Текст книги "Из деревенских заметок о волостном суде. Водка и честь"
Автор книги: Глеб Успенский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Глеб Иванович Успенский
Из деревенских заметок о волостном суде. Водка и честь
1
Не так давно, читая какую-то большую газету, я совершенно случайно напал на заметку о знаменитом рыковском крахе[1]1
…о знаменитом рыковском крахе… – «Рыковский» крах – крах банка в г. Скопине, директор которого И. Г. Рыков и другие члены правления разворовали более 11 1/2 миллионов рублей, принадлежавшие вкладчикам. Рыковский банк был основан в 1857 году. О банкротстве его было объявлено 22 сентября 1882 года. В течение двух лет после этого, до осуждения Рыкова и его соучастников в конце 1884 года, о рыковском деле много писалось на страницах русских газет и журналов. М. Е. Салтыков-Щедрин дал яркую сатиру на «рыковщину» в своих «Пестрых письмах» (1884–1886). Успенский возвращается к теме о «рыковщине» в циклах «Скучающая публика» (1884), «Через пень-колоду» (1886) и др. А. П. Чехов посвятил «рыковскому» краху фельетон «Дело Рыкова и комп.» (1884).
[Закрыть], в которой, между многих мелких деталей, все более и более разоблачающих это крупное безобразие, меня особенно заинтересовало одно, тоже небольшое, вкравшееся в заметку сообщение. Именно: в конце заметки было сказано: «мелкие взыскания по долговым обязательствам банку продолжают поступать». Если бы я был житель столичный и дышал бы столичным воздухом крупных интересов и крупных гешефтов, то меня – я в этом уверен – нисколько не интересовало бы это сообщение; напротив, я бы с любопытством остановил свое внимание только на сообщении о крупных похищениях, о миллионных глотках, и притом глотках только похищающих, так как о том, чтобы какое-нибудь миллионное хищение было пополнено, возвращено, – что-то не слыхать или по крайней мере слышится очень редко, этак один раз в двести – триста лет. Совсем не та атмосфера, которою мы, деревенские обыватели, дышим в деревне. В деревне как раз наоборот. Здесь на первом плане самых существенных интересов жизни стоят именно «взносы», которые к тому же непременно и притом беспрерывно куда-то «поступают». Вот почему, встретив в газетной заметке фразу о «поступающих» взносах или взысканиях, я, как деревенский житель, не мог не подумать о деревне, а слово «мелкие» еще раз заставили меня вспомнить деревню, где, не чета столице, и хищения и взносы маленькие, мелкие, хотя и беспрерывные… Остановив свое внимание на этой незначительной фразе – и невольно задумавшись о деревне, – я (сам не знаю, это как случилось) вдруг представил себе следующую картину.
Волостной суд. На улице и под сараем около волостного правления идет галдение и кое-где пьяный, а кой-где трезвый разговор. Пьяны, конечно, судьи, а вследствие этого в каком-то амбаре, на том же волостном дворе, с дверью, околоченной железом, и заменяющем в волости помещение для арестантов, то есть «холодную», дерут по постановлению того же суда какого-то мужика. Один подгулявший, вялый от водки, и скучный от водки, и от водки чувствующий себя подлецом, мужик сидит на корточках у головы наказуемого; другой такой же вялый и тусклый от сознания пьяной подлости совершающегося мужик придерживает за ноги; и тот, кто лежит в это время на полу, – уткнувшись лицом в грязный пол, голосом сильного мужчины, в котором нелепость и подлость совершающегося пробудили рыдающие ноты детского плача, детского непонимания и горького стыда, – дудит и гулко и жалобно в пол: «Михал Мха-лчь! Н-ни ббудду! Ни ббудду! Михал Мхалчь! Николи ни бббуддду!..» – «Не я, – говорит Михаил Михайлыч, волостной старшина[2]2
Эти господа вопреки закону умеют мстить своим обидчикам и незаконным порядком.
