Электронная библиотека » Фридрих Дюрренматт » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Лабиринты"


  • Текст добавлен: 14 июня 2017, 15:15


Автор книги: Фридрих Дюрренматт


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Рядом с нами жил старший садовник. Его овчарка сидела на цепи, я часто спускал ее и брал с собой на прогулку. Пес был незлобный, а все-таки однажды набросился на меня – неожиданно, во дворе, в той его части, где за дощатым забором была улица. Вдруг превратился в зверюгу – возможно, голоса прохожих сбили его с толку. Мама кинулась спасать меня, напрасно, пес вцепился мертвой хваткой, мы отбивались изо всех сил, я, одурев от злости на здоровенного, черного, лютого зверя, даже не чувствовал боли. С балконов соседнего дома, многоквартирного, глазел народ – погода прекрасная, яркое солнце, я точно на арене, наконец подоспевший на помощь садовник оттащил пса. Я был весь в крови, одежда разодрана в клочья, пришел врач, собаку застрелили – люди скоры на расправу с животными.

Вечером, когда смеркалось, я любил смотреть из своего окна на город. На другом берегу реки, против света, он был точно черный силуэт горизонтального формата – высокие печные трубы, бесчисленные остроконечные крыши, ратуша, католическая церковь, в моей памяти – мрачные. Позднее мы переселились в центр города. Заняли квартиру в одном из домов, стоявших плотным рядом против церкви Нидэггкирхе, с южной стороны дом возвышался над Выгоном, в то время – кварталом бедноты у самой реки. С нашего балкона, словно парившего над крышами Выгона, я мог видеть освещенные вечерним солнцем дома Английского квартала, они, выше по склону, казались зеркальным отражением домов, расположенных ниже. Со временем мы снова переехали за реку, на окраину. Но в школе дела мои не заладились. После нашего переезда из сельской местности в город родители, всецело полагаясь на волю Божию, отдали меня в христианскую гимназию. Я не сомневался, что, как деревенский, уж конечно, буду покрепче городских мальчишек, и напрасно, это выяснилось на первом же уроке. Каждый школьный день начинался с молитвы, учитель французского языка молился всласть, закрыв глаза, мы тем временем плясали по всему классу. Учился я плохо, да еще на беду мой отец и мой двоюродный брат когда-то были в числе лучших учеников этой гимназии. Мне вечно приходилось повторно отвечать уроки, а против горбатого учителя греческого языка я вообще взбунтовался – гордо швырнул за окно учебник и тетрадь; учитель ехидно усмехнулся, и хотя это был просто импульсивный порыв к свободе, но весной меня из гимназии выставили. Безутешные родители сбыли меня в частную школу, где к детям относились снисходительно, – отстойник всех потерпевших неудачу в гимназии и упрямых одиночек, тружеников, которых жизнь заставила готовиться к экзаменам на аттестат зрелости. Вот и я был в числе неудачников. Я начал прогуливать уроки. Школа была далеко от дома, на другом конце города, дорога в школу вела мимо восьми кинотеатров. Еще в деревне я посмотрел два фильма. Один – в зале церковной общины, это был фильм про миссионеров в Африке, о том, до чего довела бедных негров непричастность к христианской вере и как важно было их обратить. Второй фильм был игровой, целое событие, картина об Иосифе и Потифаре, она шла в театральном зале рядом с деревенским трактиром, а с утра устроили специальный показ для школьников. Когда жена Потифара стала раздеваться, киномеханик ладонью закрыл проектор, но, к ужасу педагогов, слишком быстро убрал руку. Ну а тут, в городе, я просиживал в кино все послеобеденные часы, иногда по два раза смотрел один и тот же фильм, а родители думали, я в школе. Но было туговато с деньгами. Разжиться деньгами было непросто – приходилось врать, воровать или перехватывать взаймы. В школе все воровали или перехватывали взаймы. Утром я сидел в «Венском кафе» и читал Ницше; кожаный диван у той стены, что с окнами, круглые мраморные столики, передо мной «золотая чашечка».[21]21
  Мокко с молоком и пеной, венский деликатес.


