Текст книги "Нет жизни друг без друга (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Кончился разговор с дочерью тем, что мать чуть не влепила ей оплеуху. Но вовремя одумалась. Уже когда замахивалась, Дуняшка вдруг подняла на мать глаза, посмотрела прямо в сердце зрачков, смело, отчаянно, и Дуся не решилась: будто парализовала ее какая-то властная сила.
– Смотри у меня! – только и пригрозила Дуся. – Чтоб все сделала, как сказала. Без фокусов!
Для Дуси, конечно, не было секрета, что Дуняшка не любила Марусю, а всей душой тянулась к бабушке Тане. На похоронах старуха ничего не сказала Дусе, ни словом, ни полсловом не попрекнула, а только когда закопали Коляя, старуха обняла Дуняшку, прижала к себе и вздохнула: «Коляй, Коляй… жил – не думал головой, помер – вовсе теперь думать не придется. А у тебя вон Дуняшка, Гошик… на кого их оставил?» Будто обвиняла Коляя, что он умер. Или как было понимать ее слова?
По вечерам, накормив детей и уложив их спать, Дуся Комарова подолгу сидела на высокой супружеской кровати, не решаясь расстелить ее, не решаясь разрушить грандиозную крепость из шести, мал мала меньше, подушек. Для кого теперь эта кровать? Эти подушки? Эти ночи? Как вообще свыкнуться с мыслью, что больше никогда не будет Коляя в жизни? Никогда. По лицу Дуси текли слезы. Руки плетьми свисали на подол платья. Волосы, красивые, черные в проседь волосы, растрепаны. Дуся не то что похудела, она иссохла. Когда-то мощные ее плечи опали, из-под выреза платья злобно торчали ключицы; бедра, недавно круглые, крепкие, казались теперь нелепыми, уродливыми – широкая кость осталась, а упругость, налитость исчезли как дым. Пышная грудь, когда-то такая же воинственная, как и характер хозяйки, неожиданно обвисла, ни один лифчик теперь не мог справиться с ней. Чего Дуся добивалась в жизни? Чего хотела? Из-за чего все годы воевала с Коляем?
Она не понимала. Она спрашивала себя и не понимала. Не могла понять. Все катилось само собой… Она нравилась мужикам – разве она виновата в этом? И Дуся хотела, чтоб Коляй свыкся с этой мыслью: она нравится мужикам, и с этим ничего нельзя поделать. Чтоб эта мысль не терзала его, не мучила. Наоборот, пусть гордится, что от взгляда на его жену мужиков в пот бросает. А что она иногда схлестывалась с ними – кто знает об этом? Никто. Разве что Павлуша Востриков. Но Павлуша – не человек, могила. Или Роман Слепнев? Но Роман был – и сплыл, и ни одна душа не знает, где правда, где неправда. Семка Петров? Ну и с ним просто так, нечаянно: покос, вечер, духмяный стог сена… Да и Семкин след давно простыл: уехал со своей бабой вон в какую даль – в брянские края… А когда детишки пошли – Дуняшка, Гошик, – совсем перестала… может, раз только – с Павлушей. Ну, да с ним не нарочно – по старой памяти, неудобно отказать было. А больше ни с кем. Вон уж сколько лет ни с кем. А ведь Коляй знал об этом, знал, но вот поди ты – мучился. И ее мучил. И вот – домучился…
Чего она хотела? Чего добивалась в жизни? Почему все годы воевала с Коляем?
Не могла теперь толком ответить.
Дуся повалилась на подушки и тихо-горько разрыдалась. Господи, чего б она теперь не сделала, останься только Коляй живой! Разве сказала бы ему когда-нибудь, что мать его – ведьма и жадная гнида? Разве стала бы слушать Марусю, которая повторяла изо дня в день: «Дурака своего не можешь тряхнуть хорошенько! Бабка его на золоте дрыхнет, а вы вон в домёшке поганом ютитесь!» Разве домик у них – поганый? За два лета срубил его Коляй с дружками, грыжу заработал, но просторную избу-пятистенок поставил, окнами на восток, на раннюю зарю, каждое утро, зимой ли, летом ли, а солнышко первым делом заглядывает к ним в окна, золотит подоконники, на которых даже в самые студеные зимние дни зацветала герань. И разве не он, Коляй, выложил своими руками русскую печь с чудными на ней полатями, где сколько раз прожаривались от любой простудной хвори падкие на болезни Дуняшка и Гошик? И разве не он, Коляй, ночи не спал, глаз не смыкал, когда Дуняшка, трехлетняя мученица, металась в жару от воспаления легких, и, случись с ней плохое, – чувствовалось, не жилец на свете и сам Коляй?
Как оглянешься на жизнь, так сразу видно: главой во всем был работящий, неприметный, не падкий на слова, безотказный и добрый Коляй. А все же кто командовал в доме? Кто все время покрикивал? Кто требовал денег? Постоянных обнов? Кто нещадно ругал и наказывал детей? Кто – прав или не прав – всегда стоял на своем? Она, Дуся. Это она все годы, что жили вместе, хотела поставить Коляя на такое место, загнать в такой угол, чтоб он не мог и слова пикнуть. А зачем? Почему? Сама теперь не знала. Нет, знала: хозяйкой хотела быть. Что сказала – закон. Что решила – то сделала. Что захотела – тому и быть.
И вот – добилась. Поставила на своем. Подрезала сук, на котором сидела. И детей в пропасть толкнула. И сама на дно покатилась. И Коляя в живых нет…
Ох! И залилась опять горемычными слезами Дуся… Если б все повернуть обратно! Уж она ли не стала бы ухаживать за своим Коляем? Уж она ли не сказала бы ему ни словечка обидного, злого? Уж она ли не топила бы ему баню по субботам да не приговаривала бы: «Сладкого жару тебе, Колюшка, легкого пару!» Уж она ли не стала бы носить ему на делянку горячий обед: «Ешь, муженек, ешь, золотой, из горячего чугуна борщ, из жаркой твоей печи навар!» Уж она ли не стала бы лелеять Дуняшку с Гошиком, уж она ли не сказала бы им: «Вон папка наш усталый идет! Бросьтесь, детки, поцелуйте кормильца нашего, попригладьте ему вихры непослушные!»
В слезах, в горе так и забывалась Дуся на супружеской кровати, повалившись лицом на подушки, не раздевшись, не разувшись.
А за три дня до суда пропала из дома Дуняшка. Поначалу Дуся не хватилась ее – нет и нет, мало ли куда вышла, а потом Гошка перед обедом хитро так прищурился. Но молчит.
– Где Дуняшка-то? – спросила его мать.
– В лес убежала, – признался Гошик.
Он дал клятву себе: ни за что не скажет матери, а как только спросила – сразу и признался: тайна распирала его.
– В какой еще лес? – охнула Дуся.
– Вон в наш, – показал Гошик. – Волком жить будет.
– Ты чего такое мелешь?.. – Ноги у Дуси подкосились: она невольно села на стул.
– Дуняшка сказала: в лес убегу. Пусть там меня волки съедят.
– Господи… – подхватилась Дуся. – Да что же это… – И бросилась вон из избы.
До позднего вечера искали Дуняшку. На Высоком Столбу были, в Красной Горке, у Раскуихи, на Чусовой, на Лавах, к Северушке ходили – нигде не было Дуняшки. На вырубки, где Коляй работал, Дуся бегала сама. Главное, там сказали, сам Герасим, бригадир, сказал:
– Точно, была Дуняшка.
– Да что сказала-то? Куда пошла? – ревела Дуся.
– Еды нам принесла. Вон, пирогов, говорит, поешьте. Папку помяните.
– Каких пирогов? – не понимала зареванная Дуся.
– С луком зеленым да яйцами. Сама, говорит, напекла. Папку помяните.
– Ну, так и есть, – ревела Дуся. – Убежать надумала. Пирогов напекла. Куда она? Ведь пропадет…
– А ты на кладбише была? – спросил Герасим; бригада его, пять человек лесорубов, смотрела на Дусю хмуро. Они ее не жалели – они Коляя любили, его и жалели. И Дуняшку жалели.
– Нет, не была, – встрепенулась Дуся.
– То-то и дура баба, – покачал головой Герасим. – Ты на кладбище загляни.
И точно – прибежала туда Дуся, Дуняшка сидит на могиле, в ногах у отца, и не плачет, а шепчет что-то, будто разговаривает с ним о сокровенном, больном.