[Закрыть], за сопротивление которому происходит наказание, – не я, – а закон бьет тебя, дурака!» – «Дураков надо учить!» – говорит, еле ворочая языком, один из судей; «Дураков и в церкви бьют!» – прибавляет другой, – третий думает: «Грехи, грехи тяжкие! прогневаем, беспременно мы прогневаем господа бога!»… И все, не исключая даже и волостного старшины, чувствуют себя глупо и подло, – а в то же время думают, что почему-то «нельзя». В особенности глупо, в особенности подло, в особенности бессовестно чувствуется у всех на душе по окончании этой постыдной экзекуции, когда высеченный мужик, всхлипывая и неловко меняя выражение лица с детского на зверское и опять на детское, конфузясь и ожесточаясь и чувствуя себя опозоренным и глупым, просит расписаться в журнале волостного суда кого-нибудь из грамотных, который и пишет после слов: «и сопротивлялся с дерзостию» – венчающую всю эту жестокую и позорную нелепость фразу: «остался доволен», что должно означать: остался доволен этим позором и стыдом…
Все это действительно позорно и постыдно, – но мы не были бы справедливы, если бы сказали, что этот позор и поношение человека доставляли бы кому-нибудь из всех присутствующих здесь хотя бы самую малую тень удовольствия, даже истцу (разве только в самых крайних случаях врожденной жестокости, проявления которой не чужды деревенской жизни), – это постыдное безобразие не всегда доставляет должное удовлетворение и успокоение. Все, – не говоря уже о том адском состоянии духа, которое уносит в своей душе из волостного амбара наказанный, – испытывают тяготу сознания постыдного, неправедного дела, до того неправедного и постыдного, что ощущается жажда новой выпивки, чтобы искусственно себя оскотинить, ожесточить, привести исковерканную бессмысленно-жестоким поступком душу в нормально-бессовестное состояние, то есть в такое состояние, чтобы пьяный мозг мог подыскать какой-нибудь пьяный аргумент для мало-мальски спокойной уверенности, что бессовестность эта почему-то нужна.
Вот именно такая картина и представилась нам, когда мы в газетной заметке прочитали фразу «мелкие взносы поступают». Но как только представилась эта картина, так мысль наша невольно остановилась на том состоянии духа всех виновников этого невеселого рисунка, о котором было говорено выше. Отчего происходит это нелепое состояние духа и отчего это нелепое состояние духа не воспитывает в виновниках его решительного стремления исцелиться от него, прекратить бесплодную и унизительную нелепицу, а, напротив, имеет в своем основании какое-то тоже, очевидно, нелепое и непостижимое, но тем не менее достаточно твердое «нельзя», от которого можно получить забвение только в сивухе?
Это многосложное нравственное расстройство, сулящее в будущем самые неожиданные комбинации народной мысли, до такой степени сложно, что мы не решаемся говорить здесь о нем подробно и всесторонне (что, кстати сказать, мы и хотели сделать, обещая г. редактору «Судебной газеты» ряд очерков, на основании материалов волостного суда и личных наблюдений, о которых было заявлено в № 6-м «Судебной газеты». К несчастию, непредвиденные обстоятельства заставляют меня отложить исполнение этого намерения до будущей осени). Остановимся в настоящей заметке на выяснении той стороны расстройства «народной мысли», «народной справедливости», которая ощущается только в вышеприведенной картине нелепого сечения. Остановимся на главном страдательном лице этой хотя и постыдной, но несомненной драмы. Его думы и его мысль, помимо сознания унижения, которого невозможно передать словами, растерзаны сознанием двух совершенно противоположных течений, – если так можно сказать – «правд». Одна правда говорит ему неопровержимо: ты ни в чем и ни на волос не виноват; другая так же неопровержимо свидетельствует о том, что ты кругом виноват… Лет двадцать назад такого психологического состояния не мог испытывать наш крестьянин, по крайней мере в массе, как это замечается теперь. В общем весь строй его миросозерцания держался на том, что в основе существования лежит труд собственных своих рук. Руки эти должны быть всегда готовы делать так, «как бог даст». А выражение «как бог даст» – значит работать, пользуясь теми условиями, в которые труд этот поставлен природой, и безропотно подчиняясь им и в добре и в худе. «Я всегда готов, – мог сказать двадцать лет назад каждый крестьянин земледелец, – и руки у меня всегда готовы к труду, – а бог не дал – ничего не поделаешь; бог дал – хорошо!» На этой твердыне труда своих рук, которые обязаны делать то и тогда, когда и что следует и можно, но делать неупустительно, – и на зависимости этого личного качества трудящегося от случайностей природы, в каких находился труд, – стояло все здание народной жизни. И брак, и кредит, и доверие, и совесть – словом, все ежедневные комбинации человеческих отношений были проникнуты этой идеей личного труда и степени его качеств, критикуемых на основании добросовестного изучения случайностей. Возьмем один только кредит: в то время, занимая у кого-нибудь хлеб, – деревенский житель говорил: ежели господь уродит – так отдам столько-то и тогда-то. Ежели, – которое означало миллионы случайностей природы, было и для всех аргументом неопровержимым. «Не уродило», и для всех ясно, что отдать невозможно, а надо ждать, пока уродит… Вот с такими понятиями о кредите выросло то поколение, которое теперь дерет и которое теперь дерут во имя совершенно иных понятий, в которых нет места этому «ежели». Предшественниками этих новых понятий в деревнях были «новые моды на новые понятия» в среде губернского и уездного темного царства.