[Закрыть]
В школе я ссылался на болезни: грипп, мигрень, летом – сенная лихорадка. Директор, он же пастор, старичок, выслушивал подобные объяснения не моргнув глазом, было не понять, верит он нам или нет. Он преподавал немецкую литературу, старался приохотить нас к Гёте, а вокруг, куда ни посмотри, рушились гётевские идеалы. Итоговые оценки были плохими. Табели рассылались родителям два раза в году. Я их перехватывал, письменный учительский отзыв прятал, оценки подделывал. Для экзамена на аттестат оценки, выставленные частной школой, роли не играли. Это было самое гуманное, что я мог сделать для своих родителей. Между тем в «Венском кафе» я читал не только Ницше. Я прочитал «Лаокоона» Лессинга, да и мое непонятное пристрастие к Виланду тоже, наверное, родилось в те годы, и оно осталось при мне, тогда как Геббеля, которым тогда зачитывался, сегодня я просто не выношу, за исключением «Дневников». Городской театр я посещал на правах родственника. Моему дяде, старшему государственному чиновнику, по службе полагалась ложа, и время от времени он отдавал ее нам. Но театр не много для меня значил, хотя и были там хорошие актеры, дирижеры и певцы, эмигрировавшие из Германии, отнюдь не провинциалы. К музыке я был еще равнодушен. Я как одержимый занимался рисунком и живописью, рисовал углем, писал: пьяные оргии, чертей, казни. Учитель рисования в христианской гимназии обучил меня рисунку пером, который и стал моей любимой техникой; позднее один художник, дававший мне частные уроки, попытался вдохновить меня на воссоздание средствами живописи вазы с яблоками – я так и не понял, какой в этом смысл. Добропорядочную буржуазную юность я переносил как болезнь, ничего не зная о человеческом обществе и существующих в нем связях, я был береженым, хотя никто меня не оберегал, и все снова и снова штурмовал крепость, которую не возьмешь, как ни старайся, – ведь этой крепостью был я сам. Нелепые унижения и позорные оплошности, не изжитые подростковые комплексы, безделицы, раздутые до гигантских размеров, всяческого рода онанизм. Я не умел приспосабливаться, не завел подруги и даже друзей. Однажды, когда я ночью слонялся под аркадами на Бруннгассе, со мной заговорил прохожий, человек лет тридцати: у него-де никого нет, некому о нем позаботиться, а он эпилептик; сделалось не по себе, но я сказал, что готов о нем позаботиться, и пошел к этому человеку, в квартиру на первом этаже, с окном на Бруннгассе, в какую-то мастерскую, разговор стал бессвязным, он начал запинаться, подыскивать слова, коверкать слова; я сообразил, что с ним может случиться припадок, и не ушел, а буквально убежал. Потом еще много недель он все приходил и стоял у нашего дома – выследил меня, но я больше не вступал с ним в разговоры, а теперь вот и сам не пойму, почему о нем вспомнил. У меня были школьные товарищи, мы наперебой похвалялись своими геройскими подвигами, любовными похождениями и просиживали штаны в кафе и барах; протоплазма попусту растраченного времени, беспомощной юности; ворох, казалось бы, незначащих пустяков, бывших моим мучением, ибо я все еще не покинул материнской утробы, постепенно формировался в теле матери, я был эмбрионом, я еще не родился; пуповина не была перерезана; не сложившийся, я не обладал ничем, кроме хаотичной фантазии, которая отгораживала меня от реальности и делала беспомощным, неловким, не имеющим хороших манер, их нет у меня сегодня. Мои воспоминания об этом времени несправедливы и полны ненависти, в это время я получил первые раны, которые не зажили, а сам я нанес себе эти раны или другие люди, не важно. Годы тянулись и тянулись, бесконечно медленно, это было время, когда я не знал, куда себя деть, сам себе преграждал путь, хотел что-то создавать, но не обладал созидательной силой. Лишь обрывки картин и впечатлений мерцают в том времени, далеком и вместе с тем до смешного близком, каким оно осталось в моей памяти, – в самом деле, что такое сорок или сорок пять лет? Язвительная улыбка учителя; бросающаяся на меня собака, зеваки на залитых солнцем балконах; неотвязное желание притворяться, невозможность быть самим собой, к этому вынуждали не внешние условия, не какая-то необходимость, а только мое собственное «я». Мне так и не удалось разобраться в этом городе, я и город отталкивали друг друга, я бестолково тыкался в нем, как Минотавр в первые годы заключения в Лабиринте; наверное, прошло много времени, пока он осознал, что очутился в месте, откуда нет выхода, если, конечно, вообще осознал. Я не понимал, что мне делать с этим городом, город не понимал, что делать со мной. Даже воспоминания бессильны раскрасить то время, нарисовать картинку прекрасной юности – юная свежесть канула вместе с деревней, слилась с детством, не ведающим подростковых проблем, с чем-то полуосознанным и потому упорядоченным; но вот в чем воспоминания могут меня обмануть: будто когда-то, где-то там, за семью горами, мир был сплошь благополучным, – на самом деле в нем исподволь назревали все те трудности, которые начались у меня в городе, и не только трудности, но и мотивы, темы и сюжеты, появившиеся гораздо позднее.

