Текст книги "Книга царств"
Автор книги: Евгений Люфанов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
XI
Трудно было родовитым и великознатным вельможам примириться с тем, что они оказались обойденными и теперь уже не у главных государственных дел, а вот немец Остерман преуспел в своем приближении ко двору. Тихой сапой подкрался он для услужения светлейшему князю и, хотя держался всегда вроде бы неприметно, а получалось так, что без него, Андрея Ивановича Остермана, государственным деятелям обходиться нельзя.
Был он сыном неприметного лютеранского пастора в маленьком городке Вестфалии. Посчастливилось получить образование в Йенском университете и поступить потом на службу к голландскому адмиралу Круссу, которому Петр I поручил командование своим флотом. Быстро изучив русский язык, Остерман стал весьма полезным своему начальнику, и тот, намереваясь устроить дальнейшую судьбу подопечного, рекомендовал его вице-канцлеру Шафирову для определения на русской службе в ведомстве иностранных дел.
В те молодые свои годы Остерман в подмосковном Измайлове был воспитателем дочерей царицы Прасковьи, обучал их обхождению и разным политесам. С легкого слова царицы Прасковьи стал Генрих Иоганн Остерман именоваться Андреем Ивановичем, и это имя сохранилось за ним на все последующие годы. Был он русский немец, и ничто не тянуло его уехать из России. И был весьма расчетливым: в пост ездил обедать по знакомым, чтобы не держать дома скоромного стола, когда его супруга Марфа Ивановна ела постное.
При содействии Меншикова был Остерман вместо Шафирова введен в звание вице-канцлера, назначен главным начальником почт и директором комиссии по коммерции, а императрица Екатерина дала ему поручение наблюдать за воспитанием малолетнего великого князя Петра Алексеевича и быть его гофмейстером. Меншиков оказывал Остерману полное доверие и не имел никакого опасения. Зная о неприязни к себе многих вельможных семей, знал также, что они не любят и Остермана, как иноземца, и полагал надеяться на эту общую к ним неприязнь, которая как бы объединяла их и крепко связывала союзом дружбы, и что Остерман всегда будет держаться его стороны.
Но не разгадал светлейший, что Андрей Иванович был полон хитрости, притворства, способен на измену, был подвижен и вкрадчив в манерах и в разговорах, всегда расшаркивающийся и вежливо раскланивающийся, что среди русских вельмож считалось наилучшим политесом.
Ставшие «верховниками» господа сенаторы не очень-то склонны были к усидчивому труду, необходимому при изучении всех подробностей обсуждаемых дел, а вот немец Остерман с его прирожденной аккуратностью всегда готов выручить их леность. Он долгими часами корпел над бумагами, имея перед другими сановниками еще и то преимущество, что владел иностранными языками, писал и читал без запинки. А самое главное – никому не переступал дороги, до званий и чинов был невзыскательный, сидел, как канцелярский писец, готовый только на услугу. Никто из государственных мужей не мог так толково и внятно изложить любое запутанное дело, и такая у всех была досадливая жалость, ежели Андрей Иванович оказывался хворым. Нужно срочно решать очень важное, прямо-таки неотлагательное дело, а как к нему подступиться, чтобы не обмишулиться? Какой верный исход угадать? Что предпринять?..
– Где Андрей Иванович? Где?..
Внезапно захворал. Заботливая супруга Марфа Ивановна обвязала ему голову полотенцем, а сам он, для ради особой наглядности недомогания, натрет лицо фигами, чтобы оно стало серовато-желтым и даже с некоторой зеленцой. Каждый, кто увидит его таким, руками всплеснет да приужахнется, – краше в гроб кладут.
– Что же это такое?.. Андрей Иваныч, что с тобой?
А у него и голос хриплый, придушенный, отвечает с трудом. Ну, пройдут дни, важное дело окажется решенным без него, а Андрей Иванович как раз к тому дню выздоравливает.
В зависимости от обстоятельств – или одобрит решение или усомнится в нем, а то и осудит.
– Ай-яй-яй… Как нескладно получилось…
– Да ведь тебя не было, не подсказал.
Не накричит, не нашумствует, как бывало невоздержанный Ягужинский, и не даст никому повода для обиды.
– Без тебя, Андрей Иваныч, как без рук. Как слепые мы.
И он ответит на это скромной улыбкой, радуясь тому, ежели дал дельный совет, хотя бы он был после времени.
Прибывший в Петербург князь Михайло Голицын отправился однажды отдать визит Остерману, когда тот сказывался весьма больным, и пришел в негодование, обнаружив всю лживость его хитроумной болезни. Стал строго осуждать его притворство, затеянное для того, чтобы не присутствовать на заседании, когда там так нуждались в его познаниях.
Со свой супругой Марфой Ивановной, урожденной Стрешневой, жил Остерман душа в душу, что было образцом для любой супружеской четы. Пиит Василий Тредиаковский в честь Марфы Ивановны даже сочинил стишок:
Ну же, муза, ну же, ну,
Возьми арфу, воспой Марфу,
Остерманову жену
XII
Коротко кашлянув ради прочистки горла, кабинет-секретарь Алексей Макаров стал читать заготовленный указ:
– «Понеже ее императорскому величеству стало известно, что в кулачных боях, кои ведутся в Петербурге на Адмиралтейской стороне, на Аптекарском острову и в других местах в многолюдстве, и многие люди, вынув ножи, за другими бойцами гоняются, другие, положа в рукавицы ядра, каменья и кистени, бьют многих без милости смертными побоями, и такое убийство между ними в убийство и в грех не вменяется, также и песком в глаза бросают, а потому кулачным боям в Петербурге без позволения главной полицейской канцелярии не быть; а кто захочет биться для увеселения, те должны выбрать между собою сотских, пятидесятских и десятских и записывать свои имена в главной полицейской канцелярии; выбранные сотские, пятидесятские и десятские должны смотреть, чтоб у бойцов никакого оружия и прочих предметов к увечному бою не было, и во время бою чтоб драк не случалось, и кто упадет, то лежачего чтоб не бить».
– Так изложено? – спросил верховников Меншиков.
– В точности все обсказано, – подал голос Головкин. – Можно бы в пояснение добавить, чтоб били до первой крови.
– Поясним такое?
– Поясним, – дружно ответили верховники.
– Вот и быть по сему общему согласию нашему, – подтвердил Меншиков итог обсуждению заготовленного указа. – Переходим к другому делу. Докладай, обо что оно, – кивнул он Макарову.
Следующее дело было связано с доносом на новгородского архиепископа Феодосия. Доносил монастырский архимандрит, и его слова подтверждали другие священнослужители, что Феодосии, называя себя гонителем суеверий, забирал из церквей дорогие иконы, обдирал с них золотые и серебряные оклады и сливал в слитки; отбирал из алтарей серебряную утварь, а в Никольском монастыре, что на Столпе, распилил образ Николая-чудотворца. В соборном Софийском храме забрал из архиерейского облачения старинный саксос, шитый по атласу белому золотом, и с оплечья, с рукавов и с подолу жемчуга снял.
– Да как же у него, изверга, руки не отсохли, когда учинял такое? – негодовал Головкин.
– Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину пристало бы в том доподлинно разобраться, он по всем церковным делам в большом знании. Жалко, что не с нами он тут, – заметил Апраксин.
– Разберемся и мы, – недовольно покосился на него Меншиков и, призывая к тишине и порядку, постучал костяшками пальцев по столу. – Что с таким божьим хулителем делать?
– Допреже надобно подлинность доноса проверить.
– Само собой – так.
– И ежели такое надругательство над иконами въяви, то…
– Казнить самой злой-презлой смертью.
– Всемилостивейшая государыня обет богу дала, чтобы из лиц духовного звания смертью никого не наказывать.
– Тогда повелеть расстричь да сослать в самый отдаленный и глухой монастырь, да содержать там под строгим караулом, как бы и на проголоди, чтобы он, окаянный, грех свой замаливал.
– Можно и так, коли все согласны, – объявил Меншиков.
– Знамо, согласны. Нехристи, что ли, мы!
Весь день трудились верховники, разбирая церковные неурядицы.
В селе Лопатки Воронежского уезда поп Анисим возмущал жителей, чтобы они утаивались от подушной переписи, а на ектиниях поминал покойного императора, называя его имперетёр, и так объяснял: имперетёр, мол, он потому, что много людей перетёр.
В Ишимской волости к раскольникам ездил полковник Парфентьев «для их увещевания и обращения к истинной вере и к церкви, а ежели не обратятся, то для взимания с них двойных податей, но те раскольники не послушались и сами себя сожгли».
Не одни раскольники, а и городские и посадские люди чаяли, что после смерти царя Петра в новое царствование придет на бороды послабление и можно будет свободно носить их, хотя бы не больно длинные, ан нет, все равно было велено бородовую подать взимать, а с раскольников – в двойном окладе.
И в крестьянском быту никаких перемен не было. По-прежнему огромная страна была мало населена; по-прежнему подлого звания люди бегали от крепостной зависимости, и гоньба за ними составляла одно из важных дел правительства и самих господ помещиков.
Что ни заседание верховников, то опять и опять поднимался вопрос о беглых. Что с ними делать? Уймутся ли когда они, нечестивцы, – никак того не удумать. Прямо-таки до тошноты противно было вельможным людям заниматься бродячим сбродом. Ну, что еще можно сделать для острастки бегунов? Опять – кнут, батоги, ноздри рвать за беззаконные их бесчинства?..
– Все дела о них пока отложим, – сказали кабинет-секретарю. – На досуге когда-нибудь разберем.
– Тогда рассудите о том, как направить торговлю, – предложил Макаров.
– Про торговлю – давай.
– Князь Куракин написал из Голландии, что не след к Балтийскому морю, к Петербургу оттягивать, а больше вести ее, как в былое время, в Архангельске.
– Тоже и такое дело не так просто решить.
– Надо снестись с коллегиями, справки от них добыть.
– Вот. И учинить доклад о том Андрею Иванычу, потому как способнее его к тому делу персоны не сыскать.
– А почему его нет нынче?
– Как на грех, опять захворал.
– Такие важные дела подоспели, а без него…
– Отложим их пока. Может, оклемается вскоре. Давай, что там другое?
Кабинет-секретарь откашлялся, взял бумагу…
– Начальника уральских заводов жалоба.
– Скажи лучше – кляуза, – поправил Макарова Меншиков.
– Зачитать?
– Читай. Чего он там хнычет?
И Макаров стал читать письмо Геннина, оскорбленного невниманием к нему, с чем он, Геннин, столкнулся в Петербурге после смерти царя Петра: «Я принужден напомнить вам, что мне стыдно так здесь шататься за мою государству радетельную через 26 лет службу; я обруган и обижен, мой чин генерал-майорский в Военной коллегии и в артиллерии не вспоминается и не числится, живу без караульщиков и денщиков, без жалованья и не знаю, откуда получать, чем питаться в здешнем дорогом месте; и понеже я истинно признаю, что от моих сильных недугов принужден я терпеть печаль и ругательства разве за то, что я его величеству верно радел».
– В Военной коллегии не значится, – усмехнулся Меншиков. – Живет на отшибе, за горами, за долами, а мы его помнить должны. Одно слово – кляузник.
Но то, что и Геннин оставался без жалованья, заставляло верховников призадуматься.
– Больно много управителей разных канцелярий и контор развелось, где же на всех денег набраться? Надобно их поубавить, – предложил Апраксин.
– И то правда.
– Развелось их – не перечесть сколько, а толк какой? Появились вон суды новые, и люди не знают, куда им обращаться. Канцеляристы не умеют справляться с делами, отсылают бумаги из одного места в другое, лишь бы видимость канительных стараний своих показать.
– Ему, судье-то, судить надо безволокитно, посулов и поминков не брать, друг другу беззаконно не дружить, недругу какому не мстить, а он…
– Вон в суздальской канцелярии по казенным сборам заместо приходо-расходных книг валялись записки на гнилых лоскутах, и открылись непостижимые воровства и похищения. Ну, писца да копииста повесили, а что толку? Денег-то все равно не сыскали.
– Я тебе, Федор Матвеич, такое скажу: придет человек в канцелярию, а тамошний писец первым делом ему в руку глядит, не приготовлена ли у того благодарность, а потому и тянутся долго самые пустяшные дела, чтобы только побольше профиту писцу добыть.
Можно было господам верховникам вдоволь посудачить и посплетничать на своих сходбищах и, подобно осуждаемым ими неурядливым волокитчикам, самим поволочить дело вместо скорого решения. Говорили – один складнее другого:
– Разных рассыльщиков по ревизиям поубавить надо, кои подобно саранче налетают на людей и буйствовать начинают.
– А я так считаю, что канцелярские ярыжки да крючкотворы, все их крапивное семя, пускай довольствуются мздою от тех, кто к ним обращается, за то проживут и без жалованья. Считаю, что так.
Так оно к тому и велось. Подошли верховные правители к мысли, что прежде, когда в губернии или в уезде полновластно хозяйничали воеводы, было лучше, проще и выгоднее государству. Воеводам жалованье не давалось, а кормились они за счет своих подопечных. Было так? Было. Значит, так тому и следует быть.
По указу воеводе надлежало быть человеком, наделенным многими добродетелями. Следовало уметь быть и толковым военачальником, и ученым архивистом, чтобы в деловые бумаги хорошо вникать, и даже своего рода летописцем быть. Должен воевода в доподлинности хлебные и другие торговые дела знать и собирать «куриозные гисторические письмена», разыскивать их по монастырям, снимать копии с древних грамот и отсылать в Сенат; правильно судить и рядить своих жителей. Должен хранить деньги от собранных податей «в крепком безопасном месте, в сундуках с замками и печатями, за добрым караулом», а ключи от тех сундуков держать при себе. Получкам и выдачам денег надлежало вести строжайшую отчетность, а за похищение казенных денег ему, как государственному татю, грозило лишение имущества, чести и самой жизни.
В правительственных указах говорилось о бескорыстном служении государству, но было известно, что выколачиваемые из народа деньги вместо употребления их на благое общее дело в немалой части оседали в карманах продувных ловкачей. Принимались устрашающие меры для борьбы с казнокрадами, а в стране, как велось все исстари, так и продолжало быть. Были воеводы, стали вместо них губернаторы, а толк один. Радовались они, получив такую должность, что будет им сытное, большое кормление. Радовались их жены и дети, а также ближние и дальние родственники, и дворовая челядь, что все станут безмерно сыты и часто одарены следуемыми им подарками.
Города, в коих надлежало проживать губернаторам, были несравненно более обжитыми, нежели новомодный Петербург, – не видать бы его никогда! Тут, в губернском городе, издавна сложившийся уклад жизни: съезжая или приказная изба, в какой прежде на жесткой лавке сиживал воевода, а ныне – в мягком кресле – глава губернии господин губернатор, но так же он судит и рядит; перед окнами его канцелярии бьют на правеже неисправных плательщиков податей и должников разных прочих поборов. В Петербурге еще далеко не в каждом доме уют и всякие удобства для жизни, а тут – добротное, сложенное из толстенных бревен жилье, при котором жаркая баня с предбанником, клети с подклетями, подвальные хранилища и погребицы. А за частоколом усадьбы – посад, торговая площадь с земской избой, где старосты да старшины ведут повседневное управление людской жизнью; соборная церковь, где поп, протопоп и сам архиерей пекутся о спасении душ горожан; гостиный двор с господами купцами, из коих иные, не пожалев денег на пошлину, так и остались пышнобородыми, а не с постыдно оголенными лицами. Тут же кружечный двор и харчевня возле почтового ямского подворья и на виду прочно сложенная городская тюрьма. Все привычно, знакомо и возведено по ранжиру.
Прежде у воеводы, как и у многих бояр, на усадьбе жили свои портные, скорняки и башмачники, как велось такое, бывало, при московском дворе великих государей, где шили одежду и обувь дома, а чулки и рукавицы работали монашки Новодевичьего монастыря, кои были на это большие искусницы. Швальни и чеботарни заводили у себя и губернаторы и тоже по испытанному примеру Москвы подряжали какой-нибудь ближний девичий монастырь вязать чулки, варежки, душегреи, чтобы они всегда были внове, а никак не следовать срамному обычаю упокойного государя Петра Алексеевича – самому себе чулки штопать. И в большом и в малом – все много лучше в отдаленном губернском городе, нежели в новоставленной столице. И чем дальше от нее, тем обильнее и сытнее кормление. Самоуправствуй на свое доброе здоровье сколь душе угодно. Можно и по-прежнему, стародавнему – воеводой себя называть. А в народе о воеводах так еще говорили:
– Воевода – вельможа властительный. Чего пожелает, тому и быть. Наш вон – на шести женах женат. Женится на одной, а потом и выправит бумагу, что она будто померла, – на другой женится, а потом, таким же манером – на третьей. А сам жил с ними со всеми, какие и помершими значились. Ну, а после того вовсе и без поповского благословения еще других себе в жены брал. Ровно бусурман турский, вовсе обезумился и впал в ненасытный блуд.