Дуся не вскрикнула, нет, обвалилась плечом на сосну, прикрыла обезумевшие за день глаза ладонью.
Сколько-то минут вот так и прошло.
Потом Дуся не выдержала, сказала тихо:
– Домой пошли. Ты что это?..
Дуняшка испуганно, враждебно оглянулась.
– Домой, домой пошли… – повторила Дуся.
– Выглядела, да? – И Дуняшка от обиды заплакала.
Мать подошла к ней, взяла за руку. Во вторую руку Дуняшка подхватила узелок (там были пироги, банка с водой, нож и компас).
– Ты что же это, – говорила Дуся, обморочными ногами идя тропинкой кладбища, – убежишь, меня посадят, а Гошик помрет?
– Не помрет. Найдутся добрые люди.
– Ему ты нужна.
– Ему папка нужен. А ты нам не нужна, – говорила Дуняшка, но руку не вырывала, шла покорно, повинуясь матери как судьбе.
Пришли домой. Гошик сидел на полатях, выглядывал из-за припечья.
– Сынок? – позвала его Дуся.
Гошик не отозвался. Боялся: отзовешься – мать отлупит. А за что – и сам не понимал. А то еще и Дуняшка подзатыльник даст.
Мать заглянула на печь.
– Спит, – улыбнулась она сквозь слезы. – Умаялся, христовый.
Села на лавку, уронила руки на подол платья.
– Дуняшка, дочка, – сказала она с болью, тепло, проникновенно, – я не хотела, я не знаю, как получилось, я папку любила, пойми ты… Ну, что теперь делать? Не умирать же теперь самой? И вам не умирать же?
«Ври, ври…» – думала Дуняшка. Она сидела тоже на лавке, напротив матери, но глаз на нее не поднимала.
Через несколько дней должен был состояться суд.
II
На самом деле все было не совсем так.
– Ах, так я потаскуха! Я стерва! Я сучка подколесная! – кричала Дуся и пыталась полоснуть Коляя ножом по горлу.
Сопротивляясь, Коляй хватался обеими руками, голыми ладонями за лезвие ножа, не чувствуя и не обращая внимания, как боль обжигает пальцы, из которых ручьями текла кровь; но руки – ерунда, хуже другое – Дуся сумела-таки полоснуть по горлу, и из глубоко надрезанной раны трубой повалила кровь. Глаза Коляя подернулись поволокой, он медленно разжал руки, захрипел, хотел сказать что-то, но, видно, не мог, и Дуся наконец осознала, что наделала, вытаращила в ужасе глаза и закричала истошным криком.
Этот-то крик и услышали Павлуша Востриков со Степанычем – от дома они отошли всего ничего – и бросились к Комаровым. Павлуша как профессионал в дом ворвался первым: на полу, залитый кровью, лежал Коляй, над ним на коленях с ножом в руке стояла Дуся.
Коляй был жив, хотя лежал с закрытыми, будто уже смертью взятыми глазами.
Востриков грубо оттолкнул Дусю, склонился над Коляем.
– Полотенце, – скомандовал Павлуша.
Дуся не понимала, Степаныч посмотрел туда, посмотрел сюда – полотенца не было, схватил подушку, вывернул наволочку, располосовал ее.
– Поддержи голову! – продолжал командовать Востриков.
Степаныч держал голову, Павлуша Востриков быстро перебинтовывал шею Коляя.
– А? Что? Не надо… – бормотал Коляй.
– Бери за ноги! – сказал Востриков Степанычу.
На счастье, Коляй удался в жизни маленьким, легким мужиком, и Павлуша Востриков со Степанычем довольно просто подняли его на руки.
Через пять минут были уже на медпункте. Через полчаса, перебинтованный, с обработанными ранами, Коляй лежал в отдельном боксе в глубоком сне – Катя, фельдшер, не пожалела лекарства.
– Жить будет? – спросил Павлуша Востриков.
– Такие, как Комаров, не умирают, – улыбнулась Катя и стрельнула глазами на Степаныча.
Степаныч улыбнулся в ответ. Борода у него, усы, когда он улыбался, казалось, тепло пенились.
Очнувшись, Коляй долго лежал, не то что не понимая, наоборот – со стыдом понимая, что случилось и где он сейчас. Жалость к себе жгла ему сердце. Но еще большая жалость была к жене, к глупой Дусе Комаровой, которая наделала такого, после чего жизнь не может быть прежней. А какой она может быть? Он не знал.
Руки его, обмотанные бинтами, лежали поверх одеяла. Углубляясь в память, он как бы вновь хватал ладонями острый, наточенный им самим нож, и стон боли, стыда и унижения невольно вырывался из груди… Он об одном сейчас думал хорошо: что не было рядом детей. Не было Дуняшки и Гошика. Будь они там, дома, – какой ужас должен был запасть им в сердца. В детскую память. Мать и отец. На полу. С ножом… В крови…
Коляй невольно застонал и хотел отвернуться от той точки, на которой сосредоточился взглядом, но боль в шее так ударила по глазам, что он бессознательно прикрыл их.
«Ах, гадство, – подумал он. – Надо же…»
Потом лежал с закрытыми глазами и думал. Многие годы он терпел воинствующее хамство жены, грубый ее, шумливый норов, крик, ненасытность к деньгам, к тряпкам, но кого тут винить? Сам выбирал – сам женился, сам посеял – сам пожинает. Эх, да не в этом дело… Разве можно с ножом на мужика? На кормильца? На отца? Какую это надо дать волю дикости, чтобы бросаться на человека с ножом? Небось была бы война – не Дуся, а он, Коляй, пошел бы защищать жену и детей от врага…
При мысли о детях он снова застонал, потому что мысль о детях, которые могли остаться сиротами не в войну, а в самое что ни на есть мирное время, была непереносима для Коляя.
Как жить дальше? Что делать?
Когда в бокс вошла Катя, Коляй открыл глаза.
– Проснулся?
Он не ответил – и так было ясно.
Потом она его перебинтовывала, обрабатывала раны и разговаривала с ним так, будто ей весело было, что он здесь лежит и у нее наконец появилась работа, по которой давно истосковались руки.
– Ну, не Павлуша бы Востриков, быть бы тебе, Коляй, гостем на том свете!
– Чего это?
– Так кто тебя сюда притащил? Востриков. Да еще товарищ его, бородатый такой. Вдвоем на ручках и внесли, как ангела.
«Вон чего, – нахмурился Коляй. – И тут он. Гадство…»
– Ты вот что, Катюха, – сказал он, – жена придет – ко мне не пускай.
– Это еще почему?
– Почему, почему… – проворчал Коляй. – Одному охота побыть. Понимать надо.
– Ладно. Не переживай. – И улыбнулась Коляю.
Может правда она была рада, что он тут лежит?
Дуся, конечно, прибежала на медпункт спозаранку. Осунулась за ночь на лицо.
– Нельзя к нему, – безжалостно отрезала Катя. С Дусей она разговаривала строго, начальственно.
– Ну а как он? – Дуся, при своем-то характере, заискивающе заглядывала Кате в глаза.
– Пока в неопределенном состоянии, – ответила Катя.
Но говорить так она могла сколько угодно. Дуся точно знала: Коляй будет жить. Вчера еще, вечером, Востриков с Семенычем передали ей Катины слова: «Такие, как Комаров, не умирают». И что она улыбалась при этом, тоже передали. Одно худо: судом ее пугали.
– Тогда передай ему вот это… – Дуся протянула Кате узелок. – И вот это еще… – Она порылась в карманах передника, достала смятый листок.
– Что это?
– Записка.
– Записка? – удивилась Катя и повела полным, красивым, женственным своим плечом: не знаю, мол, не знаю… – Ладно, попробую.
Записку Коляй попросил Катю прочитать вслух. Если бы они посмотрели в окно, то увидели бы там две мордашки: Дуняшкину и Тошкину. Лицо у Дуняшки раскраснелось, глаза расширились от натуги – она держала братца на руках, а он парнишка крупный был, тяжелый, вот ей и трудно было. Они таращили глаза в палату, с улицы-то плохо видно, и Гошка все хотел по стеклу стукнуть, а Дуняшка шипела змеиным шепотом:
– Тихо ты… Стукнешь – так наподдаю, своих не узнаешь… Прогонят ведь!
– «Коляй, – читала Катя, – если думаешь, я виновата, так ты сам виноват. Спасибо скажи, что обошлось. Пишу тебе: где получка? Детей кормить нечем. Дуся».
«Вспомнила про детей», – подумал Коляй, и сердце его сжалось болью, тоской.
– Что ответить-то ей? – вывела его из боли Катя.
– Скажи, тяжелый я.
– Говорила уже.
– Скажи еще раз.
Катя увидела в окне детские мордашки и погрозилась пальцем. Мигом исчезли, как и не было их.
– Ладно, мое дело маленькое, – бесстрастно сказала Катя.
Так Дуся Комарова и ушла ни с чем.
Потом пришел Востриков. Один, без Степаныча. Пришел важный, серьезный. Коляй хотел сказать ему: спасибо, мол… но язык не поворачивался – не любил Коляй Павлушу, и все тут.
– Заявление писать будешь? – спросил Павлуша Востриков официальным тоном, достав из сумки-планшетки бумагу, ручку.
– Какое заявление?
– По полной форме. Тогда-то, в такое-то время гражданка Комарова покушалась на мою жизнь с применением холодного оружия. Свидетели – такие-то (мы со Степанычем). Прошу дать заявлению официальный ход в соответствующих органах. Подпись.
– Зачем это? – удивился Коляй.
– Как зачем? В нашем государстве ни один человек не имеет права покушаться на чужую жизнь. В том числе жена на мужа и муж на жену.
– Напишу – Дуську судить будут?
– По всей строгости закона.
– Не-е, так дело не пойдет. Чего ж я ее от детей в тюрьму сажать буду? Мы с ней сами разберемся. Уж лучше я с ней жить не буду, чем в тюрьму ее сажать. Так можно?
– Выходит, ты считаешь, ничего особенного не произошло?
– Если по-другому нельзя – выходит, так.
– И в следующий раз она тебя запросто может порешить, так?
– Следующего раза не будет.
– Почему это?
– Ну что она, дурная, что ли, каждый раз с ножом бросаться? Да и вообще…
– Дурная не дурная, а баба с характером. Особенно против тебя. Ну, мое дело – принять от тебя официальное заявление. А там как знаешь.
– Не-е, заявление писать не буду. Пускай баба живет, как жила.
Некоторое время оба молчали.
– Не передумаешь? – поинтересовался Востриков.
– Нет, – твердо ответил Коляй.
Павлуша Востриков по-дружески улыбнулся:
– Если хочешь знать – я был уверен в тебе, Комаров. Хороший ты мужик! Но бабу свою приструни… Не годится на кормильца с ножом!
– Разберемся.
Жить Коляй ушел к матери на Красную Горку. Старуха знала обо всем случившемся и особо не пытала сына. Когда он спросил ее: «Не выгонишь?» – она просто ответила: «Живи».
Стали жить вдвоем.
Каждое утро, как прежде, как всегда, Коляй уходил на вырубки. Мать собирала ему еды – сала, яиц, огурцов, вареной картохи, хлеба, и Коляй, благодарно кивнув, поспешно хлопал дверью. Мать не хвалила, но и не осуждала его, но было в ее поведении что-то такое, от чего Коляя бросало в стыд. Впрочем, до поры до времени он не мог разобраться в своих ощущениях. Просто пораньше уходил и попозже возвращался. Дом, в котором он вырос и который прежде ждал его с радостью, будто глядел на него теперь дурным глазом.
На делянку Коляй уходил подавленный.
Однако на работе внутренняя пружина отпускала его. Собственно, он и был для того рожден на свет – для работы. На то он и мужик. И любая работа, а особенно та, которая требовала души, примиряла его с жизнью. Будь она самой тяжелой-растяжелой.
А такой и была его работа на вырубках.
Двадцать лет, без малого, Коляй только и делал, что валил лес, и, хотя многие в бригаде за эти годы растеклись по сторонам, стержень ее оставался, как и должно оставаться стержню: Герасим – бригадир, Коляй – вальщик. Герасим отличался редкой молчаливостью, внешней угрюмостью, но душой был младенец. Такие люди прикипают к своему делу смолой – ничем их не отдерешь потом. Коляй же, дома тихий, незаметный, в работе был суматошный, веселый. Лицо его освещалось одухотворенностью, светом. На таких, как Коляй, как Герасим, и держится трудовая Русь.
«Дружба» в руках Коляя не пила – музыкальный инструмент. Трудно вспомнить, хотя бы единственный раз, чтобы лопнула у Коляя цепь. Он чувствует ее жизнь, как чувствует и жизнь дерева. Осина поет легко, с широкой удалью, будто и не приносит ей никакой боли цепь, и цепь отвечает ей взаимностью: не ревет, не тычется, а плавно, мерно уходит в глубину ствола. Сосна увязает в музыке, поет-поет, да вдруг будто сорвет голос, увязнет в нем или споткнется, тут уж цепь отступает в сторону и только затем начинает свои новые такты. Упрямей, но и музыкальней всех береза: тон у нее высокий, пронзительный, и такое ощущение, будто петь ее принуждают, и вот она часто своенравничает – хватает цепь, как в тиски: ну, долго еще петь по твоей указке?
Знает, знает характер дерева вальщик Коляй Комаров.
Герасим, как вернулся в первый раз Коляй на вырубки, так ни о чем и не спросил его. Подошел только, прикурил от Коляиной цигарки, пощупал взглядом ладони Коляя: они были в крученых надрезах, – нахмурился Герасим, и все. На шее – там у Коляя было похуже: один, но глубокий и долгий, в хороший мужской мизинец, шрам. Это Петр Дятьков, тракторист-трелевщик, первый тогда пустил шутку:
– Вишь как баба любит его! Причмокнула так причмокнула!
Кое-кто в бригаде рассмеялся: Волков Сережа (у него тоже с женой всегда нелады), Игнатьев да Ленька Мелехин (эти холостяки, им палец покажи – рассмеются).
– Ну, поржали – и ладно, – нахмурился Герасим.
А это значило – пора по местам.
Валили лес, сучковали, трелевочник оттаскивал хлысты, разделывали, клеймили, складывали в штабеля.
Простая работа. Но семь потов с тебя сойдет, когда к концу смены воткнешь вострый топорик в чурбак:
– Что, мужички, пора по отходной засмолить?
Садились, закуривали – потные, усталые.
На Красной Горке ждали иногда Коляя дети – Дуняшка и Гошик. Гошик в последнее время хмурился. Дуняшка наоборот – как увидит отца, будто маковкой расцветет.
– Ой, папка, – говорила она, – скоро в школу, а как неохота!
– Неохота, – хмыкал Коляй, – а у самой вон рот до ушей.
– Это от другого, – смущалась Дуняшка.
– От чего такого? – спрашивал Коляй.
– А, ишь какой… – щурилась в улыбке Дуняшка. – Может, это мой секрет?
– Знаем твои секреты…
А ведь не знал Коляй Дуняшкиных секретов. Не знал, верней, не понимал, что Дуняшка рада, что отец ушел из дома. Мог ли он понять такое? Да и как это – рада, что отец ушел из дома? А вот бывает. Когда отца любишь, так устаешь смотреть, как им помыкают, да брезгуют, да кричат на него, да денег день и ночь требуют. А теперь мать плачет. Пускай. Пусть поплачет, пусть, может, поймет, как папку не любить…
– Ну вы, пострелята, – добродушно покрикивала бабушка Таня на внуков, – дайте отцу умыться… А потом живо за стол! Ужин стынет…
Вот так сидели однажды, чистые, умытые, счастливые, во главе стола – бабушка, по правую руку – отец, и Гошик вдруг говорит:
– А я знаю, ты с мамкой поругался. – И, как всегда, прищурился, будто прицелился.
– Ну-у?.. – будто понарошку удивился Коляй. (А что оставалось делать?)
– А я знаю, почему поругался, – продолжал Гошик и весело болтал ногами.
– Почему? – все в том же весело-наигранном тоне продолжал Коляй.
– Потому что ты мамку хотел зарезать. А она милицию вызвала.
Все так рты и открыли! (А Дуняшка, раз только, – подзатыльник Гошке.)
Первое, что Коляю хотелось сказать, не сказать – крикнуть: «Это не я – она хотела меня зарезать!» – но, слава Богу, не выкрикнул, сдержался, только густо покраснел и вдруг подавился, закашлялся. И главное, очень жалел позже, что вообще ничего не ответил, промолчал, будто сын правду сказал. Надо было хоть возразить: «Нет, неправда это, никогда такого я не хотел!..» Да что теперь: улетела минута, как синица из клетки.
Дети ушли, а Коляй долго лежал без сна. И слышал: там, на печке, на полатях, не спит и мать, вздыхает, пришептывает что-то. Он теперь понял: он-то ушел, а Дуся, жена, грязью его дома поливает. Плачет, беснуется, а грязью поливает. И хуже всего – перед детьми поливает. Вот Гошка дурачок дурачком, а запомнил: отец хотел убить мать… И опять – в который раз в жизни! – жалость к себе и обида разжигали сердце Коляя, будто раздувал притухшие угольки лесной ветер-верховик.
– Домой тебе надо возвращаться, – сказала мать так, словно точно знала: Коляй не спит, думает.
– Выгоняешь? – взвился Коляй и соскочил с лежанки.
Сел, свесив ноги, вперив взгляд в занавеску, за которой наверху лежала мать.
– Выгонять не выгоняю, а домой возвращаться тебе надо, – повторила мать. По неясному шороху было понятно, что она, кажется, при этом перекрестилась.
– Значит, она меня – режь, значит, она меня – убивай, а я только шею подставляй, так?! – почти на крике не соглашался Коляй.
– И убивать станет, и помыкать, и с грязью мешать, а дети без отца – куда это годится?
– Дети без отца! Так она только о том и думает, что из-за детей я и приползу на коленях, прощения просить буду! Нет, выкусит пусть – не бывать такому!
– Не бывать такому – значит, не видать тебе и детей как своих ушей. Вон Гошка какой уже, Дуняшка, без тебя хорошо им расти? Чужими тебе вырастут. Чужими. Попомни.
– Не вырастут. Я вот он – рядом. Когда надо – пришли, когда надо – свиделись.
– Коляй, Коляй, четвертый десяток добираешь, а в дураках жизнь хочешь прожить…
– Нет, мать, так дело не пойдет! – в горячке зашептал Коляй. – Давай слазь с печки, посидим по-хорошему, поговорим. А то отмалчиваешься… У меня давно накипело, душу открыть некому… Мать ты мне или не мать?
– Я-то мать… – Кряхтя, пристанывая, старуха слезла с печи, вышла в сени, оттуда в кладовку. Принесла огурцы, сала, развернула из тряпицы хлеб. Из горки достала початую бутылку.
Разговор потек дальше, но теперь за столом, по-человечески. Глаза матери давно подернулись старческой слезной дымкой, но, надо отдать ей должное, плакала она редко.
– Вот ты, мам, скажи мне: ты бы руку на отца подняла?
– Ну, сказал тоже, – отмахнулась старуха двумя руками.
– То-то! – победно заключил Коляй.
– Так то отец твой был, Ефим Иванович! – сурово поджала губы мать. – Тот сказал – попробуй его ослушаться.
– А я, значит, не в отца! Характера не хватает?
– Не в характере дело. Время нынче другое.
– Чем оно другое-то?! – склонился над столом Коляй и будто хотел пробуравить мать пытливо-настороженным взглядом.
– А тем и другое: захотела твоя жена – и чуть не прирезала тебя. И вишь – правда на ее стороне. Детки, Коляй, детки тут всему мера.
– Не понимаю! – помотал головой Коляй. – Не понимаю! Вот убей меня – не понимаю!
– Поймешь еще… Какие твои годы, Коляй, поймешь.
– Мам, да ты сама пойми: в медпункт ко мне пришла, так она зачем пришла? Прощения просить? Записку написала: где получка? Мол, детей кормить нечем… Вспомнила! Вчера чуть не зарезала, а сегодня первое, чего ей надо: где деньги? Это как?! – И Коляй в страстной обиде хлопнул ладонью по столу: только посуда задрожала.
– Вот-вот, – сказала старуха. – Сам виноват – сам вину и прими. А детям без отца нынче хуже, чем в войну: там хоть вы, мужики, героями были, ждали вас, ждали…
– Не понимаю! – совсем тихим шепотом продолжал Коляй. – Не понимаю!
Шло время. Осень, зима, весна… Коляй терпел, выдерживал характер. Детей видел все реже и реже, зимой особенно. Душа изнывала, но Коляй знал: нужно терпеть. Он должен доказать проклятой своей жене Дусе Комаровой: он человек. Он человек – вот что должна понять эта дура.
Вот только собиралась ли она понимать?..
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?