Текст книги "Трава-мурава"
Автор книги: Федор Абрамов
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Когда делаешь по совести
В пятьдесят втором году, после окончания ветеринарного института, Аркадия Стрельникова направили на Новгородчину старшим ветврачом зоны МТС.
Время было трудное – послевоенное лихолетье! – многие колхозы дышали на ладан, а у него, ветврача, одна присказка, один разговор: сдавай мясо! Да мясо товарное – говядину.
Однажды Стрельников приехал в колхоз – председатель сидит за столом, по уши зарывшись в бумаги.
– Что за новая игра в бумажки? По мясу всех обскакал? – Стрельников, несмотря на свой возраст, умел страх нагнать – быстро «поставил голос».
– Эти бумажки – смертный приговор колхозу, – вздохнул председатель.
– Смертный приговор?
– Да. Заявления от колхозников. Коров да телок просят. – И тут председатель, как-то беспомощно, беззащитно взглянув на него, взмолился: – Понимаешь, какое дело-то. Не дать коров колхозникам – разбегутся, без коровы на сотки не проживешь, а дать – ты же первый крик поднимешь: почему у тебя молочное стадо сократилось?
– Ты мне лазаря-то не пой! – начал было Стрельников с привычной фразы (не впервой приходится вправлять мозги) и вдруг прикусил язык, ибо председатель, как бы защищаясь от него, поднял руку, и вместо руки у него оказался пустой рукав.
Стрельников сел и долго сидел, со стороны, сбоку приглядываясь к худому, нездоровому лицу председателя.
– Слушай, – спросил он наконец, – а у колхозников, которые просят коров да телок, есть в личном хозяйстве свиньи да овцы?
– У кого есть, а у кого нету.
– А нельзя так сделать: вместо крупного рогатого скота сдать в госзакуп мелкий?
– Нельзя. По плану: говядина. Разве только ты как старший ветврач бумагу выдашь: колхоз, дескать, сдал то, что надо.
Стрельников выдал бумагу, а через день его вызвали на бюро райкома. Заявление: старший ветврач Стрельников разрешил отдать коров колхозникам, а государству вместо высококачественной говядины всучил какую-то свинину и недозрелую баранину. Одним словом, обман, антигосударственная практика! (Кстати, заявление, как потом выяснилось, накатал один из колхозников, которому не досталось коровы.)
Секретарь райкома темной тучей навис над молодым ветврачом: отвечай! И от членов бюро несло крещенским холодом. И Стрельников в первую минуту перепугался насмерть, а потом вдруг вспомнил председателя с обрубком вместо руки и просто озверел:
– Это накормить-то крестьянских детишек молоком антигосударственная практика? Да зачем же нас с вами сюда прислали? Разве не для того, чтобы крестьянские дети молоко ели? Или вам наплевать на крестьянских детей, поскольку сами получаете молоко с базы? Нет, то, что я сделал, это не антигосударственная практика, а единственно государственная и народная практика!
Сказал – и не вышел, а вылетел вон.
Члены бюро уставились на первого секретаря: что сделает он? Сейчас, сию минуту, позвонит куда следует или покамест распорядится, чтобы заготовили приказ о снятии Стрельникова?
А первый сидел-сидел, смотрел-смотрел в стол и вдруг сказал:
– Будем считать, что никакого заседания бюро у нас сегодня не было.
Прошло, наверное, с полмесяда. Многие сослуживцы перестали разговаривать со Стрельниковым – на всякий случай, чтобы не погореть заодно с ним. А сам Стрельников, назло всем, ходил по передней улице мимо райкома. Смотрите! Не боюсь!
И вот однажды, когда он так среди бела дня напоказ рысил мимо райкома, оттуда вдруг вышел секретарь со своим синклитом.
– Стрельников, чего не здороваешься?
– А чтобы не подумали, что подлизываюсь к вам, – с вызовом ответил Стрельников.
– Вот как! – усмехнулся секретарь. – Ну, коли ты не хочешь подойти, я сам к тебе подойду. – И на виду у всех через грязную дорогу пошлепал к Стрельникову.
Подошел, протянул руку:
– Правильно выступил. Мы действительно подзабыли, для чего живем. Я, брат, из беспризорников и знаю, что такое голод. Работай. Но серость свою не показывай. Со старшими надо здороваться.
1969
Материнское сердце
– Ни одного не осталось, все там… А какой лес был! Петя, Ваня, Павел, Егор, Степа… Пять мужиков! Я, бывало, время рожать подходит, не про то думаю, как их всех прокормить да одеть, а про то, как за столом рассадить. Стол-то, вишь, у свекра был небольшой, на себя с хозяйкой да на сына делан, а меня в дом взяли – засыпало ребятами.
Ну о старших я уж не говорю – тех война съела. На одном году три похоронки получила – вот как по мне война-то проехалась. И Егор тоже через войну нарушился – в плену у германца был. А Степа-то! Мизинец-то мой желанный! Тот уж на моей совести, того я сама упустила… Вот и не просыхаю. Какой уж – двадцать семой пошел, а я все точу себя, все думаю: ох, кабы спохватилась ты тогда пораньше, Офимья, не куковала бы теперь одна на старости. Ложусь и встаю с тем.
Ты когда из дому-то уехал? До войны еще? В тридцать восьмом? Ну дак Степу-то и не помнишь. Я его в тридцать четвертом на беду родила. Все дети у меня хорошие были – ни на одного не пообижусь, а такого не было. Чистое золото! Сколько ему – девяти годков не было – помер, а мы с девкой не знали дров да воды. Все он. За скамейку станет – самого не видно, только пила зыкает. И за грибами, там, за ягодами – не надо посылать, сам бежит…
Вот это-то его старанье и сбило меня с толку. Я уж тогда на него глаза раскрыла, когда он кровью заходил. Как-то раз вышла утром за хлев – не знаю, из-за чего дома до бела света задержалась, так-то все и на работу, и с работы в потемках, ребят в лицо по неделям не видишь – вот как мы в войну-то робили, а тут не знаю чего – задержалась. Смотрю – на, господи, снег-то в отхожем месте за хлевом весь в крови, и на бревнах тоже кровь намерзла.
Я в избу:
«Ребята, кто сичас за хлев бегал?»
Молчат. И девка молчит, и парень.
«Признавайтесь, говорю, неладно ведь у вас. К дохтуру надо».
Тут Степанушко у меня и повинился: «Я, мама».
А я уж и сама догадалась, что он. Парень уж когда, с самой осени, небаской с лица. И день в школу сходит да три лежит. А раз прихожу домой – по сено ездила.
«Мама, говорит, ко мне сегодня птичка прилетала. Я лежу на лавке, а она села на стволочек рамы да клювиком в стекло тут-тук и все смотрит, смотрит мне в глаза. Чего ей от меня надо?»
«То, говорю, замерзла она, в тепло просится. Вишь ведь, говорю, стужа-то какая – бревна рвет».
А птичка-то не простая – смертная. С предупрежденьем прилетала: готовься, мол, скоро по твою душеньку прилечу.
В те поры, когда он, Степа-то, про эту птичку рассказывал, я и в ум не взяла: вся устала, примерзла – до птички ли мне? А вот когда я кровь-то за хлевом при белом свете увидела, тут я и про птичку вспомнила.
Побежала к бригадиру.
«Так и так, говорю, Павел Егорович, у меня парень порато болен – дай лошади в район к дохтурам съездить».
А бригадир, царство ему небесное – помнишь, наверно, Паху-рожу, – нехороший человечишко был, через каждое слово матюк:
«В лес, в лес, мать-перемать!.. Чтобы через час духу твоего здесь не было!»
«Нет, говорю, Павел Егорович, кричи не кричи, а повезу парня в больницу. Ты, говорю, и правов таких не имеешь, чтобы меня задерживать».
Павел Егорович стоптал ногами, войной меня гнуть: «Я, что ли, войну выдумал?» – а потом видит, война не помогает – бух мне в ноги:
«Что ты, говорит, Офимья, опомнись! Парень твой как-нибудь недельку промается, а мне ведь, говорит, за то, что лошадь в простое, – решка…»
Я пришла домой, плачу.
«Ребята, говорю, что мне делать-то? Бригадир в лес гонит…»
А ребята – что! Разве можно в таком деле ребят спрашивать?
«Поезжай, мама! Надо помогать братьям».
В ту пору у нас еще все живы были: и Петя, и Ваня, и Паша, и Егор. Ну поехала. Как не поедешь. Тогда ведь не просто робили – деньгу в лесу зашибали, а лесную битву с врагом вели. Так у нас про лесозаготовки внушали – и взрослым, и школьникам… Терпите! Помогайте нашим сыновьям и братьям на фронте…
Ох что пережито! Теперь начнешь вспоминать, не всяк и верит. Как, говорят, можно целую зиму прожить, и чтобы без хлеба? А мы не видали в ту зиму хлебного – все до зернышка на войну загребли. Да и картошки-то было не досыта. Одного капустного листа было вволю. Вот Степа-то у меня через этот капустный лист и простудился, на нем здоровье потерял. В покров прибегает из школы – как раз в ту пору затайка исделалась, на полях снег водой взялся.
«Мама, говорит, люди на колхозном капустнике лист собирают. Нам бы, говорит, тоже надо».
«Надо бы, говорю, парень, да матерь-то у тебя из упряжки не вылезает».
А вечером-то с работы прихожу – на, изба у меня полнехонька листу. Анка сидит с лучиной, в корыте моет. А кто наносил, не надо спрашивать – Степа. Лежит на печи – только стукоток стоит, зуб на зуб не попадает, начисто промерз. Сам знаешь, каково на осеннем капустнике по воде да по грязи бродить. Да в нашей-то обутке.
И вот сколько у меня тогда ума было. В лесу два сухаря на день давали – радуюсь. Ладно, думаю, нет худа без добра. Я хоть Степу немножко поддержу. Может, он у меня оттого и чахнет, что хлебного не видит… А вернулась из лесу – Степа-то у меня уж совсем худ. Я сухари на стол высыпала: Степа, Степонька родимый! Ешь ты, бога ради, сколько хочешь. Хоть все зараз съешь… А Степа за сухарь обеими руками ухватился, ко рту поднес, а разгрызть и силы нету.
«Я, говорит, мама, в другой раз».
Ну я и лошадь не отводила на конюшню. Судите, хоть расстреляйте на месте – повезу парня в больницу!
Не довезла… Одну версту не довезла… Спуск-то перед районом знаешь? Большущая лиственница стоит, комель обгорелый. Ну дак у этой вот лиственницы Степина жизнь кончилась.
Стужа была, мороз, я все одежки, какие дома были, на него свалила, а тут, у листвы, немного приоткрыла.
«Степа, говорю, к району подъезжаем. Можешь ли, говорю, посмотреть-то?»
А он сам меня просил: «Мама, скажи, когда к району подъезжать будем». Ребенок ведь! Нигде не бывал дальше своей деревни – охота на белый свет посмотреть.
И вот Степанушко у меня голову приподнял:
«Мама, говорит, как светло-то. Какой район-то у нас красивый…»
Да и все – кончился. Так на руках у матери дух и испустил. Не знаю, не знаю, что бы тогда со мной было, наверно, заревелась бы тут, у лиственницы, а не то замерзла – страсть какой холодина был. Да хорошо, на мое счастье или несчастье, Таисья Тихоновна попалась, председатель сельсовета. Из района домой попадает. Пешочком. Так председатели-то тогда ездили. На своих. Лошадей-то на весь колхоз три-четыре оставляли, а остальных в лес, на всю зиму.
Хорошая у нас была председательница. Бывало, поблажки от ей не жди – в лес, там, на другую какую работу сама гонит, а у кого горе в доме, похоронка, чего другое – там уж она завсегда. Первая причитальщица. Бывало, так и говорила: «Нечем мне вам, бабы, пособить, ничего сейчас у Советской власти нету, кроме слез да жалости». Ну и плакала, не жалела себя. А в другой раз, видит, слезой да жалостью человека не пронять, и поругает, побранит. Меня тогда не один день жучила.
«Сколько, говорит, еще реветь будешь? Сыновья на фронте, голодные, холодные, может, – рев им твой надо? Не забывай, говорит: ты матерь, да и над тобой мать есть. Всем матерям мати…»
Ох, Таисья, Таисья Тихоновна… Сколько годов минуло! Самой уж лет двадцать в живых нету. Скоро после войны свернуло, надорвала, видно, на нашем горе сердце, а я все с ней разговариваю – вслух, по ночам. Анна, дочи, проснется:
«Что ты, старуха дикая! Сказано тебе: война Степу съела».
Да, может, и не война, говорю. Над старшими, говорю, мати не вольна, а малой-от возле меня был. Я недосмотрела».
«Да когда тебе было досматривать-то? Ты в лесу была».
«А что бы, говорю, случилось, кабы я на день, на два позже в лес выехала?..»
Анне сказать нечего, да и утром вставать рано (скотницей робит), заорет:
«Да дашь ли ты мне спокоя? Когда у нас это кончится?»
Я замолчу – беда, нервенный народ стал, все в крик, все в горло, а про себя думаю: никогда не кончится. До скончания века не кончится. До той поры, покуда материнское сердце живо…
1969
Из рассказов Олены Даниловны
В дачку Туркиных я влюбился сразу.
Домик, правда, неказистый, щитовой, под цвет густой зелени, так что издали не скоро и разглядишь, зато все остальное – благодать.
Я в жизни не видел столько пернатой мелочи.
Воробьи, синички, зяблики, малиновки, скворцы – этих не пересчитать. Эти носились стаями. Да там жил и такой закоренелый индивидуалист, как дятел. Утром откроешь окошко, рано еще, туман не осел на землю, а он уж за работой – трясет сухую ольшанику за дровяным сараем, только розовая труха летит. А дрозды-рябинники, любители сырого густолесья? Разве они вьют гнезда чуть ли не на песке – на пружинистой лозе пахучего жасмина? А у Туркиных вили.
Поначалу я думал: причиной тому лес, который на задах подступает к самому забору, но Вовка, ласковый шестилетний мальчуган с крутым завитком льняных волос спереди, забраковал мое объяснение.
– Не, – замотал он головой. – У нас бабушка колдунья. Она их приманивает.
– Ай-яй-яй, Владимир! – Олена Даниловна как раз в это время спускалась с крылечка. – И не стыдно тебе понапраслину на бабушку возводить. Наслушался всяких глупостей от соседей, вот и повторяешь, а разве не знаешь, чем твоя бабушка божью тварь к себе завлекает?
Олена Даниловна, высокая тучная старуха с черными веселыми глазами, в чистейшем белом платке, повязанном по-деревенски, концами наперед, повела меня по усадьбе.
Батюшки! Черепки с подсолнечником, с гречей, с пшеном, с льняным и конопляным семенем, баночки с водой, тарелочки… Повсюду, чуть ли не под каждым кустом.
– Вот ведь каким колдовством твоя бабушка птичек приманивает, – мягко выговаривала Олена Даниловна своему внуку. – Тем, которым в магазинах торгуют…
Потом, сидя на скамейке напротив дома, Олена Даниловна стала рассказывать, как она еще смолоду, живя послушницей в монастыре, полюбила птах и всякую живность.
– Строго было в монастыре, молодых нету, одни старухи монахини, а мне тринадцать лет. Меня отец по обету отдал. Лошадь у нас, вишь, подыхать стала – Гнедко. Исправный конь был. И вот по-теперешнему бы к ветеринару побежали, а в старое время какой ветеринар? Отец Николу-чудотворца на помощь призвал: дескать, яви, святой угодник, чудо, а уж я тебе отплачу – Оленку на пять лет отдам.
Ну, Гнедко, к нашей радости, выздоровел, а меня в монастырь – надо держать обет, раз дан. Ох! Ну света белого я невзвидела, хуже темницы всякой. Правда, работой меня попервости не томили. Я при матери-казначейше состояла, ей засыпать помогала. Тяжелая, сырая старуха была, такая же, как я. Работящая, а сон туго давался – часами ворочается, бывало. И вот позовет меня: «Оленушка, почитай-ко, пощебечи на ухо». Ну я и почитаю. Много всяких стишков знала. И Пушкина, и Некрасова, и Кольцова. Смотришь, у меня мать-казначейша и захрапела.
А я-то как? На меня кто сон нагонит? Меня кто из темницы вызволит? И вот только тем и спасалась, что выбегу в сад да с птичками поговорю. Птички, птички! Слетайте к нам на подворье да разузнайте, как там наши. А на другой день опять спрашиваю у птичек, какие новости принесли, с чем прилетели. Так вот и жила со старухами за каменной стеной. А потом, когда на волю вышла да свой угол завела, я уж этих птичек да зверюшек отовсюду домой несла.
– Бабушка у нас доктор Айболит, – восторженно сказал Вовка.
– Да уж, бессловесная тварь на меня не пообидится, – не без гордости сказала Олена Даниловна. – Грача – лапка была сломана – выходила, больше месяца костылик носил, скворчишек, тех за свою жизнь без счета спасала, может, десятка два или три, журка – хромой был – тоже на ноги поставила…
– А зверюшек-то, бабушка, забыла? – напомнил Вовка.
– Ну про тех что и говорить. Тех и вспоминать не вспомнить. У меня дома всегда свой зоопарк был. Да и здесь не одни с Владимиром живем…
Тут Вовка, не дожидаясь, пока кончит бабушка, нетерпеливо потянул меня к колодцу в кустах смородины – там жила Василиса Прекрасная, большая пучеглазая лягушка с забинтованной задней лапкой.
– Это на нее ворона напала, когда она через дорогу переходила, – объяснил Вовка. – Мы как раз с бабушкой из магазина шли…
Потом Вовка показал мне черепаху по имени Марья-торопыга, которая грелась на теплом песочке под окошком, потом минут десять мы ползали по колючему малиннику у дровяного сарая, в надежде, что наткнемся на Ежа Ежовича, и, наконец, вечером, за ужином, Вовка познакомил меня с Борькой-бурундуком, который выскочил к нам на веранду на стук грецких орехов.
Я прожил на даче у Туркиных четыре дня, и за это время каких только рассказов и историй не наслушался от Олены Даниловны. Некоторые из них я записал.
КАК ОЛЕНА ДАНИЛОВНА В НЯНЬКАХ ЖИЛА И ПОПА УЧИЛА
– Я рано в работу пошла. У отца нас шестеро было, а землицы одна душа – как тут жить? И вот не знаю, было мне шесть-то полных, когда меня в няньки отдали. Сперва в родную деревню – ничего, а через год и на чужбину, за четыре деревни от своей. Вот тут я взвыла. Всю дорогу плачу, угорела от слез да рёву, и в каждом ручье тоску с меня смывали. Вода холодная, весной дело было. А все равно не смыли. Я попервости как елушечка в сырую погоду – сижу у окошка вся в слезах. Сижу да поджидаю: скоро ли Карюха Егорушкина покажется.
А Карюха – соседская кобыла, уголь барину каждый день возила. Старая, костлявая, страшная, с бельмом на глазу, а Егорушка – тоже не заглядишься – с головы до пят черный да грязный. А мне они всех дороже да всех милее. И долго так сижу да провожаю их глазами. До тех пор провожаю, покамест в полях оба не растают…
Ну хозяева попались мне нехудые. Оба еще молодые – и сам, и сама. А уж работящие-то! А на мне двое: зыбочный ребеночек да Федя, трех лет мальчик. Меня няней называет, а няня такая, что не сразу и поймешь, кто кого нянчит. После до чего дело дошло – ой! Этот-то самый Федя да пришел меня сватать.
– Да ну?
– Вот те и ну! Крест святой. Рослой, красивой парень вырос. Ну пришел: «Отдайте за меня няню».
– Так и сказал?
– Вот то-то и оно, что так. Может, скажи он как по-другому: отдайте Лену или Олену Даниловну – я бы еще подумала. На три-четыре года старше – ничего. Бывает и больше – живут. И дом хороший, родители хорошие. А уж он-то сам золото. С рюмкой на голове пройдет – вина не расплещет. Вот какой был Федя!
Ну а как сказал он – няня-то – ой! Как же, думаю, я за воспитанника-то своего пойду. Нет, ни за что! Заплакала, упросила маму. А Феденька, бедный, так у меня и не женился. Может, двадцать лет холостяком жил. А потом на войну взяли – и не вернулся. Вот ведь как бывает.
– А как же вы, Олена Даниловна, в шесть-то лет с двумя ребенками управлялись?
– Нет, не в шесть ведь. Семь мне было. Год уж стажу у меня нянишного было, когда меня в чужую-то деревню отдали. Да вот, управлялась. Бывало, сам и сама уйдут в поле затемно, да в потемках и придут. А я с ребятками. Да еще что-нибудь приготовлю им поисть – самой-то не до разносолов в страду. Ну да это все ничего. Привычка. Не я одна, и другие в няньках жили. А вот как я штаны-то Феденьке сшила – ой! Такого ни у кого не было. И смех и горе.
Феденька, скажу вам, запущенный был ребенок. Родители работают – света белого не видят. Дом хороший, все хорошее, а Феденька без штанов бегает. Бывало, бедный, прибежит с улицы – весь задок выколет, на камешках да на деревах сидючи. А тут как раз я в сарай пошла за чем-то да на подволоку и залезла. Смотрю, а там грязные брюки лежат. Хозяина. Ну я и смекнула: сошью-ка я из этих брюк Феденьке штанки. Куда это годится – ребенок весь задок исколол.
Вот взяла я эти брюки, сходила на речку, выстирала, высушила, каталкой выкатала да давай шить. Сшила. С карманами, с помочами. У меня Феденька оделся – картинка. Хозяева вернулись с поля и ребенка своего не узнали. Чей это у нас франт? А франт и есть. Я отмыла его, в божеский вид привела, причесала. Да еще в штанки одела. Нет, говорю, этот франт не чужой, а Феденька. А брючки, говорю, я сшила сама.
Ой! Я думала, хозяин обрадуется, а хозяин-то у меня побелел. «Ты, говорит, из чего их сшила?» Это брючки-то. А я говорю – из твоих. Из тех грязных, что на подволоке лежали. Ой! «Что ты, говорит, ведь это мои выходные, праздничные брюки. Я, говорит, от женки их спрятал».
Я тут так и присела.
А дело-то было так. Хозяину незадолго до моего прихода справили праздничные брюки. Хорошие, дорогие. Вот он и пошел в церковь. Все ладно было. В церкви побывал, Богу помолился, нет ли, а отъявился, показался на глаза попу – строгий батюшка был. Ну а обратно – мужики, известно: зашел в кабак да выпил, да домой-то уж на четвереньках приполз. А жена у него строгая – как в таком виде показаться? Вот он и переоделся в сарае да новые-то грязные брюки и забросил на подволоку, чтобы жене на глаза не попали. Да и забыл за работой-то. А мне они попадись на глаза…
– Строго взыскал хозяин?
– За брюки-то? Нет. Ничего, обошлось. Меня не притеснял. Поплакал только. Жалко брюк-то было. Новые, дорого заплатил. Да и жены боялся – говорю, строгая жена была.
Вот так я жила в няньках-то. В школу на десятом году пошла, две зимы ходила, а у меня, по-нонешнему взять, уж рабочий стаж был три-четыре года. А двенадцать-то лет мне стукнуло, я уж попа учила.
– Попа?
– Ой, порассказать – дак ухохочешься. Далеко, за пятнадцать верст, к попу отдали. Хозяйство большое, пять коров. Попадья больна, после родов в постели лежит. Дети. И сам поп такой неприспособленный – ничего не умеет. Коровы не доены, ревом ревут – вымя от молока рвет. Сено не кошено, и исть нечего: всего в доме полно, а поп ничего не умеет.
– А что же он работниц не догадался нанять?
– Говорю, попишко непутевый был. Да и страда у людей. Работницы которые уже подрядились, которые нейдут – дома полно работы. А я с коровами сама не могу, я худющая – подойник не удержать. Вот я и говорю батюшке: «Батюшка, говорю, надо тебе самому доить». – «Да как, говорит? Я сроду не умею». – «А научу, говорю. Тут, говорю, хитрости нету, только бы сила была в руках». А коровы-то… Милые! Как баржи стоят во дворе. Большие, высокие.
Ну батюшка вошел во двор – ошалели. На рога готовы поднять. Я и смекнула. «Батюшка, говорю, надень платок. Они к бабам привыкли, потому и кидаются на тебя».
Батюшка сделал по-моему, подоил коров.
Потом позвал работников: страда, косить надо. И опять у меня батюшка за голову: чем кормить? А дом у самого полон всякой всячины. Ну я говорю: «Все будет хорошо, батюшка. Ты только делай, что я скажу».
Ну наварила я каши, супу, ватрушку спекла, масла сбила. Да у меня работники едят – не нахвалятся: ну уж, ну уж, батюшка! Кто у тебя такая мастерица? А батюшка и указывает на меня: «А вот моя, говорит, мастерица. Ей, говорит, всем обязан». Да я у батюшки приделала все дела и попадью на ноги поставила. И хлеб, кабы не я, начисто сгнил. Сырое лето было. Жито пьяное – из поля, как из бочки, несет. Батюшка у меня пригорюнился: «Оставаться мне в этом году без хлеба». – «Не тужи, говорю, батюшка, можно этому горю пособить. Надо, говорю, только мужику хорошую еду положить да денег не жалеть – тогда он сам прибежит». Вот когда еще бабка Олена насчет материальной заинтересованности понимала. В одиннадцать-двенадцать годов. А у нас после войны до чего мужика довели – из деревни побежал.
А все-таки я у батюшки только одно лето прожила. Выгодное бы место, и хорошо кормили, да крыс боялась.
– Крыс?
– Крыс. По всему дому бегали. Ну летом-то я с лампой спала да на сеновале. А осень подошла, я и взревела. Что же, я ведь по-нонешнему совсем ребенок была – двенадцать лет…
НЕСМЫШЛЕНЫШИ
В это утро мы с Вовкой славно поработали. Выкосили траву под окошками, засыпали семена и крупу в многочисленные тарелочки и черепушки для птиц, сменили воду в баночках и, сверх того, еще пропололи грядку клубники.
Олена Даниловна, как истая крестьянка, была довольнехонька.
– Ну уж, ну уж какие у меня работники! – говорила она. – Чем только мне с этими работниками и расплачиваться. Разве что пирог со свежей капустой закатать…
– Не надо, бабушка, пирога, – сказал Вовка. – Ты лучше чего-нибудь расскажи.
– Да чего же я вам расскажу?
– А про бельчат, бабушка.
– На-ка, выдумал – про бельчат. А почему не ты? Ты ведь тоже знаешь. – Олена Даниловна хитровато подмигнула мне своим черным глазом: – Давай не стесняйся. В школу пойдешь, что будешь делать-то, когда учительница спросит? Бабушки рядом не будет. Ну как? Жили-были…
Вовка застенчиво прижался ко мне. Его маленькое сердечко воробьем запрыгало под моей рукой.
– Ох ты зайчишка, зайчишка… Ну жили-были две белки, у них родились деточки… Так?
– Не так, бабушка. Неинтересно так.
– Давай как интересно.
– А ты сама знаешь как.
– Вот не любит сказок, – со значением заметила Олена Даниловна. – Все надо, чтобы по жизни было. А по жизни рассказывать – полдня надо положить. Все в строку лезет: и птичка, и сучок, и каждый чих. Люди-то увидят, что скажут… Бабка Олена с утра, скажут, языком мелет.
– А ты поближе к кустикам сядь, тогда и не увидят, – посоветовал Вовка.
– Да уж разве что к кустикам… Ну тогда так, Владимир, вместе будем. – Тут Олена Даниловна опять многозначительно подмигнула мне: дескать, ты уж извини меня, старуху, пожалуйста, а мне нельзя иначе, мне надо внука подучивать.
Вовка, однако, подучиваться при мне не захотел, и Олене Даниловне пришлось скоро от этой затеи отказаться.
– Ох, Владимир, Владимир, – для порядка пожурила она внука, – ведь знаешь, с чего все началось. Когда мы первый-то раз белок увидели?
– Весной.
– Вот видишь, все помнишь. Весной, весной мы первое знакомство свели с белками. Отец у нас в командировке, мати в больнице, а кто участок вскапывать? Земля-то не ждет. Ну я на все запреты докторские махнула – поедем, Вова. И вот им, белкам-то, видно, интересно стало, чего это старый да малый все земле кланяются, – пойдем-ка, посмотрим. Ну из лесу выскочили да вон на ту елушку. – Олена Даниловна указала рукой на пушистое, густо усыпанное розовой шишкой дерево рядом с дровяным сараем. – Вылезли, смотрят на нас, и, видно, уж понравились мы им с Владимиром – они и обгнездились на той елушке.
– Бабушка! – воскликнул Вовка. – А кто первый их увидел?
– Бельчат-то? Ты, ты, Вова. Ох, что было! – Олена Даниловна всплеснула руками. – Утром вбегает ко мне на кухню – я как раз крапиву чистила, крапивник надумала варить: «Бабушка, бабушка, там котятки на елушке!» Где, какие котятки? Почто на елушке? А то, что это бельчата, у нас с Владимиром и в мыслях ни у которого нету. И вот ведь как тайно белки жили – мы даже и не знали, что у них там гнездо. Две недели, а то и три уж на даче жительствуем, а их и в глаза не видели. Ну я бегу за Вовкой, да ох же! – бельчата. Три сразу, четвертый-то больной был, уж после на глаза попал… – Нет, – вдруг тяжело вздохнула Олена Даниловна и нахмурилась, – не приведи господь, чтобы они еще раз к нам заявились. Я за прошлое лето извелась. И мои спокоя не знали.
– А что так? – Меня удивил этот крутой переход от детской радости и воодушевления к суровой озабоченности.
– А то, что горе с ними, маета одна. Я с ребятами со своими столько не переживала, сколько с этими бельчатами. Вот те бог.
– У них мать была нехорошая, – сказал Вовка. – Сбежала.
– Да, сбежала, – не очень уверенно подтвердила Олена Даниловна, затем послала внука зачем-то в дом и, когда тот хлопнул дверью, сказала: – Это мы ему говорим, что сбежала, чтобы не расстраивать – очень уж расстроистый, а на самом-то деле съел кто-то ихнюю матерь – собака или кошка. А отец у бельчат нынешней породы вертихвост, – пошутила Олена Даниловна, – не видали при детях.
Вовка обернулся быстрее ветра, в доме все было в порядке, и Олена Даниловна, похвалив его, повела рассказ дальше:
– Хлебнули, хлебнули мы горюшка в то лето. Перво дело – люди. Весь поселок к нам переходил, каждый день экскурсии – все грядки у нас стоптали. Да грядки ладно – у отца у нашего и не топтать – одна трава, да ведь им охрана, присмотр надо. Ну-ка, мало в поселке собак да кошек, а они глупые, несмышленыши, сами в пасть лезут. И никто не подучит – сироты, нету родителей.
Ну днем мы с Владимиром начеку. То он, то я – всегда глазами там. А ночью-то как? Ночью-то кто их удозорит?
– А ночью, – нетерпеливо выпалил Вовка, – мы Василия Ивановича заставляли. Да, бабушка?
– Да, да, Василия Ивановича. Как хошь, говорю, Васенька, а придется тебе ночной досмотр на себя взять.
(К этому времени я уже знал, кто такой Василий Иванович, или Васенька. Кот. Большой сибирский кот, который, по словам Олены Даниловны, был самой умной животинкой на свете и которого по старости – отнялись ноги – нынешней весной пришлось усыпить в больнице.)
– Выручал, выручал Василий Иванович. Я ночью проснусь, выйду, а он уж у ели – сидит да на ель смотрит. А то опять вдоль забора похаживает, чтобы кошка чужая на усадьбу не забежала.
Ох, да сколько всего с этими бельчатами было – не пересказать. Хоть про ту же еду вспомнить. Попереживали мы с Владимиром. Матери нету – с голоду помрут. Мы уж и грибков-то сушеных на елушку навешали, и баночку-то с молоком под ель ставили, а потом, когда увидели – молодые побеги грызут, отлегло от сердца. Ладно, грызите, ребята. Ель у вас большая, надолго хватит. А одной ели мало – лес рядом.
– Бабушка, а как они ползать учились, помнишь?
– Как не помню. Не по веткам – по сердцу твоему ползают. Ножишки слабые, расползаются, коготки жиденькие, не багрят – смотришь, один покатился, другой, – вот-вот на землю шмякнутся…
– А про грозу, бабушка, забыла? – еще про один случай напомнил Вовка. – Ты еще папу уговаривала лестницу поставить.
Олена Даниловна, к этому времени начавшая было заметно остывать, снова воспламенилась.
– Ну это мертвый номер в цирке, – по-современному выразилась она. – Детсад на качелях. Вон с елью-то рядом видишь клен? Так вот, ель свою оползали – на клен пойдем. А что из этого получится, разве такие дурахи думают? Ну на клен просто – здоровый сук в ель упирается. А как с клена на ель попасть? Веток у клена много, поди угадай, которая к твоему дому, которая от него, а прыгать еще не можем – не научились. И уж они тычутся! Туда-сюда, по той ветке, по другой, по третьей – заблудились. И вот раз на этом-то самом клену их и застала буря. Страшная. С грозой, с молоньей. Мы с Владимиром на другой день в лес пошли – вот такие ели вповалку лежат. Ну три-то, которые посильнее да побойчее, быстро домой попали, а четвертый-то, горемычный, и остался. Ой! Уж так его полоскало да мотало, мы думали, живого места не останется. Дождь, по-бывалошному сказать, в вожжу, розы у нас растерзало начисто, а на грядках такие дыры навертело – кротам не навертеть…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?