в Москве, в этой каменной зоне с каменными высотными вышками, с солдатами-снайперами, что прячутся на шпилях и башнях, выслеживая цель, купить себе, любимому, в подарок хороший револьвер. Ты об этом, мальчик, не подумал. А ведь у этих чертовых сытеньких мопсиков, у Боба и Зямы, наверняка в задних карманах стильных брюк от Валентино заткнуты отличные пушки. Ничего, он себе тоже пушку купит. В любом фирменном оружейном салоне. А еще лучше с рук. Поспрашивает завсегдатаев «Зеленой лампы». Старые револьверы надежнее новых. Смазать маслом – и не нарадуешься. И – в десять очков. И – в это белое лицо, что мотается, маячит за стеклом, покрываясь колким мхом мороза, иглисто-острым инеем, звездчатым кружевом замогильного куржака.

Он гнал машину по Никитской. Миг, другой! До Кольца осталось так немного! Переехать его – и дома… И глядеть, глядеть, до звона в ушах, до рези в глазах, до одури, на картину, на изборожденное молниями черное небо и на золотые плоды в темной листве.

У Никитских ворот перед ним замигал светофор. Желтый свет, красный… Митя нажал на тормоз. Машина не останавливалась. Он жал и жал. Не останавливалась! Он, судорожно искривившись, прикусив губу, схватился за ручной тормоз. Чуть не въехал в стоящий перед красным светофором «мерседес». По его подбородку из прокушенной губы текла кровь. Он проскочил дальше, дальше. Ему не удалось тормознуть. Машина ехала неудержимо, двигалась сама по себе. Теперь она не остановится. Она въедет прямо в бешеный, сплошной железный поток Садового кольца. И его сшибет, расплющит, разорвет в клочья стальная оголтелая машинная стая. Вот она, расплата твоей жизнью, Митенька. Вот она!

Его глаза метались. Его лицо было все залито потом. Он открыл на ходу дверцу. Не сработали тормозные колодки! Они или стерлись, или сожглись, или… «Или их вынули», – произнес насмешливый холодный голос внутри него. Вынули чьи-то чужие шаловливые ручонки. Садовое, гудящее и дымящееся шумом и грохотом, выхлопными газами, морозными искрами, зелеными, как его изумруд, огнями такси, красными маками сигналов, ослепительными, как киношные софиты, огромными фарами, приближалось. Шевелящаяся железная река. Сейчас она поглотит его. Убьет. И его растерзанный, весь в крови, труп не будет нужен никому.

Анна. Старуха. Они настигли его. Настигли.

Машина едет слишком быстро, черт, он сломает ногу. Или руку. Или голову. Голову лучше всего. Увезут сначала в Склифосовского, потом в психушку. Заколют, залечат. Господи, какая благодать. Ты должен прыгнуть вон из машины. Ты должен прыгнуть, Митя, трус, рохля! Прыгай!

Он выпрыгнул из машины на ходу. Катясь кубарем по мостовой к тротуару, он видел, как его новенькая «мазда» неудержимо катится, вкатывается в дымящийся Апокалипсис зимнего Садового кольца. Он слышал гул, лязг, грохот сталкивающихся железных повозок, проклятья и крики, заполошные, пронзительные. И свистки, свистки. Лежа на животе близ обледенелого парапета, напротив выложенного цветной смальтой посольского дома, он поднял голову и увидел, как его машина, в окруженье врезавшихся в нее, панически тормозящих, лезущих друг на друга, как клопы-солдатики в дупле трухлявого дерева, бедных и богатых машин, перевернулась на бок и взорвалась.

Он видел взрыв. Он видел желтое, золотое пламя до неба – как волосы той золотоволоски в бане, что сидела на нем верхом, понукая его, погоняя. Он содрогнулся и подумал: если б я не выпрыгнул, я бы мог быть там, внутри. Мое тело было бы объято огнем. Не отрывая взгляда от горящей посреди сумасшедшего, вставшего на дыбы Садового своей «мазды», он встал на четвереньки, скорчился от боли. Что он себе зашиб?! Все чепуха. Он жив. Все синяки, вся кровь и шишки, все разломы и переломы – на нем, живом. Жизнь! Жить! Выше счастья нет!

Он глядел на горящую машину, медленно поднимаясь с грязной, сверкающей алмазными блестками инея мостовой, шатаясь. Костер, гори, догорай. Он купит другую машину. Еще лучше. Еще краше. Если он жив – какие могут быть разговоры?..

Он сжал руку в кулак. Поморщился: больно! На мизинце, в белесом свете фонаря, сверкнул изумруд старухи Голицыной. «Мазда» сгорела, изумруд отыгран. Все уравновешено. Это коромысло, и он его держит на плечах. Все должно быть оплачено.

– Все должно быть оплачено, старик, – услышал он рядом с собой злой, смеющийся голос. – Ты жив, чего мы как раз не предполагали. Ну, если ты жив, гони обратно камешек. Мне он сильно понравился. Запрещенный приемчик, скажешь?.. Уж какой есть. Ты новичок, тебя просто пощекотали. Есть приемчики и покруче. Красиво горит машинка, а?.. Любуйся, любуйся. Это иллюминация. Когда холодно, важно погреться у костра. И при этом тяпнуть еще хорошей водочки, старик, да?.. желательно «Абсолют»… и остатки вылить Галочке на животик, хо-о-о-о!.. Давай! Не жмоться!

Митя перевел дух. Перед ним стояли двое. В полумраке Никитской, в окруженье истерически кричащих людей, выпрыгивающих из машин и бегущих глядеть, что же там за катастрофа на Садовом, в белесом призрачном свете старых фонарей их лица были веселы и довольны, будто они только что вылезли из-за сыто, пьяно накрытого стола. Лангуста держал в руке тяжелый большой «браунинг». Боб стоял на шаг позади. В его кулаке тоже плясал увесистый револьвер. Вот они, их пушечки, Митя. Ты же так по ним скучал.

– Давай камень, сука, не тяни! – крикнул Лангуста, теряя терпенье. Они оба, и Лангуста и Боб, были хорошо навеселе. Но рука у них не дрогнет, Митечка, пулю они радостно всадят тебе в живот, в печень, а может, прямо в сердце, сентиментально всхлипывая. Не жилось тебе, Митенька, на Столешниковом, не ходилось тебе в комнатенку к дурочке Хендрикье, не елось ее жареной вечной рыбы, не игралось в карты с Сонькой-с-протезом – не в преферанс, не в покер, не в кинга, не в вист, а в нищего, жалкого дурачка, с обвислым мокрым ртом, с выкаченными глазами, обритого, в тюремном колпаке, с колокольчиком в руке. Не игралось! Подавай тебе, милый, другие игры!

– Убери свою бездарную пушку, Лангуста, – задыхаясь, прохрипел Митя, как бы со стороны, изумленно, слушая свое шумное дыханье, свой хрип. – Убери ее к чертям. Перстень мой. Ты его не получишь.

– Понравился он мне сильно, сука, понимаешь?!..

Крик Зямы сотряс морозную тьму вокруг Митиного лица. Митя видел – дула наставлены на него, и они жадно дрожат. Эти ребята выстрелят – недорого возьмут. Нет, зачем, именно дорого, таким редким, Царским перстеньком. Николай Александрович, Царь Великия и Малыя и Белыя Руси, и думать не думал, что его подарком вот так грубо, пошло станут распоряжаться.

Они выстрелят, Митя! Гляди – Лангуста уже поднимает свой неподъемный «браунинг». Зубы Зямы скалятся, и на его румяном, с ямочками на щеках, курносом личике балованного сыночка он читает лишь одно: сейчас я тебя застрелю, падла, сдерну перстень с твоей поганой лапы и убегу, и, пока сюда кандыбают менты и прочие ненужные свидетели – а свидетелям и пригрозить пушкой можно, все это безобидные столичные раззявы, – мы уже успеем уйти. Далеко-далеко. Отсюда не видно.

Лангуста наставил дуло ему в лоб.

– Долго думаешь! Гони!

Митя улыбнулся прыгающими губами. Схватил себя за локоть, цапнул за кисть, прикрыв ладонью изумруд.

– А ты что не стреляешь?! Стреляй!

И в то время, как Лангуста, решившись, направив револьвер прямо Мите в лицо, прикоснулся пальцем к курку, Митя с проворством фокусника сдернул с пальца изумрудный перстень и протянул его на ладони Лангусте. Дрожащая, ненавидящая улыбка не сходила у него с замерзшего лица, как приклеенная.

– Ах ты, какие мы добрые, какие мы щедрые, – зло, тяжело сказал Лангуста, надевая перстень себе на палец. Он напялил его не на мизинец, как Митя, а на безымянный. У Лангусты руки были худее. – Благодарствую. Вы не обеднеете, царь Крез. Мы полагаем, в ваших тайных закромах достаточно таких вот изумрудиков и алмазиков, как этот.

Лангуста смеялся ему в лицо. Смеялся над ним.

Митя провел руками по лицу снизу вверх, от подбородка ко лбу, словно умываясь. Он стирал с лица холодный, соленый пот. Грязные, ползавшие по асфальту мостовой руки испятнали бороду, скулы, подглазья.

– Ты прав, козел. У меня еще полно сокровищ. Вам и не снилось.

– По-моему, это правда, Бобка, – обернулся Лангуста к приятелю. – Неплохо бы основательно пошерстить паренька. Да кто ж его разберет, может, он важная птичка. Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда!.. – запел он шутовски, засвистел сквозь зубы. – Может, мы его тут попугали слегка, Бобка, а нам за него по шее дадут. А шея-то у человека одна, Бобка, разве не так?.. мы же не змеи горынычи… А какие у тебя еще сокровища остались, мон шер ами?.. может быть, ты с нами подобру-поздорову поделишься?..

– Пошел ты, сволочь. Я все равно тебя найду. Я знаю, гад, кто твой папан. Я…

– Пожалуешься моему фазеру? – Лангуста закинул голову к ночному фонарю, свистнул, любуясь играющим на пальце изумрудом. – Смешно!.. Только попробуй!.. Вякнешь ему – мои пацанчики тебя отделают лучше, чем визажист-мастерюга… всего раскрасят… по первому разряду… и пикнуть не успеешь…

Сауна по первому разряду. Разборка по первому разряду. У них все по первому разряду, Митя. И что-то одно должно быть – по последнему.

– Видишь, какой ты девственник, Митенька, – воркующе, ласково вымолвил Зяма, – у тебя с собой, мальчик ты мой, даже пушечки нет. Чтоб отстреляться. А мы тертые калачи. Мы всегда отстреливаемся, если на нас нападают. Это мы гигнули тебе твои тормозные колодки, шляпа. Горит «маздочка»?.. Гори, гори ясно, чтобы не погасло!.. Спокойной ночи, приятных сновидений, простак! Шулером ты никогда не станешь. Я не играл с тобой на честность. Я просто поддался тебе. Чтобы проверить тебя, умеешь защищаться ты или нет. Проверил. Не умеешь. Это тебе урок, дурак. Умнее будешь. Забудь дорогу в «Лампу». А если вспомнишь…

– Погоди, Лангуста, клюкву давить, ты же, может, с ним еще помиришься, – на особенно настойчиво выдавливал из себя лохматый Боб. – Не гони лошадей…

– Лошади уже все прибыли! – крикнул Лангуста визгливо. – Перекладные отменяются! Ямщик желает отдохнуть! И щи сюда, и огурчик под водочку!.. Копти небо, мужик. Два совета: заведи себе пушку и бабу. Ты совершенно не умеешь работать с бабами. Я в бане поглядел. Дилетант.

Зяма плюнул сквозь зубы. Утерся. Выматерился. Очаровательно, игриво, светски улыбнулся, как будто ничего и не было. Спрятал пушку в карман. Повернулся. Пошел. За ним поплелся хмурый кудлатый Боб, как оруженосец за хозяином.

– Эй, ты, Паша! – оглянувшись, слабо позвал Боб, шаря глазами по сторонам. – Где ты там завалялся!.. Валяй, к месье Ляббе опоздаем, мы же договорились… хватит пялиться на этого богатого кобеля…

Он, Дмитрий Морозов, богатый кобель. Божественно. Лучше не придумать. Ему казалось: он в мрачном вонючем, пахнущем носками, сапогами и дешевыми духами кинозале смотрит черно-белый старый фильм про себя, под названьем «Богатый кобель». Идет название, титры, публика равнодушно глядит, жует карамельки, щелкает семечки, целуется. И крупно – на экране – он, мертвый, на мостовой Большой Никитской, и его висок залит кровью, и его рука, разжатая, бессильная, валяется на снегу обочины, и на пальце – нестерпимое сиянье изумруда. Все. Забыть. Как его и не было. Это все старуха подстроила. Это все… она…

К нему вразвалочку подошел третий из поганой троицы, Паша Эмильевич, сын Эмиля, которого Митя никогда не знал и не узнает, провались все куда подальше. На рожице Паши было написано нехитрое, сытенькое удовольствие зрителя, поглядевшего нехилый, с выстрелами и мордобоем, боевичок и выползающего из кинотеатра, подняв благодарные поросячьи глазки к небу: спасибо, Боже, что ты дал мне хлеба и зрелищ, а большего я и недостоин. Паша подошел к нетвердо стоящему на ногах, покачивающемуся Мите – все-таки его сильно ударило об асфальт, он ничего не сломал, зато потроха отшиб, и головой стукнулся крепко. Паша потрогал Митю за плечо. Дернул его за длинную черную прядь волос, падающих на черную куртку от Версаче.

– Митя, – тихо сказал он. Не «ты, парень», не «эй, козел», а – «Митя». – Ну их в задницу. Я же все вижу. Это Лангуста, он еще тот синий попугай. Едем ко мне. Я без машины. Они меня зовут, но я на них плевать хотел. Снимем тачку и едем. Тут недалеко. На Тверской. Плюнь на все. Забудь. Завтра Зяма тебе перстень отдаст. Я его знаю. Ну, может быть, не отдаст. Это его личное дело. Он бы выстрелил в тебя по правде. Я его хорошо знаю. Он слегка крэйзи. Клади на все на это. Едем. Там у меня отец дома. Я тебя с ним познакомлю. Забавный он у меня. Он такой забавный!.. Он занимается всем-превсем. Он считает, у нас в Магадане золота больше в мильоны раз, чем на Аляске. Он занимается конъюнктурой мировых рынков… о, он босс! И до того душевный парень мой отец!.. Выпьем, развлечемся… когда он дома, это праздник, это елка круглый год…

Митя отвел от своей груди Пашину ладонь. Господи, какие же они были еще молодые. Какие они все были еще дети. Как они играли в мафиков, во взрослых. Котировки цен, ведущие фондовые индексы Европы. А на деле – понравился мне этот зеленый перстенек, так я ж у тебя его сворую. Митя неожиданно для себя улыбнулся. Тело болело и ныло, и фонари сверкали над их головами, как люстры в бальном зале.

– Изволь, – сказал он напыщенно, странно. – Лови машину. Вы мне здорово напоганили. Я нынче безлошадный. Но это ненадолго.


И они с Пашей, поймав неказистую машинешку, быстро прикатили к Паше домой; и Эмиль, отец Паши Эмильевича, сам открыл им дверь, круглый, низкорослый, с седой, жиденькой, нависающей на самые брови челочкой, с изогнутым острым носом, с черными гитлеровскими усиками над верхней губой; Эмиль катился колобком, всплескивал круглыми ручками, качал головой туда-сюда, как китайский бронзовый бонза, и, странное дело, он совсем не был смешон или пухло-мещанист, а наоборот, мужествен и суров, в его сжатом кулаке Митя читал: всех согну в бараний рог!.. – а в улбыке хитрых губ – мягкой, мягкой соломки вам, господа, подстелю, падать больно не будет. Может быть, в нем просвечивала, как галька сквозь воду быстрого ручья, еврейская кровь. Его фамилия была Дьяконов. «Эмиль Дьяконов, очень рад», – так он и представился, больно пожимая руку Мите, и Митя вытянулся, как на плацу, понял, кто перед ним. Дьяконов входил в число пятидесяти самых богатых людей новой несчастной России, с хрустом разорвавшейся на богатых и бедных, и, в отличие от Мити, на которого деньги свалились из грустных смуглых влюбленных рук мадам Канда, Эмиль Дьяконов сделал свою финансовую карьеру сам, своими руками, – а инструментами его были люди, да, живые люди, иным инструментом ЭТО сделать и было невозможно. Эмиль властно заявил: никакого отчества!.. что я, старик!.. – и Паша, потягивая из плоского бокала французский коньяк, незаметно подмигнул Мите: ну что ж, король забавляется, играй с ним, жеребенок, в его игру. И Митя играл.

Митя играл как мог, и, ему казалось, все виртуозней и виртуозней. Он представлялся и выпендривался, он не чувствовал боли в ушибленном теле, голова после коньяка уже не кружилась, мысли плыли прозрачно, как перламутровые рыбы в чистой воде. Эмиль, невзирая на поздний час, прошествовал в спальню, вывел оттуда щурившуюся на свет, заспанную жену – странным было сочетанье седых, белых, снеговых волос с гладким, без единой морщинки, молодым лицом. Скорбная складка крашеных губ, презрительные щипанные бровки, поднятые домиком. Сколько ей?.. Если б его спросили, Митя, растерявшись, дал бы ей и тридцать, и шестьдесят. Внешне она была не пара мужу. Колобок, скорее, каравай Эмиль, эта его жуткая фашистская челка, эсэсовские усики, рачьи глазки – и седая стройная красавица, уставшая от бешеной жизни мужа, где за каждым баксом на счету стояло чье-то убитое тело, чьи-то слезы и вопли, вставшие навек заводы, обанкротившиеся заправилы, пусающие сами себе пулю в лоб. Ее муж был строитель. Он строил дома из людей и сам разрушал их до основанья. Лора мило улыбнулась и предложила гостю сына настоящего китайского чаю с лимонной сушеной коркой, из самого Шанхая. «Ночь, две ночи не уснете, поверьте мне, – холодно пояснила она, бросая ложку заварки в японский фарфоровый чайник; увидев на стенке чайника рисунок колонковой кистью, изображающий японочку под зонтиком на мостике, Митя вздрогнул. – Бессонница полнейшая. Когда мне надо не спать… – она поправилась, – не надо спать, я шлепаю в чайник три ложки заварки. И чувствую себя духом святым. Парю над землей». Митя вежливо осклабился. Прихлебывая чай, он почувствовал, как поднимается над креслом, парит, зависает. Лора цепко глядела на него. «Вы гипнотизерка», – неудачно пошутил он. «Евреи, кладите больше заварки», – сухо ответила госпожа Дьяконова.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации