Текст книги "Борьба у престола"
Автор книги: Федор Зарин-Несвицкий
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Арестовать всенародно графа, генерал – адъютанта, Андреевского кавалера, человека, связанного родством и свойством с Трубецкими, Барятинскими, Ромодановскими, Черкасскими! Это было неслыханно.
Ягужинский, страшно побледневший, поднял голову и воскликнул:
– Вы не судьи мои! Пусть судит меня императрица! Канцлер, смотри!
Головкин с жаром убеждал в чем‑то Дмитрия Михайловича. В невольном движении вокруг Ягужинского столпились Черкасский, Трубецкой, Барятинский и недавно приехавший Лопухин. Казалось, они готовы были оказать прямое сопротивление. Лицо Василия Владимировича словно окаменело. Он сделал Степанову знак. Распахнулась дверь, и с ружьями наперевес тяжелыми шагами в залу вошли солдаты во главе с капитаном Лукиным, командовавшим в этот день караулом.
– Возьмите его, – повелительно произнес фельдмаршал, указывая на Ягужинского.
– Меня, меня? – крикнул, не помня себя, Ягужинский.
– Василий Владимирович, остановись, – произнес фельдмаршал Иван Юрьевич.
Солдаты молча двинулись вперед и остановились перед Ягужинским. Отсалютовав обнаженной шпагой, капитан Лукин произнес, обращаясь к Ягужинскому:
– Ваше сиятельство, извольте следовать за мной.
Глухой ропот пронесся по собранию.
– Именем ее величества я объявляю графа Ягужинского изменником отечества, – громким голосом произнес фельдмаршал Долгорукий.
При этих словах в зале наступило молчание.
– Я не тать, не разбойник, – дрожащим голосом начал Ягужинский. – Я генерал российской армии и верный подданный императрицы. Не признаю суда вашего надо мною. Вы ли сейчас говорили о свободе! Не вы разве восстали против бедствий самовластья! Хорошо, я повинуюсь силе!..
– Да, – ответил Дмитрий Голицын. – Мы хотели свободы, ты хотел неволи! Мы хотели стать свободными людьми, и императрица соизволила даровать нам свободу! Ты хотел остаться рабом и оставить других в рабстве! Так и оставайся же рабом! – закончил он.
В последний раз окинул Ягужинский взглядом окружающих. Фельдмаршал Трубецкой стоял как оглушенный громом. Лицо толстого Черкасского налилось кровью, и было страшно за него. Барятинский и Лопухин стояли бледные и безмолвные.
– Я готов, – упавшим голосом произнес Ягужинский и сделал шаг вперед.
Солдаты замкнулись за ними, и среди глубокой тишины послышались шаги и бряцание ружей. Окруженный солдатами, нетвердой поступью вышел Ягужинский.
Закрылись двери, и замолкли шаги, но долго все собрание было как бы в оцепенении. Это молчание прервал голос Феофана:
– Пусть господа министры Верховного совета отдадут отчет всемилостивейшей государыне за свои деяния. Нам же надлежит совершить благодарственное Господу Богу молебствие.
Эти слова нарушили оцепенение. Собрание зашумело, послышались голоса:
– В Успенский собор! В Успенский собор!
Люди разбились на группы, оживленно обсуждая события.
– Чрезвычайное заседание совета объявляю закрытым! – крикнул Дмитрий Михайлович.
Верховники поклонились собранию и медленно вышли из залы.
Адъютанты Ягужинского, Окунев и Чаплыгин, с беспокойством ждали исхода заседания. Они не имели права войти в залу совещания и в числе других адъютантов высокопоставленных лиц оставались в нижнем помещении, малой приемной зале. Туда же вышел и Федор Никитич Дивинский, только что приехавший с Григорием Дмитриевичем. На князя Юсупова верховники возложили на этот день командование всеми войсками московского гарнизона, и он с раннего утра ездил по волкам, проверял наряды и распоряжался расположением войск.
Федор Никитич, веселый и радостный, непринужденно беседовал с Окуневым и Чаплыгиным. Настроения этого дня совсем не коснулись его. Он весь был полон своим личным счастьем.
– Кажется, кончилось, – сказал Окунев. – Будто снимают караулы.
Действительно, в соседней комнате послышались мерные шаги солдат. У дверей шум шагов умолк, и в комнату вошел Лукин.
– А, Григорий Григорьевич, – приветствовал его Дивинский, встречавший Лукина не раз у Юсупова. – Ну что, как там? А?..
Но Лукин очень сдержанно поздоровался с ним и, не отвечая, обратился к стоявшим Окуневу и Чаплыгину.
– Прапорщик Окунев, капитан Чаплыгин, – произнес он. – Прошу следовать за мной.
– За вами, капитан, куда? – спросил побледневший Чаплыгин.
– По приказанию Верховного совета вы арестованы, – тихим голосом ответил Лукин. – Караул за. дверью.
Молодые офицеры сразу поняли, в чем дело.
– А Павел Иваныч? – спросил Окунев.
– Граф Ягужинский арестован тоже, – ответил Лукин, не возвышая голоса, чтобы не привлекать внимания окружающих.
– Да? Мы идем за вами, капитан, – после некоторого раздумья сказал Чаплыгин.
Со стороны казалось, что молодые офицеры ведут между собой обычную беседу. «Вот оно что, – думал Дивинский. – Началось!«И он вспомнил слова и грозное выражение лица Григория Дмитриевича, когда он говорил о Ягужинском и других врагах Верховного совета. Да, господа министры не шутят.
– Прощай, Федор Никитич, – сказал Окуяев. Чаплыгин молча пожал ему руку, и оба последовали за Лукиным.
С тяжелым вздохом посмотрел им вслед Дивинский. «Я на стороне победителей, – пронеслось в его голове. – Я счастлив… А что ожидает их? И разве я не могу очутиться в их положении?«И смутная тревога, как черное предчувствие, вдруг овладела им.
VII
– Я болен, совсем болен, дорогой граф, видите, мои ноги почти не действуют, глаза почти не видят. Не могу даже встать вам навстречу.
И барон Генрих – Иоганн Остерман, или попросту Андрей Иванович, протянул худую сморщенную руку человеку в фиолетовом камзоле, с золотой звездой на груди. Этот человек был граф Вратислав, представитель немецкого императора Карла VI – цесарский посол, как его называли.
Остерман сидел в кресле перед горящим камином. Ноги его были прикрыты меховым одеялом, глаза защищены зеленым зонтиком. Комната была освещена только светом камина да лампы под зеленым колпаком, стоявшей на столе в другом углу большой комнаты.
– Глубоко огорчен вашей болезнью, барон, – ответил граф Вратислав. – И никогда не решился бы вас беспокоить, но меня направил к вам канцлер. Я должен исполнить поручение моего всемилостивейшего государя; несмотря на мои представления, я до сих пор не получил ответа от российского императорского кабинета.
– Да? – протянул Остерман. – Садитесь, дорогой граф. Ведь речь идет о договоре 1726 года? Ваш император гарантировал тогда права принца Голштинского на Шлезвиг. Но, дорогой граф, ведь мы не имеем ничего общего теперь с Голштинским домом, вместо l'enfant de Kiel[14]14
Ребенка Киля (фр.).
[Закрыть] y нас императрица, племянница de Pierre farouche[15]15
Петра свирепого (фр.).
[Закрыть], как именовали не раз за границей великого императора.
– Пусть так, но договор остается в силе, – ответил граф Вратислав. – Испания заключила трактат с ганноверскими союзниками в Севилье. Согласно договору Российская империя должна иметь на границе вспомогательный корпус.
Из‑под зеленого зонтика зорко смотрели глаза Остермана.
– Да, – задумчиво произнес он. – Но ведь всякий договор, дорогой граф, действителен только до той поры, пока существует правительство, его заключившее. Существует хотя бы преемственно. Чего вы хотите, – дружески продолжал он. – Быть может, сама форма правления будет у нас изменена. Захочет ли новое правительство соблюдать устаревшие трактаты? Я знаю, – продолжал он, – что как вы, так и представители Голштинии, Бланкенбурга и Швеции хотели бы видеть на российском престоле этого l'enfant de Kiel под регентством цесаревны Елизаветы Петровны. Вы все, не сердитесь, милый граф, хотели бы урвать по кусочку от обширной империи. Так, самую малость. Дания – балтийское побережье, Швеция – провинции, отвоеванные Петром Первым, и так далее. Но судьба распорядилась иначе.
Граф Вратислав нервно поднялся с кресла.
– Значат ли ваши слова, господин барон, – сказал он, – что российский императорский кабинет отказывается от трактата 1726 года?
– Нисколько, – устало возразил Остерман. – Это значит только, что существующие трактаты подлежат пересмотру. Но, впрочем, я могу гарантировать вам вспомогательный корпус на западной границе. И хотя я совсем болен, как вы видите, я сегодня же представлю об этом меморию в Верховный совет.
– Я могу только благодарить вас, господин барон, вы единственный человек в России, понимающий ее интересы и интересы других держав, – с поклоном произнес граф Вратислав.
На тонких губах Остермана появилась легкая усмешка. Вспомогательный корпус на западной границе! Конечно, он будет. Разве там нет войска? Корпус понятие растяжимое, и притом никто не знает, что готовит ближайшее будущее!..
Наклонением головы он поблагодарил графа Братислава.
– Верховный совет уведомит ваше сиятельство о своем согласии и последующих распоряжениях, – официальным тоном произнес он.
– Так я имею ваше слово, господин барон? – спросил граф Вратислав.
– Я обещал, – коротко ответил Остерман, закрывая глаза.
– Я вижу, вы очень устали, – сказал граф.
– Да, мне нехорошо, – ответил Остерман. – Вы сами знаете, этот мальчик был моим учеником, моим воспитанником… Великие возможности умерли с ним…
– Это удар для всей империи, отозвавшийся тревожным эхом в Европе, – произнес граф. – Простите, господин барон, что я утруждал вас.
Он пожал сухую, маленькую руку Остермана и с поклоном удалился.
«О, страна варваров, великая, страшная страна, непобедимая, если пойдет по своему пути, – думал Остерман. – Но для этой дикой и великой страны нужна единая воля и един разум…»
Он глубоко задумался, глядя на пылающие угли камина. В комнату тихо вошла женщина лет под тридцать.
– Андрей Иванович, – шепотом произнесла она.
– Марфутчонка, это ты? – отозвался Остерман. – Нет, нет, я не сплю.
Вошедшая женщина, высокая и стройная, с приветливым лицом и добрыми глазами, была жена Остермана, урожденная Стрешнева, Марфа Ивановна, выданная за него замуж но воле императора Петра Великого в 1721 году, желавшего» закрепить» талантливого иноземца к его новому отечеству, соединив его кровным родством со старинным русским боярством. Русская знать была недовольна этим браком.
Но русская барышня Марфуша Стрешнева, или Марфутчонка, как она обычно подписывалась под письмами к мужу, и немец Остерман, на удивление всем, жили бесконечно счастливо, и Марфа Ивановна обожала своего мужа.
Марфа Ивановна подошла к мужу.
– Ну что? – спросил Остерман.
– Я хотела бы предложить тебе кофе, – сказала Марфа Ивановна. – Ты очень устал, а тебе все не дают покоя. Как твои глаза?
В ее голосе слышалась заботливость. Несмотря на разницу лет, между мужем и женой были самые нежные, дружеские отношения.
– О, они хорошо видят мою милую Марфутчонку, – произнес весело Остерман, целуя руку жены. – И кофе я с удовольствием выпью, только здесь. Мне надо– работать. Они прямо одолели меня. Утром был Маньян, заезжал Лег форт, сейчас ушел граф Вратислав… Они все бегут ко мне, потому что верховники потеряли голову.
– Ты устал, – сказала ласково Марфа Ивановна. – Если еще кто приедет, я скажу, что ты болен.
– Нет, нет, – замахал руками Остерман. – Именно теперь я всех должен видеть, все знать.
Марфа Ивановна вздохнула.
– Так я принесу тебе кофе, – сказала она.
– И пришли ко мне Густава, – крикнул ей вслед Остерман.
Густав Розенберг был его секретарем, он был родом из Вестфалии, как и сам Остерман.
Марфа Ивановна сама принесла кофе, поставила прибор на столик около мужа, заботливо поправила на его ногах меховое одеяло, поцеловала его в лоб и вышла.
Этот могущественный министр, державший в своих руках нити всех интриг, в ком заискивали резиденты иностранных дворов, кто по своей воле направлял внешнюю политику великой империи, был в семейной жизни типичным немецким бюргером, и добрая Марфутчонка едва ли понимала все значение своего Андрея Ивановича.
Густав не заставил себя ждать. Это был настоящий представитель германской расы: высокий, крепкий, розовый, с голубыми глазами несколько навыкате, с белокурыми волосами и маленькими рыжеватыми усиками.
– Ну, что нового, Густав? – спросил Остерман. – Затвори покрепче дверь. Вот так. Ну? Что натворили еще господа министры?
– Повестка вам, господин барон, – ответил Густав. – От Верховного совета с приглашением явиться завтра в заседание.
– Завтра в заседание? – задумчиво произнес Остерман. – Да, для объявления кондиций и письма императрицы Верховному совету. Мне известно и то и другое. Мне говорил канцлер. – Он подумал несколько мгновений и потом сказал: – Напиши: болен.
Густав сделал на повестке пометку.
– Что еще?
Густав оглянулся на запертую дверь, осторожно вынул спрятанное на груди письмо и, близко подойдя к Остерману, шепотом произнес:
– Письмо из Митавы. Только что принесли.
Ни малейшего удивления не отразилось на сухом, остром лице Остермана. Он не торопясь взял конверт и положил его на колени.
– Кто привез? – спросил он.
– Какой‑то человек, назвавшийся рижским аптекарем Блумом, господин барон, – ответил Густав. – Теперь по распоряжению Верховного совета сняты заставы и приказано беспрепятственно пропускать ординарную заграничную почту. Он воспользовался этим. Этот человек обещался зайти; когда – не сказал.
Остерман низко наклонился к камину, рассматривая адрес, написанный крупным, размашистым почерком по – немецки. Остерман, очевидно, забыл, что у него болят глаза. Густав зажег свечу и поставил ее рядом на столик. Остерман слегка кивнул головой.
– Этот Блум довольно счастливо пробрался. Ловкая шельма, – равнодушно сказал Остерман. – Мне канцлер говорил, что в Митаве арестовали адъютанта Ягужин – ского. Я бы не хотел быть теперь в положении графа Павла Иваныча.
Он все еще вертел в руках конверт, словно колеблясь, распечатать его или нет. Наконец медленным движением тонких, крючковатых пальцев он разорвал конверт и вынул аккуратно сложенный лист серой бумаги. Наклонясь к свече, он внимательно начал читать. Густав с невольным любопытством несколько раз взглядывал на Андрея Ивановича, но он по опыту знал, что на сухом лице вице – канцлера никогда нельзя было подметить отражения чувств, волновавших его.
Остерман читал долго. Потом снова перечел письмо и наконец, опустив его на колени, откинулся на спинку кресла, закрыв глаза. Это письмо было для него неожиданно и крайне важно. Оно давало ему ценные указания. Письмо было от Густава Левенвольде.
Остерман имел случай познакомиться с Густавом во времена Екатерины I, когда младший Левенвольде, Рейнгольд, был в фаворе, а Густав приезжал по делам герцогини Курляндской. Остерман тогда же обратил внимание на его обширный ум, ловкость и уменье вести интригу. Он сразу же предложил ему остаться при нем, но Густав не решился поменять свое хотя и скромное, но верное положение при курляндском дворе на блестящее, но опасное положение в стране, где тогда неограниченно царил надменный и самовластный Меншиков. Во время своих редких наездов в Петербург Густав всегда посещал Остермана, и старый вице – канцлер находил большое удовольствие в беседах с ним.
Напоминая о всегдашнем дружеском расположении к нему вице – канцлера, Густав сообщал теперь ему подробности митавских событий. Полагаясь на тонкий ум Остермана, он выражал надежду, что Остерман сумеет в трудные минуты помочь императрице. Императрица глубоко оскорблена поведением верховников. Вынужденная обстоятельствами, она подписала кондиции, но сердце ее болит за Россию, отданную на произвол верховникам.
Густав писал, что письмо императрицы совету сочинено Василием Лукичом и противоречит чувствам государыни. Василий Лукич держит свою императрицу словно под арестом. Он отстранил от нее ее ближайших людей. Не пускает к ней Бирона. Разлучил с малюткой Карлом. Вынудил согласие не брать с собой в Москву ни одного чужестранца. Даже сам он, Густав, принужден скрываться.
«Императрица, – писал дальше Густав, – делает вид, что на все согласна, но недавно со слезами воскликнула: «Ужели среди моих подданных не найдется никого, кто избавил бы меня от этого несносного порабощения?«И тут государыня изволила поминать вас, вашу близость к ее матери и всему дому…»
Затем Густав просил Остермана сообщить верным людям истинные чувства государыни, чтобы помочь ей, для блага России, вырваться из рук верховников.
Интриги, «конъюнктуры» придворные и дипломатические были настоящей стихией Остермана. В них он не знал себе соперников. Уклончивый, хитрый, решительный, когда надо, он всегда бил наверняка, сам неуловимый и скользкий, как змея. Последней победой его было падение Меншикова.
Но в последнее время ему начало казаться, что влияние ускользает из его рук, что на пути вырастает какая‑то преграда, что на смену ему идут новые люди. Его мнения как будто не имели уже прежнего первенствующего значения… И чувство неопределенности и словно растерянности нередко овладевало им в эти тревожные дни.
Письмо Левенвольде оживило его. Оно ясно и определенно указывало ему путь. Да, он переживет и этот поворот и займет еще более прочное и высокое положение. Его деятельный ум уже комбинировал людей и обстоятельства. Он учитывал и настроение Анны, и ошибки верховников, и недовольство соперников всевластных Долгоруких и Голицыных, и ропот шляхетства на самовластье Верховного совета.
«Варвары, варвары! – думал он. – Не пускать чужестранцев в Россию! Дикари!«По тонким губам Остермана скользила презрительная улыбка. «Пожалуй, они найдут, что и Иоганну Остерману не место в делах правления. Что ж! Посмотрим! Слабые люди подчиняются событиям, сильные – подчиняют – ихсебе…»
Он так задумался, что совершенно забыл о Густаве. Наконец Розенберг. решил напомнить о себе.
– Господин барон мне ничего не прикажет? – спросил он.
Остерман очнулся от своих мыслей.
– Нет, Густав, ты не нужен мне сегодня, – ответил он. – Доброй ночи.
– Доброй ночи, господин барон.
Когда Розенберг ушел, Остерман еще раз перечел письмо. Потом тщательно разорвал его на мелкие клочки и бросил в камин…
VIII
Чувство беспокойства, тоски, душевной пустоты и постоянного раздражения овладели Лопухиной после отъезда Арсения Кирилловича.
Мужа она почти не видела. Он целые дни проводил у царицы – бабки, где обычно собирались» Ивановны» – Екатерина Мекленбургская и Прасковья – со своими приближенными, где тоже растерянно и с недоумением смотрели на развертывающиеся события. Там бывали Черкасский, Барятинский, Дмитриев – Мамонов, как муж царевны Прасковьи, монахи, юродивые, какие‑то древние стольники и бояре, словно вставшие из могил, бывшие приближенные царя Ивана, старые друзья молодости Царицы Евдокии, жизнь которых остановилась вместе со смертью царя Ивана, в свое время боявшиеся и ненавидевшие царя Петра Алексеевича. Главой и пророком этого кружка был Феофан, примкнувший к нему во имя кровных связей, соединявших этот кружок с новой императрицей. Хотя сам он был далек от них по своим взглядам, как ученик и сподвижник Петра Великого, но его соединяла с ними теперь общая цель – борьба с Верховным советом. Там жили мыслями и идеями семнадцатого века, ненавидели всякие новшества, проклинали верховников и их» затейки» и не хотели верить, что Анна согласится на отречение от самодержавных прав, так как, по мнению кружка, эти права имели божественное происхождение.
Феофан со свойственной ему проницательностью понял, что этот кружок, это» темное царство», это» воронье гнездо», как выражался о нем Дмитрий Михайлович, представляет собою силу как по родству с императрицей, так и по своему консерватизму и верности древним традициям, еще глубоко коренившимся в широких кругах общества.
По родству Степан Васильевич был своим в этом кружке так же, как и по убеждениям.
Наталья Федоровна мало обращала внимания на деятельность мужа. Она была слишком женщиной, чтобы увлекаться отвлеченными идеями. Жизнь сердца всегда была у нее на первом плане.
Рейнгольд почти не показывался. Раз или два он украдкой на несколько минут заходил к Лопухиным, поздно вечером, всегда опасаясь и торопясь. Ему было теперь не до любви.
Раздражительность и тревожное настроение Лопухиной он объяснял в свою пользу. Он слишком был занят своими делами, чувствуя себя под дамокловым мечом. После ареста Ягужинского он с трепетом ожидал, что обнаружатся его сношения с братом. Ему было известно, что Верховный совет назначил строгое расследование о всех лицах, кто так или иначе мог иметь сношения с Митавой, и отдал распоряжение об отыскании какого‑то таинственного гонца, предупредившего и приезд Сумарокова, и приезд депутатов, то есть его гонца – Якуба.
Если природа не наделила Рейнгольда смелостию и большим умом, то взамен этого дала ему инстинкт чисто звериной хитрости, ловкости и искусство в интриге. Для своей безопасности Рейнгольд избрал самый верный путь. Он не появлялся ни в одном кружке, на какой косились верховники. Он делал вид, что все происходящее сейчас вокруг чуждо ему и нисколько его не интересует. Но зато во всех укромных уголках, где кутили и играли в карты офицеры, на всех попойках он был первым гостем. По видимости веселый и беспечный, он проводил ночи за карточным столом, сорил деньгами, вообще вел жизнь игрока и кутилы, казавшуюся тем более естественной, что у него уже давно была определенная репутация веселого прожигателя жизни.
В письме, присланном с Якубом, брат писал ему подробно о всем происшедшем и возложил на него поручение искусно распространять слухи о том угнетении, которому подвергается императрица со стороны членов Верховного совета в лице князя Василия Лукича, как она тяготится этим, как верховники лишают ее всякой власти и что все надежды ее сосредоточены на верной армии, что она не пожалеет никаких наград для тех, кто поможет ей свергнуть ненавистное иго.
Из своего далека проницательный Густав составил план, который так утешил и ободрил его отчаявшегося друга Бирона в ту ночь унижений и страха, когда Бирон считал свою карьеру конченой и плакал от бешенства и отчаяния. Недаром Остерман так ценил дипломатические способности и ум Густава. Хитроумный Густав, с одной стороны, действовал на Остермана, открывая лукавому и честолюбивому вице – канцлеру широкие перспективы в расчете, что при своем влиянии в известных кругах Остерман сумеет образовать сильную партию, сплотить вокруг себя все недовольные элементы в выспеем придворном кругу, среди сильных своим именем, высоким положением, а также близких по крови к императрице лиц.
С другой стороны, он через брата хотел создать военную партию. Для офицеров, особенно гвардейских, тоже открывались широкие горизонты. Ведь на престоле была женщина, сравнительно молодая, и от нее можно было ожидать больших наград, чем от суровых боевых фельдмаршалов. В этом случае Густав надеялся, что, несмотря на ничтожество, личность его брата будет живым примером возможной» фортуны». Успех на скользких полах дворцовых зал при Екатерине I был достижимее и легче, чем на полях сражений под знаменами ее грозного мужа.
И надо сказать, что Рейнгольд чрезвычайно успешно действовала этом направлении. За бокалом вина в дружеской беседе, между двумя сдачами карт за игрой он успевал сказать небрежно, мимоходом несколько слов о» пленной» царице, об ее доброте, об ее страданиях, и не один юный прапорщик уже начинал воображать себя рыцарем, освобождающим ее от ее» дракона», как некоторые называли князя Василия Лукича.
Верный Якуб зорко следил вокруг. Заводил знакомства с дворовыми Долгоруких, угощал их по кабакам, разведывал, разнюхивал, как ищейка, чтобы при первом намеке на опасность предупредить своего господина. При малейшей опасности граф Рейнгольд решил бежать куда‑нибудь за границу. На этот случай у него была припасена значительная наличность в золоте и особенно в драгоценных каменьях, по преимуществу в брильянтах, что было очень практично, так как каменья было легче прятать и везти, чем тяжелые мешочки с золотом.
Если арест Ягужинского и торжество верховников повергли в ужас Рейнгольда и возбудили негодование и тревогу в Степане Васильевиче, то с души Натальи Федоровны эти события сняли тяжелый гнет. Значит, ее» предательство» не принесло зла Арсению Кирилловичу, этому доверчивому, восторженному юноше, так беззаветно отдавшемуся ей. Она повеселела, оживилась.
«О, только бы он скорее вернулся, – думала Наталья Федоровна. – Я искуплю перед ним свою вину. Я дам ему счастье, о котором он грезит…»
И в гордом сознании своей красоты она смотрелась в зеркало. Зеркало отражало ее лучистые глаза, тяжелые волны темных волос, нежное лицо, на котором ни сердечные бури, ни бессонные ночи не оставили ни малейшего следа.
Наскучившись сидеть дома, успокоив свою совесть, Наталья Федоровна прекратила свое добровольное затворничество и каждый день с утра уже обдумывала, у кого побывать. Она навестила Настасью Гавриловну, жену князя Никиты Юрьевича Трубецкого. Там она узнала все подробности постигшего семью Ягужинского горя. Со слезами на глазах рассказала Настасья Гавриловна о несчастье своей сестры, жены Ягужинского.
– Бедная Анна совсем больна, – говорила она. – Машенька бродит как тень. В доме произвели обыск. Все бумаги опечатали. Захватили секретаря графа Кроткова и его доверенного, второго секретаря, Аврама Петровича, и увезли в тюрьму… Где сам Павел Иваныч – никто не знает. Одни говорят: в тюрьме, другие, что он под караулом в отдаленных комнатах кремлевского дворца. Отец, канцлер, ничего не может сделать. Всем заправляют Долгорукие да Голицыны. Они не остановились на аресте Ягужинского. По всем полкам они отдали распоряжение объявить в присутствии всех чинов, торжественно, при барабанном бое, что подполковник гвардейских полков, генерал – адъютант граф Павел Иваныч Ягужинский уличен в государственной измене.
Лопухина делала сочувственный вид, но в глубине души была совершенно равнодушна.
Потом она побывала у Черкасского. Там она встретила молодого Антиоха Дмитриевича Кантемира, известного ей как пиита, зло осмеявшего в свое время Ивана Долгорукого под именем Менадра. Она много слышала о Кантемире, когда во время фавора Долгоруких при юном императоре Петре II ходили по рукам его стишки, направленные против фаворита. Она даже помнила некоторые строки, особенно имевшие успех в обществе, настроенном враждебно против Долгоруких:
Не умерен в похоти, самолюбив, тщетной
Славы раб, невежеством наипаче приметной,
На ловли с младенчества воспитан с псарями,
Как, ничему не учась, смелыми словами
И дерзким лицом о всех хотел рассуждати
(Как бы знанье с властью раздельно бывати
Не могло), на всеми свой совет почитати
И чтительных сединой молчать заставляя…
Кантемир имел свои причины ненавидеть верховников. Он был лишен майората по милости князя Дмитрия Михайловича, нашедшего его притязания в этом запутанном деле, как наследника молдавских господарей, неосновательными. Долгорукие были возбуждены против него за его сатиры, направленные против них. Естественно, что юный Кантемир примкнул к их врагам. Кроме того, он был увлечен красавицей Варенькой, единственной дочерью князя Черкасского, богатейшей невестой в России.
Варенька, по молодости лет, обожала Лопухину, считая ее образцом красоты и изящества. Это льстило самолюбию Натальи Федоровны, и она охотно бывала у Черкасских.
Там теперь она услышала те же жалобы на самовластье Верховного совета и сочувствие Ягужинским и увидела страх и растерянность перед решительными мерами Верховного совета.
Все это был один круг, сплетенный из родственных и свойственных отношений. Ягужинский женат на дочери канцлера, брат фельдмаршала Трубецкого – на другой дочери, Черкасский – на сестре Трубецкого и так далее.
В эти дни Наталья Федоровна побывала и у Салтыковых, и при дворе царицы Евдокии и везде видела непримиримую ненависть к» затейкам» верховников и тот же страх перед ними. Встретила Феофана, который с особым удовольствием дал ей свое архипастырское благословение. Еще молодой владыка – ему едва ли было сорок восемь лет – был неравнодушен к женской красоте.
Из всех своих посещений Лопухина вывела заключение, что, во всяком случае, страх перед верховниками был сильнее ненависти к ним. Эти посещения развлекали Лопухину и сокращали для нее время ожидания приезда Шастунова, сопровождавшего императрицу.
А императрица, видимо, торопилась. Выехав из Митавы 29 января, она 2 февраля была во Пскове, 4–го в Новгороде, 7–го в Звенигородском Яме, 8–го в Вышнем Волочке и 9–го вечером уже в Клину. Курьеры беспрерывно скакали к сопровождавшему ее князю Василию Лукичу и от него на Москву. Верховный совет собирался и днем и ночью, распоряжаясь и заготовкой подвод, и церемониалом, и следствием по делу Ягужинского, и переговорами с представителями знати и шляхетства, являвшимися по приглашению князя Дмитрия Михайловича подавать свои мнения о государственном устройстве.
Князь Дмитрий Михайлович только хватался за голову. Проекты сыпались один за другим. И все проекты, не отвергая или обходя вопрос об ограничении самодержавия, на первый план ставили ограничение власти Верховного совета.
– Господи! – восклицал Дмитрий Михайлович. – Да разве в моем проекте нет шляхетской палаты… Я говорил, что надо обнародовать мой проект. Ведь они, – говорил он фельдмаршалу Василию Владимировичу, – смотрят на Верховный совет как на врагов шляхетства. Это вы виноваты! Смотри, Матюшкин, какой‑то Секиотов, князь Алексей Михайлович, скрытый враг, вот проект, подписанный тринадцатью, и еще, и еще…
Дмитрий Михайлович с озлоблением перебирал гору бумаг, лежавших на его столе.
– И все они говорят о правах шляхетства. А крестьяне? Вот смотри, что о них говорится. – Он в волнении взял лист и прочел: – «Крестьян сколько, можно податьми облегчить, а излишние расходы государственные рассмотреть» А, что скажешь? Облегчить податьми! Да в том ли дело! Не податьми только облегчить, а волю, волю, слышишь, князь, волю дать! То дело грядущего. Сычи! Совы! Дай время – все сделаем! Не могут понять, что первый шаг важен!..
И Дмитрий Михайлович в волнении заходил по комнате.
– Я дам тебе время, – сурово и важно сказал Василий Владимирович. – Ты голова, ты и думай. Я говорю тебе, что дам тебе время. Ты только не мешай. Ты голова – мы руки. Все возможно, когда войско в руках. Иди, не останавливайся, не задумывайся. Великий император говорил: «Промедление безвозвратной смерти подобно». Не останавливайся. Не надо жалеть их! Мы их сметем, и они замолкнут навеки! Не на один день замышляем мы дело…
Семидесятилетний фельдмаршал встал с горящими глазами:
– Пусть не понимают они, поймут их дети…
– Да, – останавливаясь, произнес Голицын. – Ты прав. Нужно время для работы, и ты дашь мне это время. Василь Лукич писал, что арест Ягужинского поразил императрицу. Она в наших руках.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.