Текущий момент не постичь. Далекое приближается лишь по прошествии времени. Реальность расширяется лишь постепенно. Конечно, ничто не происходит вне фона, где и лежат причины, в силу которых мы мыслим и пишем. Однако фон неоднороден, в разных местах у него разная глубина, как на пейзаже. На переднем плане – твои собственные переживания, родители, давшие тебе жизнь, их родители, то есть те, кто дал жизнь твоим родителям, – я знал только мать моей матери, да и ее помню смутно: высокая, грузная женщина в плетеном кресле на веранде; когда ее в гробу выносили из дома, я, трех– или четырехлетний, сидел на террасе у соседей, на лошадке-качалке. Потом появляются сестры и братья, дома, в которых мы жили, улицы, по которым ходили, деревни и города в нашей округе, люди, с кем мы дружили или враждовали. Задний план все расширяется, теперь появляются экономический, социальный, политический, духовный и, наконец, исторический горизонты. Но их уже невозможно толковать непосредственно, остается лишь давать названия горным массивам и историческим фактам. О силах, что вытолкнули их наверх, можно судить лишь опосредованно, по сведениям, которые мы получаем из вторых, третьих, четвертых рук, по чьим-то сообщениям и сообщениям о сообщениях, а они, как любые свидетельства, подкрашены и подстрижены человеком, так что более или менее совпадают самые яркие линии, и это уже удача. Мы плывем по реке времени, но берега реки различаем лишь смутно, не удается даже точно определить направление потока. Мы думаем, что имеем некоторое представление о землях, оставшихся позади, но оно обманчиво. То, что оставлено позади, – прошлое, следовательно, лишь нечто опосредованное. То, что мы зовем всемирной историей, можно сравнить с туманностью Андромеды, вернее, с тем, что мы в данном случае видим. Ведь сама туманность находится в недостижимом прошлом, нас отделяют от него два с половиной миллиона лет, и свет, который мы видим сегодня, она испустила тогда, когда на Земле едва забрезжили предрассветные сумерки человечества. Здесь опять-таки ничего не истолковать, не прибегая к причинно-следственным построениям, на которых основаны выводы астрономии. Но какие бы достоверные сведения ни приводила астрономия, туманность Андромеды все равно остается лишь картиной некой картины, в сущности – воспоминанием, тем более, что мы видим не только ее, но еще и наш Млечный Путь, центр которого опять-таки принадлежит прошлому, другому прошлому, разумеется; до него всего-то тридцать тысяч лет, то есть нас от него отделяет расстояние в тридцать тысяч световых лет. Мы окружены не прошлым вообще, а самыми разными «прошлыми», целым миром неразрывно связанных, пронизывающих друг друга «картин памяти». А что до нашего ближнего космического окружения, так оно не играет никакой роли, солнце пять минут назад было по существу тем же, и Млечный Путь тридцать тысяч лет назад был тем же, и туманность Андромеды являла древним людям ту же картину, что и нам, быть может несколько менее яркую, – все-таки она летит, приближаясь к нам, со скоростью 300 километров в секунду. Но невозможно игнорировать проблему прошлого и отдаленности тех галактик, которые не так давно открыла Паломарская обсерватория, галактик, удаленных от нас на два миллиарда световых лет, или проблему квазаров, а их удаленность почти равна возрасту самой Вселенной, и они уносятся от нас почти со скоростью света. Исчезни их прошлое, мироздание сжалось бы, устремившись от своей периферии, и обрушилось на нас. Наш мир вернулся бы к своему древнейшему состоянию, картину которого мы не можем себе представить, так как у него нет образа – это чистое настоящее, настоящее без прошлого, настоящее, куда время уже не прибывает, устремляясь вперед, создавая прошлое, – потому что время из будущего пошло бы в обратном направлении. Мир сжался бы в наименьшую возможную единицу времени, хронон, отрезок, не превышающий одной квадриллионной доли секунды, более того, мир лишился бы времени и пространства, стал математической точкой. Лишь благодаря прошлому, бешеной гонке разлетающихся галактик, расширению Вселенной мы видим и создаем свои образные представления, картины, пусть несовершенные, определяющиеся категориями нашего мышления.

Это относится и к истории. Она стремится запечатлеть прошлое, а в это самое мгновение от нас уносится прочь не только материя в форме солнц, атомов водорода, протонов, нейтронов и так далее, но и та материя, что порождает индивидуализированное сознание, не человечество, а отдельных человеков. Поэтому и со всемирной историей не управишься, если не прибегаешь к стилизации, а стилизация ведет к всяческим обобщениям; всемирную историю нельзя написать, избежав несправедливости, ее можно представить в виде абстракции, но никогда – как что-то конкретное, ее можно сконструировать лишь путем спекулятивного обобщения. Будь она конкретной, превратилась бы в собрание документов. И неизбежно разрослась бы до размеров гигантской библиотеки, которая окружила бы Солнце, – я думаю, где-нибудь за орбитой Плутона вокруг Солнца выросло бы кольцо зданий, построенных в ряд или одно в другом, и это сооружение все росло бы, расширяясь во Вселенной, ведь фонды этой библиотеки должны включать истории жизни всех людей, когда либо живших на свете, – от древнейших времен до неандертальцев, от неандертальцев до людей ледникового периода, от них до античной древности, от Античности до Средневековья и так далее, и так далее, вплоть до Нового и Новейшего времени, вплоть до той одной квадриллионной доли секунды, что отделяет историю от современности, – жизнеописания людей со всеми их мучениями, удачами и неудачами, деяниями и злодеяниями, привычками, навязчивыми мыслями, нуждами, пороками и недугами, со всей обыденностью и пошлостью, неизбежными в жизни каждого человека. Но и не только. В библиотеке должны храниться записи о всех отношениях каждого отдельного человека со всеми другими людьми, когда-либо жившими на свете, отношения, уходящие в прошлое во всей его широте и глубине. Потому что все мы связаны. Люди родственники друг другу в гораздо большей мере, чем сами предполагают, ветви и ответвления, ростки и отростки их подлинного родословного древа сплелись гуще, чем мы думаем. Кроме того, в каждом из этих гигантских описаний должны быть сновидения, мечты и грезы, но и не только: также чувства и впечатления человека, возникавшие в его жизни каждую минуту, каждую секунду. И не только чувства и впечатления, мечты и желания, но и мысли, тайные думы и весь его опыт, знания, понятия и мнения, вера и неверие, идеологии и предрассудки, – все духовное содержание каждой отдельной человеческой жизни; картины, которые снова и снова появляются, преследуют человека и, когда он умирает, погружается во мрак, остаются тем последним, что ему видится. Далее, уходящие в прошлое источники всего этого и последствия, оказывающие воздействие на будущее, – их тоже придется описать, так как они имеют отношение к индивиду. Жизнь отдельно взятого питекантропа заняла бы в подобной библиотеке как минимум несколько залов, жизнеописание какого-нибудь неандертальца – целое здание, а то и два, современного европейца – многие здания, смотря по тому, каков этот европеец, и дело не в том, что современного европейца я ставлю выше питекантропа, – просто впечатления, которые на него, европейца, обрушиваются и решительным образом на него влияют, надо полагать, неизмеримо многообразней, а так как он эти впечатления не обдумывает и не усваивает, то, надо полагать, и неизмеримо бесполезней. Сложилось бы особое собрание размытых отрывочных воспоминаний, перетекающих один в другой телесериалов, бесконечных серых будней с мельканием одних и тех же физиономий, бесконечных вечеров в киношке или перед телевизором, в компании с телеведущими и шоуменами, важными шишками, полицейскими инспекторами из сериалов, например Дерриком, с воскресными проповедями, с комиссаром Коломбо, с телевикторинами и футбольными матчами. А жизнеописание одного современного интеллектуала и тем паче литературного критика заняло бы целый комплекс зданий: не одну неделю пришлось бы пробираться через вязкое месиво полупереваренных сведений и толком не прочитанных, однако бойко обсуждаемых книг, через эту трясину, затопляющую библиотечные залы; ну а биографии таких людей, как Лейбниц, Кант, Маркс, Эйнштейн, заполнили бы целые библиотечные города. Кроме того, это и так необозримое собрание станет еще громадней к моменту гибели человечества – произойдет ли она в результате ядерной войны, космического катаклизма или из-за исключающего возможность жизни на Земле состояния Солнца, что ожидается, по расчетам, через несколько миллиардов лет. Потому что библиотека немыслимо увеличится не только за счет количества биографий, но и из-за нарастающей лавины обзоров и указателей к уже написанным биографиям и обзорам, так как во вспомогательной литературе будут описаны причины (имевшие место в прошлом) последствий, которые уже имеют место в настоящем, и причины причин причин и наоборот: последствия последствий последствий. Подлинная биография Платона, или Августина Блаженного, или Чингисхана – привожу примеры понаглядней – со временем разбухла бы до невероятного объема, так как в случае подобных личностей последствия их жизни для всего человечества – до самого конца его истории – сегодня совершенно невозможно оценить, даже если имена этих людей будут забыты, – каких только имен мы уже не позабыли, кто назовет сегодня имя изобретателя колеса, имя охотника или знахаря, впервые нарисовавшего мамонта на стене пещеры? А ведь появится еще одна гигантская библиотека – с описаниями реальных экономических и политических связей и отношений каждого человека, начиная хотя бы с информации о статусе какого-нибудь человека эпохи палеолита, его отношениях с многочисленной родней и системой табу, уже в те времена сложной. Однако нет вокруг Солнца этого гигантского библиотечного колеса в плоскости, перпендикулярной солнечной эклиптике, со сквозными проемами для беспрепятственного движения планет и астероидов, не существует этой истинной всемирной истории, в которой развитие человечества, происходящее в пяти измерениях – трех измерениях пространства плюс во временном и духовном измерениях, было бы представлено полностью, и не как-нибудь абстрактно, а конкретно, в виде словесных текстов. А если бы подобная библиотека существовала, то не нашлось бы никого, кто засел бы за чтение гигантского документального материала, в лучшем случае он сможет осилить историю какого-нибудь племени эпохи неолита (если, заблудившись в бесконечных книгохранилищах, не испустит дух между стеллажами), разве только войдет в этого читателя сам Господь Бог, умеющий читать с немыслимой скоростью, но Богу-то читать незачем, ему и так все ведомо. Так что любая всемирная история – не более чем собрание мало-мальски приемлемых, фрагментарных гипотез о действительной, конкретной всемирной истории, несовершенная концепция, попросту суммирующая сведения, гадающая о неведомых причинах и безнадежно утраченных материалах и документах. Первые три минуты истории Вселенной мы представляем себе лучше, чем первые три миллиона лет истории человечества. Это более чем естественно: предсказуема жизнь планет, но не жизнь людей.

В плане организации материи не Млечный Путь, не квазар, не красный гигант Альдебаран и не желтый карлик, который мы называем нашим Солнцем, а человек является самым сложным образованием в известном нам мире, как по своему строению, так и по сложно взаимодействующим химическим процессам или реакциям на внешние раздражители. Это существо, homo sapiens, давно переставшее быть редким зоологическим видом, состоит из огромного числа гигантских молекул, образующих клетки – слаженно функционирующие, созданные на основе генетического кода одной-единственной клетки, управляемые невероятно сложно устроенным головным мозгом, который определяет сознание человека, его мышление, логические умозаключения, а также его бессознательное, инстинкты, непредсказуемые эмоции и проявления агрессивности, более того – столь чудовищное безрассудство, что по сравнению с человеком животное кажется разумным существом. И если мы рассматриваем как некое целое всю многомерность человечества, весь этот сверхорганизм сверхорганизма, который убийственно, бессмысленно, снова и снова сам себя пытается уничтожить, то все, что мы выдаем за исторические закономерности – не важно, социальные, экономические, психологические или вовсе иррациональные, – оказывается в лучшем случае попытками найти какие-то объяснения, опираясь на весьма несовершенные статистические данные и предположения, допускающие лишь неопределенные прогнозы, а в худшем случае мы получим лишь отражающие наши эстетические установки заглавия частей того приключенческого романа, который мы называем всемирной историей. Дело не в том, что человек и человечество «как таковые» иррациональны, а в том, что «как таковые» они необъяснимы. Ведь и Сократ, тот самый, кто, как и Аполлон Дельфийский, призывал человека: познай самого себя, сознавался: я знаю только, что ничего не знаю. Посему и у меня нет выхода – я должен пользоваться расхожим каталогом исторических событий и его рубрики бубнить как пономарь на черной мессе, которую мы служим, пытаясь втиснуть в пустые формулы всю действительность человека и человечества. Это каталог паршивой букинистической лавки, набитой захватанными и липкими от крови бульварными книжонками.

Я лежал в пеленках, ерзал, выпрямлялся, делал первые шаги, играл в саду, я впервые удрал из дому и очутился на равнине, которая мне показалась бескрайней, я высидел первый день в школе, а потом еще бесконечно много школьных дней, меня все неудержимей куда-то уносил поток времени и наконец засосал водоворот города, моя юность беспечно транжирила дни моей жизни, – а в эти годы по России прокатился вал революции, кровавой, упрямой, неостановимой, иррациональной в силу своей веры в рациональное начало, религиозной в силу своего атеизма; началась агония Британской империи, Франция, вообразив, что она все еще великая держава, выстроила линию Мажино, раскинула искусно сплетенные дипломатические сети, чтобы окончательно пригнуть Германию; Муссолини, с задранным подбородком, вошел в Рим, была оккупирована Рурская область, умер Ленин, возвысился Сталин, Троцкого отправили в ссылку – началась большая чистка, изгнание старых революционеров; инфляция в Германии и «черная пятница» в США принесли миллионам людей полное разорение, а единицам – миллиарды, Веймарская республика приказала долго жить, ее закат вынес наверх Гитлера и гнусную «народную» сволочь; Мао Цзэдун выступил в Великий Яньаньский поход, Япония, с маленьким очкастым императором на высоченном белом коне, совершила нападение на Китай; здесь и там повыныривали бывшие генералы и прочие дармоеды и сделались диктаторами, крупными или помельче. Всюду жертвы политических преследований, всюду эмигранты, всюду убитые. Абиссиния, Гражданская война в Испании, занятие Австрии, Мюнхен[22]22
  Имеется в виду Мюнхенское соглашение, подписанное 30 сентября 1938 г. между Гитлером и главами правительств Великобритании, Франции и Италии.


[Закрыть]
– по этому случаю в Бернском кафедральном соборе состоялось торжество: возносились благодарственные молитвы Богу, сохранившему мир, однако у Бога были другие планы или нашлись другие занятия; аннексия Чехословакии, радиовыступления Гитлера, пакт Великой Германии и Советского Союза. Пока все это шло – лихорадочно, одновременно, последовательно или как попало, мешанина из планов и контрпланов, действий и контрдействий, всюду экономические кризисы, всюду безработица, – время сделалось зримым даже непосредственно рядом с христианской гимназией: мужчины стояли в очередях перед биржей труда; наконец разразилась Вторая мировая война – наверное, были экстренные выпуски газет, специальные сообщения по радио, какое-нибудь обращение от имени какого-нибудь Федерального совета, – моя память не сохранила тот день. Он не стал каким-то рубежом в моей жизни. Швейцарию уносило навстречу неизвестности, совсем как профессора Лиденброка на плоту по кипящему потоку лавы, и невозможно было понять – к почти неизбежной гибели или маловероятному спасению. Я вместе со всеми плыл по течению, но отнюдь не «в ногу» со временем – плыл и плыл себе, без паники, без ощущения, что свершается судьба, что это сама судьба грохочет за кулисами мирового театра и уже скоро она поставит в нем величайший поворот столетия. Я был занят собой, а не окружающей реальностью, со всей силой наносившей удары своими когтистыми лапами. Восемнадцатилетний слепец сидел на плоту Лиденброка, а сегодня мне, шестидесятилетнему, иногда представляется – телевидение и всё более современные средства коммуникации таки поймали меня на удочку, – будто я сам воевал во Вьетнаме и даже лично проводил эксперименты на Луне. Вот так легко мы сегодня обманываемся, воображая, что уж нас-то никто не обманет.

Из пяти лет, которые я просвистал студентом, четыре года пришлись на Вторую мировую войну. Летом 1942 года, когда я поступил в школу начальной военной подготовки, на этом же континенте, но на четыре тысячи километров к востоку, началась Сталинградская битва, и германское радио передало ликующее сообщение, что Сталинград взят. Большинство людей считали вероятным и даже определенно были уверены, что Гитлер уже победил Советский Союз. Особенно в офицерских кругах восхищались германским вермахтом, и не только им. Так, от одного полковника я услышал, что для него высшее эстетическое наслаждение – речи Геббельса. Сразу после размещения в казармах нам было предложено написать сочинение, откликнуться на текущие события. Мое, как видно, вызвало обеспокоенность у проверяющих – наш лейтенант, сын дивизионного начальника, подошел ко мне нерешительно и сказал, что, перед тем как совершить какую-нибудь глупость, лучше посоветоваться с ним. Воякой я был неуклюжим, не мог вскарабкаться по столбу выше чем на два метра, даже команду «Каски снять!» выполнял плохо и в наказание должен был делать спортивные упражнения раздевшись до трусов, но в каске; этот приказ сконфузил не столько меня, сколько лейтенанта. Обучение было – предел идиотизма: муштра, ругань, бесконечная чистка обуви перед перекличкой, в швейцарской армии башмаки, похоже, играли главную роль, – казалось, армия втайне озабочена тем, как будет драпать, а для видимости готовилась оказывать сопротивление. Но прежде чем удалось довести меня до уровня человекообразной обезьяны, забастовали мои глаза. Они постоянно воспалялись; пытаясь совместить на одной линии целик и мушку, я не видел цели, а если видел цель, не мог поймать мушку в прорезь целика; наверное, глаза слезились из-за сенной лихорадки, которая тогда у меня началась. Я придумал, как продемонстрировать свою близорукость: во дворе казармы стал отдавать честь не офицерам, а приходящему почтальону. Медицинская комиссия перевела меня во вспомогательную службу, ради моих глаз, как они сказали. На самом деле они, конечно, с радостью от меня избавились, так как на вспомогательной службе я имел меньше возможностей подрывать моральный дух армии. Когда я явился доложить о своем новом назначении, командира пришлось вызвать из офицерской столовой – он вышел, пошатываясь, на меня дохнуло патриотическим перегаром вишневки. Командир сел за письменный стол. Я уже переоделся в гражданское, командир воззрился на меня удивленно: разве я не «молодой боец»? Я протянул ему свое удостоверение. Командир заорал: если Гитлер все же придет, это будет моя вина. Он не понимал, как со мной быть, да еще, кажется, перепутал меня с кем-то, потому что обозвал «социалистиком». Наконец он заметил, что держит в руке мое удостоверение, начал листать, по лицу его стекал пот. Не прошло и часа, как он все-таки поставил где надо подпись, после чего откинулся в кресле и тупо уставился в пространство, бормоча что-то невнятное. А потом сказал, что я «пру напролом», и зевнул; старик, не имевший ни единого шанса проявить героизм, как и страна, которую он представлял. Я взял со стола свое удостоверение, командир меня уже не замечал, в коридорах было пусто. Я вышел из ворот казармы; жаркий летний день; я потрусил домой; бесславное возвращение одного из бесславных солдат армии, которую судьба уберегла от славы, армии тем более бесславной, что она желает стяжать славу задним числом.

Невеселые дела; пощаженный не реализует свое положение. Страна находилась в изоляции от окружающего мира. Прежде я два раза был за границей – в 1937 году путешествовал на велосипеде: Мюнхен, Регенсбург, Нюрнберг. И Веймар – в комнате, где умер Гёте, молодчики из гитлерюгенда. Один из них, показывая на висевший у изголовья кровати шнурок сонетки с увесистой ручкой, объявил: вот этой штуковиной масоны добили Гёте, который даже не собирался умирать. Находившийся там смотритель дома-музея, яйцеголовый субъект, громко всхлипнул. Из Веймара я поехал через Айзенах во Франкфурт-на-Майне. Город, увиденный мной тогда, исчез навеки, то, что реконструировали после войны, – площадь Ремерберг, дом, где родился Гёте, и прочее – сущая пародия. В 1938 году я проводил летние каникулы в унылом пригороде Страсбурга, гостил в доме одного пастора; за мостом через Рейн стояли эсэсовцы, в черных фуражках с черепами на кокардах. Ездил на велосипеде по Вогезам и еще в Зезенгейм,[23]23
  Зезенгейм – большое село, где жила дочь местного пастора, Фридерика Брион (1752–1813), которой Гёте посвятил ряд стихотворений своего так называемого страсбургского периода, в том числе «Свидание и разлука», «Майская песня», «Фридерике Брион».


[Закрыть]
оказавшийся грязной дырой. Оттуда вернулся в Берн, но в Кольмар не заехал, в то время я еще не слыхал о Изенгеймском алтаре.[24]24
  Изенгеймский алтарь – шедевр немецкой живописи, самое знаменитое произведение Матиаса Грюневальда, созданное в 1512–1516 гг.


[Закрыть]
В следующий раз я смог поехать за границу лишь спустя двенадцать лет, – разразилась война, которая подступала все ближе и наконец окружила нашу страну, с тем парадоксальным результатом, что Швейцария осталась за пределами катастрофы. Было не понять, считал ли Гитлер ее тюрьмой, осажденной крепостью или своей производственной мастерской и почему ее пощадили – по причине ее мужества или, наоборот, трусости, или того и другого, или потому, что мировая история попросту забыла о Швейцарии, отправила ее на пенсию, поматросила и бросила, а может, поставила ее на полку, как занятную окаменелость, – ведь и такое случается. В нашем городе казалось, что война разыгрывалась где-то далеко, за какими-то кулисами. Было введено затемнение, жителям выдали противогазы, появились посты противовоздушной обороны. Часто можно было слышать гул американских и английских бомбардировщиков, пролетавших над городом, в направлении Северной Италии, завывали сирены, в ночном небе метались лучи прожекторов, зенитки изрыгали огонь и грохот, – во всем была взвинченная театральность, показуха вооруженного нейтралитета, странным образом ничуть не грозная, можно сказать идиллическая; лишь в самый первый раз мы вылезли из кроватей и спустились в подвал. Попросту смешны те, кто пытается героизировать нашу тогдашнюю жизнь, мы же знаем, что творилось в других странах. Однако именно от творившегося вокруг мое воображение получило первый импульс, и постепенно в нем сложилась картина, в которой были этот мир, этот город и эта война, нереальная, хотя и происходящая близко, эта бойня, бушевавшая за холмами Юры, за Альпами, за Рейном и еще дальше – в ливийской пустыне, на Дальнем Востоке, в степях России; эта бессмысленная резня, казалось, отдалилась от нас, но затем приблизилась, когда Германия начала рушиться, – вдвойне бессмысленная с ее брутально-мужским героизмом и тевтонской «гибелью богов».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации