Текст книги "Перечитывая молчание. Из дневников этих лет"
Автор книги: Евсей Цейтлин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Версия
Они притягивали меня своей загадкой еще тогда, раньше, когда его официальная биография была совсем уж скупа. Обычные еврейские глаза за большими стеклами очков.
Потом, после «перестройки», стали появляться странные подробности – в основном в желтой прессе, в газетах русских «патриотов». Но, впрочем, и в солидных изданиях. Дескать, фамилия его матери – Флекенштейн; рано умерший отец, кажется, тоже был евреем.
Серьезные люди в это не верили. Ну, скажите – как, каким образом еврей мог оказаться во главе КГБ, а потом стать руководителем антисемитского государства? И это – в эпоху строжайшей проверки анкет. Да и доводы очень шатки. Вот мать: известно ведь – ее просто удочерила еврейская семья.
Однако я поверил в это сразу. Не в том дело, что знал: еврейские семьи до революции не могли усыновить или удочерить ребенка, если тот не приходился им родственником. (Такова была традиция, объяснять которую сейчас – не к месту).
Меня убедили другие детали, одиноко и жестко торчащие из благостных воспоминаний о нем.
Как тщательно заметал он любые следы, ведущие в его детство, юность, молодость…
Направленный на работу в Петрозаводск и мечтающий о большой карьере, решительно и навсегда оставит в Ярославле первую семью. Хотя совсем недавно, своей рукой, вывел на обороте супружеского фотоснимка признание, похожее на стихи: «Если Вам когда‐нибудь будет скучно, если Вы хоть на минуту почувствуете себя несчастными, то взгляните на эту фотографию и вспомните, что в мире существуют два счастливых существа. Счастье – заразительно. Оно вместе с воздухом проникает к нам в душу и в одно мгновение может сделать то, что не в состоянии сделать годы».
Что потом проникло в его душу? В чем нашел счастье? Никогда больше не видел жену. С сыном и дочерью встретился только в старости, да и то не по своей инициативе.
Директор детдома, где он рос и где им так гордились, однажды передаст ему привет – на провинциальной партконференции, через его же, командированного туда, сотрудника. Тот имел глупость донести теплые слова до адресата. И на несколько лет был удален от шефа.
…Я думаю сейчас не о той, известной, его жестокости, которая была даже предопределена должностью. Я думаю о его жестокости по отношению к себе. О бессонных ночах. О том, как с оглядкой на разоблачение просчитывал каждый шаг. О том, как сам с подозрением вглядывался в собственные фотографии.
Хотел ли он когда‐нибудь сделать пластическую операцию? Допытывался ли у врачей: в какой степени специальные контактные линзы могут изменить выражение глаз?
2004
Знак смерти на линии жизни
Еврейские мудрецы не раз замечали: лицо отражает суть человека. Мысль, ставшая теперь почти обиходной, не так проста. Не однажды встречал я людей, которые, отважно сравнивая собственную внешность с внутренним самоощущением, мучительно не находили сходства. Или безнадежно убегали от своего лица.
…Лет семь тому назад в Чикаго, в магазине «Русская книга», со мной поздоровалась красивая немолодая женщина. Разумеется, я ответил. Но она тут же догадалась: я не узнал ее.
– Меня зовут Лея… Вспомните: начало семидесятых… Кемерово… библиотека…
Я вспомнил ее сразу, точно молния мелькнула перед глазами, прочистив мутноватые картины прошлого. В Сибири евреев встретишь нечасто. Вот почему еще они резко выделяются в людском потоке – то как драгоценные камни, то как уродливая пародия на самих себя (если вконец измучены вечными страхами). Моя соплеменница из библиотеки вовсе не выглядела очаровательной, однако чем‐то притягивала к себе. Одновременно я чувствовал исходящий от нее странный, даже пугающий холод.
Предвосхищая горькую еврейскую историю, я не раз хотел поближе познакомиться с ней. Но мы только вежливо и с каким‐то особым значением здоровались. А потом я навсегда уехал из Сибири.
– …Знаю о вас многое, читала ваши книги. Хотите, расскажу вам о себе? – вдруг сказала она теперь, – Нет, не сейчас, конечно. Если позволите, приду к вам на днях в редакцию. В Чикаго мы с мужем в гостях – пробудем здесь неделю.
И она действительно пришла. Было хмурое февральское утро. С неба сыпалась колючая крупа – ядра обледеневшего, злого снега. Но лицо женщины было безмятежно ясным. Она загадочно улыбнулась мне – как когда‐то в Сибири. Только сейчас холода в ней самой не было и в помине.
– Очень рад… Можно я пристрою на вешалку ваше пальто?
Легким и естественным для себя жестом она подала мне меховое манто, села в кресло, согласилась выпить кофе. Она начала свою исповедь без предисловий – словно угадала когда‐то и помнила все эти годы мой особый интерес к ней. Потом я записал ее рассказ, стараясь быть по возможности точным.
*
– …Не смущайтесь, что не сразу узнали меня. Это неудивительно. В ту пору, когда мы с вами встречались в Сибири, я была другой – хрупкой тридцатилетней брюнеткой. Теперь я блондинка. И мне за шестьдесят… Только не делайте протестующих жестов. Я совсем не стесняюсь своего возраста. Напротив. Хотите, сейчас объясню вам, почему?
Я была тогда хрупкой не от природы – от смутного, но бесспорного для себя сознания неуместности собственного тела. Я легко забывала про еду. Казалось: она совсем не нужна мне. С отрочества я сутулилась, скрывая от посторонних глаз свою грудь. Когда стала взрослой, одевалась, вроде бы, модно, но платья выбирала неярких расцветок и на размер больше – платья тоже укрывали меня от всех. Невозможно было только скрыть лицо. Именно оно обнажало меня. Случайно натыкаясь на зеркало, я не раз внезапно и как бы со стороны видела себя: большие глаза, в которых застыл испуг, нежная кожа, черные, густые – в нервных завитках – волосы.
Я служила в том отделе библиотеки, где обрабатывают новые книги и где читателей никогда не бывает. Таким образом, круг моего общения на работе был резко ограничен. И я была рада этому. Считалось, что в библиотеке меня любят. Однако то было другое чувство: доброжелательное равнодушие. Доброжелательность возникла потому, что все понимали: я независтлива, некорыстна.
Скорее, завидовать должны были мне, но, глядя на меня, это тоже никому не приходило в голову. А у меня был муж – преуспевающий конструктор, к тому же – обаятельный, высокий, с пышными пшеничными усами. Была дочь: как и отец, она весело старалась поспеть всюду – в общеобразовательной и спортивной школах, и даже – нередко – на кухне. А жили мы в трехкомнатной кооперативной квартире.
Всем была непонятна моя вечная меланхолия. Но, в конце концов, к ней привыкли.
Мало подходя друг другу, мы с мужем, как ни странно, жили тогда неплохо. Я никогда от него ничего не требовала. К примеру, не требовала отдавать зарплату, не запрещала бражничать с товарищами. Однако, может быть, именно потому он выпивал только по праздникам и аккуратно, дважды в месяц, клал деньги в коробку из‐под печенья, которая стояла в кухонном шкафчике.
Мы взрослые люди, так что простите мне признание: ночами его ласки были такими же, как после свадьбы – чуть удивленными. Он сам однажды сказал мне: «Мы прожили вместе уже двенадцать лет, но, кажется, я до сих пор узнал тебя не всю». Он смутно ощущал тайну, какую‐то недоговоренность между нами. Конечно, он не мог это чувство выразить словами: какие, собственно, секреты могли быть у меня от него, моего первого и единственного мужчины?
Однако тайна, действительно, существовала. Я знала, что в тридцать пять лет умру.
– …Мне сказала об этом гадалка.
Я училась тогда в Ленинграде, в институте культуры.
Началась как раз сессия, мы с подругой торопились на экзамен. Цыганка остановила нас извечным вопросом:
– Скажите, милые, который час?
Я слышала: это обычный прием уличных гадалок – разговор завести, увлечь, а потом обмануть, выманить деньги. Но все равно взглянула на часы:
– Пятнадцать минут второго.
Цыганка придвинулась еще, уверенной скороговоркой выпалила:
– Красавицы, давайте погадаю, всю правду скажу.
Подруга отпрянула:
– Не надо, не надо… Мы все про себя знаем сами.
Но я, как завороженная, протянула руку.
– Пойдем, пойдем, красавица…
Гадалка повела меня за угол розового шестиэтажного дома. Толстая, подвижная, с хриплым твердым голосом, она уже существовала без возраста – ей можно было дать и пятьдесят, и семьдесят лет.
Сначала делала все машинально, заученно, даже не вдумываясь в смысл жестов и слов. Взяла мою руку в свою – унизанную перстнями, горячую и шершавую. Распрямила ладонь, поднесла к глазам:
– Всю правду скажу…
Да так и замолчала. А я стояла, сделав «нейтральное» лицо – чтобы не показаться смешной возможным прохожим, однако, чтобы не обидеть и гадалку. Смотрела спокойно на капельки пота, которые застыли у цыганки на подбородке, в седой редкой поросли.
Правду услышала неожиданно:
– У тебя, милая, горе было… Большое… Все люди одного с тобой корня сгинули.
Она так и выразилась – «сгинули». Подняла тяжелые веки, посмотрела мне прямо в глаза и – снова на ладонь: наверное, искала там, чем утешить.
– Будет у тебя муж, будет ребенок…
Замолчала, мелькнули белки глаз:
– Где погибли твои?
Я назвала райцентр в Белоруссии…
– Знаю, – кивнула гадалка.
Может, и в самом деле она знала то место – цыгане кочуют всюду.
Опять деловито рассматривала мою ладонь. Наконец, вымолвила:
– Ладно уж, скажу тебе все до конца, дэвочка. Тебе судьба была умереть с ними, но для тебя вышла отсрочка. Вот она, твоя смерть – в тридцать пять лет. Мы такую правду редко открываем… Пожалела я тебя. Береги… береги то, что осталось.
Она взяла пять рублей, которые я машинально достала из сумочки (между прочим, большие для меня в то время деньги), засунула бумажку куда‐то в мутную глубину своей цветастой с оборками юбки и вздохнула:
– Нас, дэвочка, ведь тоже стреляли и жгли…
Когда я подошла к подруге, та засмеялась:
– Ну что, скоро свадьбу справляем?
Ответила похожей шуткой:
– Жених уже ждет меня.
Целый день я была не в себе. Но растерянность эту все отнесли за счет волнения перед экзаменом. И все‐таки днем я по‐настоящему не придала значения гаданию, не впустила в себя глубоко слова цыганки с точным сроком смерти.
После экзамена отправились с подругой в кино, смотрели во второй раз «Весну на Заречной улице». В общежитии потом с удовольствием пила чай с халвой. Но ночью я не могла заснуть. Дело было даже не в самом предсказании, которому сопротивлялись моя молодость и двадцатилетнее, стремящееся к жизни тело. Цыганка выразила то, что я сама давно знала, чувствовала: существование мое несправедливо. Именно так: несправедливо по отношению к погибшим родителям, сестренкам, бабушке.
– …И без того я была застенчива, даже нелюдима. А теперь, придя из института, сразу ложилась в постель, отворачивалась к стене и смотрела – будто и впрямь – сквозь нее.
«Голова болит!» – это подругам, чтобы не приставали с расспросами.
В те дни я мысленно множество раз пыталась отправиться в наш городок. Но из этого ничего не вышло. Тяжелая пелена плотно закрывала ту, пропавшую навсегда жизнь. Только по давним рассказам тети я могла кое‐что представить. Но в общих чертах. Без деталей.
Отец работал директором типографии. Там же, при типографии, мы и жили. В пристройке из трех смежных комнатушек. В одной – родители, в другой – бабушка с самой младшей из нас, полуторагодовалой Берточкой, в третьей – я и старшая сестра Белла.
Еще я помнила кусок улицы, двор, две скамейки, куда рабочие выходили перекурить, да по‐своему редкий запах типографской краски.
Мне только исполнилось три года, когда в начале мая, в сорок первом, меня отправили со знакомыми в Новосибирск – к сестре матери, тоже Лее. Тетя была не замужем, тосковала и в каждом письме просила: пусть ей хоть ненадолго – на лето – пришлют погостить тезку.
Больше я в свой городок не вернулась. Некуда уже было возвращаться. И не было сил. После войны, написав бывшим соседям, мы с тетей узнали, какая смерть выпала каждому. Отец погиб в партизанке (так почему‐то говорили о партизанских отрядах). А маму, бабушку, сестренок расстреляли поздней осенью все того же сорок первого.
– …Это продолжалось две недели. Потом отпустило. Я перестала укладываться днем в кровать – жила как раньше.
Знаете, неожиданно я похорошела. Похудела, в глазах – по‐прежнему печаль, но черты лица приобрели законченность и резкость: обычно к женщинам это приходит на десять-пятнадцать лет позже.
Я будто и в самом деле стала жить вместо своих близких. Проявлялось это иногда в мелочах. Белла – старшая сестренка – любила балет (хотя и видела всего два спектакля – когда приезжала с родителями в Ленинград). И вот осенью зачастила я в Мариинку – правдами и неправдами доставая билеты.
Берточка – младшенькая – готова была отдать все на свете за монпасье; даже болея, глотала безропотно любую микстуру, получив разноцветную горстку леденцов. Эта деталь случайно пробилась ко мне сквозь годы. Дешевые те конфеты я предпочитала теперь всем остальным.
Однажды, взглянув в зеркало, отпрянула: там была мама – еще молодая, но уже родившая трех дочерей, всегда невыспавшаяся, с кругами под глазами; однако, как уверяла тетя, своей застенчивой улыбкой она могла очаровать любого.
Люди вдруг потянулись ко мне. Парни – те немногие, что учились на нашем факультете – старались попадаться мне на глаза, звали в кино и на танцы. Девчонки секретами делились, советовались, если что‐то шили: «У тебя, Лея, хороший вкус». Некоторые, как потом муж, чувствовали мою тайну. Так чувствуют иногда чужую смерть или внезапную, не ясную еще опасность. А тайны притягивают – все мы любим разгадывать их.
На одной вечеринке я познакомилась со своим будущим мужем… Уже готовясь к свадьбе, знала, что не люблю его. Но ведь я не любила и никого другого. Приговор был вынесен. Надо было спешить жить.
Впрочем, в Валере мне многое нравилось. Прежде всего то, чего не было во мне самой. Притягивала его победная, веселая уверенность – в себе и жизни. Эта черта его, кажется, гипнотизировала и других. Потому ему все и всегда удавалось. Кстати, будь муж иным – мятущимся, неуверенным, беззащитным перед обстоятельствами и людьми – я рано или поздно обо всем бы ему рассказала.
– …Моя жизнь шла как бы помимо меня. После института уехали в Кузбасс. Вскоре родилась дочка. Года через два внезапно, от инфаркта, умерла тетя. А мне надо было только ждать.
– …Когда до названного цыганкой срока осталось около года, я узнала: муж мне изменяет. Я не удивилась, не рассердилась даже: восприняла все с пониманием – будто шла речь о чужом человеке.
Узнала об измене, как всегда, случайно. Пришла в библиотеку в один из дней, когда была в отпуске. Дверь в отдел приоткрыта, поняла сразу, о ком и о чем речь. Мой Валера, оказывается, давно уже похаживал к Нине Залыгиной, тоже работавшей в их НИИ. Я ее прекрасно знала. Нина всегда вызывала у меня симпатию: красивая, незамужняя, бойкая на язык, но вела себя с мужчинами строго, на шею им не вешалась. Была хорошей хозяйкой и портнихой, однако не выпячивала своих достоинств. Я все взвесила моментально: им будет хорошо вместе – потом. Но больше всего рада была за дочку – теперь не страшно ее покинуть.
Уже с полгода Валера появлялся дома поздно – когда мы с Юленькой видели первые сны. Чтобы не будить меня, он ложился на диван. Временами по утрам объяснял: готовят срочно большой проект, надо поднажать; как всегда, был естествен и весел.
Почему он не развелся со мной? Конечно, жалел дочку. Наверное, жалел и меня. Но я сама задумалась тогда о разводе – так было бы честнее. В конце концов отбросила эту мысль: не хотелось ничего менять. Не хотелось травмировать дочь. Да и ждать‐то уж было недолго.
– … К тому времени я совсем забросила Валеру, даже готовить стала редко: все, что только можно, переложила на тринадцатилетнюю дочь. Муж давно ходил на работу в одном и том же коричневом свитерке. Почувствовав вдруг вину перед ним, я выстирала и перегладила все его рубашки, пришила пуговицы. Валера ничего не сказал, но понял меня так, как и должен был понять мужчина: вернулся с работы раньше, купил к ужину бутылку хорошего вина. Я свою рюмку отодвинула, он выпил сам, сказав простенький тост нашей юности: «За тебя и за нас!» Лег спать со мной, был настойчив и очень нежен. Я не оттолкнула его – все по той же причине: не хотелось делать резкие движения, громко говорить, что‐то выяснять. Но на следующий день, сославшись на нездоровье и виновато улыбнувшись ему, сама перешла на диван.
У нас с мужем возникли непонятные, на первый взгляд, отношения – я не поверила бы раньше, что такое возможно. Он чувствовал: мне плохо. И знал, что не в состоянии помочь. Возвращался теперь поздно лишь раза два в неделю. В остальные вечера находил занятия дома, даже готовил. Я не только словами, но и в мыслях не упрекала Валеру: ясно, что здоровому мужчине нужна женщина. Когда он бывал дома, я чаще всего просто лежала на диване, ласково смотрела на него и дочку, но была словно в оцепенении. И еще тихо радовалась: муж ни о чем не спрашивал.
– …Наконец, в феврале (да, это мой любимый месяц!) мне исполнилось тридцать пять. Гостей звать наотрез отказалась. Валера принес огромный букет роз. Я приготовила салаты, заливное, стушила жаркое (как вы помните, мяса в магазинах тогда не было, но муж без особых усилий доставал любые продукты). Мне хотелось, чтобы этот день запомнился им. Весело не было – у нас никогда не бывало веселья. Но было спокойно, уютно: рассматривали фотографии из семейного альбома, даже потанцевали втроем. А я – извините, что повторяюсь – весь вечер думала не о себе: о дочке, о ее будущих воспоминаниях.
Успокоенной встала и утром. Отнесла в библиотеку конфеты, магазинный торт, выслушала шутливые поздравления, сама тоже шутила, чем, конечно, удивила всех. И опять: почему‐то жило во мне чувство наконец исполненного долга.
– …В апреле я в последний раз видела во сне родителей… Было воскресенье, типография не работала. Вся наша семья (и я в том числе) вышла во двор. Сидели за большим столом, накрытым клетчатой потертой клеенкой. Мама разожгла самовар. Пили чай, ели бабушкины пироги – с яблоками и творогом. Я, трехлетняя, восседала на высоком стуле и свободно дотягивалась до всего сама, цедила, как старушка, чай из блюдца. Берточку держала на руках бабушка, отламывала ей крошечные кусочки пирога. Потом отец и мать пели дуэтом, почему‐то не глядя друг на друга. Песни были еврейские, белорусские, старинные русские романсы. Некоторые я раньше никогда не слышала, но вот что удивительно: проснувшись, могла повторить слова. Сидели на улице до сумерек. Наконец, все ушли в дом, кроме меня и мамы. Я вдруг стала взрослой, по возрасту такой же, как мама. Она подошла ко мне, нежно погладила по голове, коснулась щеки (я и сейчас, кажется, чувствую ее огрубевшую от стирки руку): «Бедненькая моя!» И добавила: «Живи, дочка!»
– …Больше я тех снов не видела. А недели через три перестала их ждать.
Что было со мной дальше? Обычное: я подчинилась опять течению жизни. И стала другой, хотя часто вспоминаю, как бы возвращаю для себя годы, когда у меня была тайна. Мужу я так ничего и не рассказала. Правда, теперь мне кажется: он сам догадался… пусть не обо всем, но о чем‐то главном. Например, о цели моего ожидания. Знаете, я все чаще подмечаю: Валера вдруг отвечает на вопрос, который я задала лишь мысленно. Или – смеясь – с полуслова продолжает начатую мной фразу.
Как всегда, я не ждала от жизни ничего хорошего, но как-то сам по себе сложился счастливый послеперестроечный сюжет: Юленька окончила в Москве знаменитый институт имени Баумана, влюбилась, скоропалительно, однако удачно вышла замуж за русского американца, потом и мы отправились вслед за ней в США, в Бостон. Валере и здесь повезло – устраиваясь на работу, он на первом же интервью с улыбкой доказал своему будущему хозяину, что должен работать в его фирме. Мне – с советским библиотечным образованием – делать было нечего. Нехотя, почти по инерции, я организовала русскую воскресную школу. И знаете, это оказался прекрасный бизнес. Может быть, потому, что я делаю то, что мне самой стало интересным. Пригласила работать в школу скучающих – увы, никому не нужных здесь – бывших вузовских профессоров и доцентов, режиссеров, артистов, художников.
А преподаем мы не только русский язык и литературу, но также историю русской культуры, религии, живописи, правила этикета, многие, в том числе древние, языки. О нас пошла восторженная молва – по‐моему, вполне справедливая…
Простите, я отвлеклась, говорю сейчас не о том. Не о том, что вы от меня ждете и что по‐настоящему волнует меня. Я так ведь и не поняла: ошиблась ли тогда гадалка? Скорее всего – ошиблась я. Известно, у каждого на ладони есть линия жизни. Любая религия, иудаизм в том числе, поведают вам о предначертанности судьбы, о не ясной нам самим – до самого конца, до последнего дыхания – нашей миссии в этом мире. И одновременно – каждому дана свобода воли… Человек – что бы ни случилось – не может и не должен подводить окончательные итоги жизни. Знаете, недавно совсем я услышала перевод одного стихотворения поэта Гирша Глика, ставшего гимном еврейских партизан. Две строчки меня поразили, точно обожгли: «Никогда не говори, что ты идешь в последний путь». Языка идиш я, как и большинство российских евреев, не знаю, но вот же припомнила, словно из детства эхо донеслось: «глик» значит «счастье». Скажите, вам что‐нибудь известно о судьбе автора?
Я кивнул головой. А потом добавил, что поэт, избравший для себя такой многозначительный псевдоним, был узником Вильнюсского гетто, затем – концентрационного лагеря в Эстонии. Он погиб при побеге – кажется, в августе сорок четвертого.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?