– Воевода, истинно.
– Иным знатным по их неистовствам наказания чинены.
– Иным, да не всем. Ненажорные они, некалитные. Сядет на воеводство, словно из проголоди пришел. Только и знает, что давай ему и давай: к пасхе – на куличи, к Петрову дню – на жаренье, к успенью – на мед, к покрову – на брагу, к рождеству – на гуся, к масленице – на рыбу, к великому посту – на редьку да на капусту. Тьфу, ненажорный! На все дни у него запрос. А вдобавку к воеводе с его приказными, еще и поп со своим причтом – тоже требует. Сиди сам голодом, а их ублажай. Они такими поборами даже справных хозяев в голытьбу обращают. А не давать – нельзя. Как не дать, когда они и над животом и над духом властны? Помрешь – так не отпоют как следует быть.
– Да ведь в разор войдешь, коли всем давать будешь. Нищебродом окажешься. Мы нового воеводу честь по чести хлебом-солью, вином и рушниками приветили – под рождество как раз было, – и он в те дни всех своих сродников отправил в уезд христославить, а с ними десяток порожних саней. Нагрузили их славельщики припасами разными, да еще им и денег давай. Все равно как разбойная шайка на село налетала, – жаловались на жизнь мужики, приезжавшие на городской торг. Там можно было наслушаться разных вестей со всех волостей, и все те вести не радовали никого.
По многим уездам стон стоном стоял. Где, сказывали, воевода посадских людей безвинно держал в приказной тюрьме и так их своими нападками до отчаяния доводил, что они ночью, вырвавшись из заточения, побросав все, что дома было, в башкирские земли бежали. А еще где – воеводская власть до того в своих выдумках доходила, что рассылала приказных по селениям запечатывать в зимнюю пору избы и бани, покуда с каждого двора по два алтына не будет заплачено, а прибывшие приказные деньги брали себе. И в ту зимнюю пору от морозной стужи многие ребятишки хворали и безвременно помирали.
И такое еще можно было подумать, что готовится ярмарочный торг на селе, а это – не счесть сколько чиновных людей да стражников понаехало недоимки по разным податям собирать. На улицу, прямо на снег, выбрасывали из клетей холсты, сбрую, овчины, – все, что можно было продать. Бабы истошно выли, мужики падали в ноги разорителям их жизни, а со дворов уже выволакивали живность: поросят и кур совали в мешки, связанных овец бросали в сани, коров и телят привязывали к оглоблям или позади саней. Куры кудахтали, вырывались из рук, и по улице перья летели; поросята, бабы и дети визжали, коровы уныло мычали, старались сорваться с привязи.
– Ух и потешно было! – весело вспоминали потом сборщики недоимок.
А люди подлого звания, смерды, холопы, горевали, кручинились:
– Как жить дальше?.. Земли у нас малость, хлеб господь не родит, а тут подушные да иные поборы. За отца плати, хоть он и слепой, ну, еще за отца – так-сяк, а то и за деда плати потому, что он еще жив и даже не слеп, а только обезножил совсем и на печи все сидит. Еще лонись обещал помереть, а вышло, что обманул. Тут вот и понадейся на старого. Да еще за двух малых ребят платить надо. Пропащая наша жизнь.
Прежде многие крестьяне при своем домашнем ткацком деле кормились, а вот вышел указ, чтобы узких холстов не ткать, а только широкие. Мужику таких станов не сделать, да и в избенках им места нет, вот и опять к разорению дело пошло. И никакого продыха тебе нет.
– Живет худо, зато помрем без жалости. Только и надежды на то.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.