Немного более, немного менее пятнадцати или двадцати лет назад в головы и умы Тит Титычей и Сысой Псоичей[3]3
…умы Тит Титычей и Сысой Псоичей… – см. примечание к стр. 401.
[Закрыть] стали влезать неведомо откуда, вернее прямо проникать из воздуха, пропитанного финансовым распутством нашего «учредительского периода», – совершенно новые, даже непонятные и иногда бог знает что означающие, но в то же время «скусные» представления и идеи. Прежде умы Сысой Псоичей и Тит Титычей были проникнуты верой в фальшивый аршин, в силу квартального и в силу взятки, которая его сокрушает, верой в бога и верой в чорта, сознанием того, что, угодив богу, не обеспокоив чорта (бога не гневи, а чорту не перечь) да подмазывая аккуратно квартального, можно «спускать безбоязненно» на каждом аршине, – что и было известно под общим названием «коммерция». Результат, который получался «от всего этого», выражался в удовольствиях беспрестанно употреблять с господами квартальными и другими «благородными людьми» сундучную, мешочную, паюсную и салфеточную икру, осетровый и белужий балык, а выделывать все, что взбредет в голову по части «нраву моему не препятствуй», ездить для специальных обмериваний и специальных безобразий в Нижний, а в Киев для покаяния и успокоения. Такова была коммерция и коммерческие головы, умы и мысли в старые годы; но лет пятнадцать – двадцать тому назад в эти, казалось, так прочно установившиеся головы стали воистину неведомо откуда появляться новые мысли и слова; то что прежде определялось одним словом «комерцыя», – теперь вдруг раздробилось на тысячи всевозможных слов, которые все звучат совершенно необычайно: дивиденд, кредит, баланец… а главное, появилось слово «рыск», занесенное в среду Сысой Псоичей каким-нибудь штаб-ротмистром или ремонтером. «Рыск» слово более всех прочих слов полюбилось Сысой Псоичам, тем более что они кроме самого слова «рыск» узнали, что оно неразлучно со словом «бла-ародное дело» и, наконец, что слово это американское. «У мериканцев, – стал бормотать любой из Псоичей, – все больше рыск. Что больше рыскует, – то больше барышу… Ловкий это народ мериканцы… Рыскуй – и знать ничего не знаю, ведать не ведаю, – а деньги так и идут в карман»… И вот Сысой Псоичи стали во главе всевозможных банков и стали рысковать по-американски, с присоединением к американскому и российского… Ничего не зная и не смысля ни уха, как говорится, ни рыла ни в кредите, ни в «рыске», ни в дивиденде, словом, ровно ничего не понимая, иногда не умея ни читать, ни писать, Сысои Псоичи стали заниматься «рыском», единственно руководствуясь указаниями своей утробы, которая «по нонешним временам» стала требовать уж не одной икры и т. д., а, как мне рассказывали про одну такую московскую утробу, всевозможных съестных тонкостей, вплоть до ученой свиньи и мороженого из «женских сливок». Перед новым годом Сысои Псоичи выдавали секретарям усиленные оклады, лишь бы сошелся «баланец».
– Скажи Михайле, – говорил Сысой Псоич, – чтобы у меня баланец был… Убью как собаку, и ответу не будет.
– Не сходится, Сысой Псоич! – докладывал, бывало, Михаила, – миллиону семисот тысяч нехватает…
– Чтоб было! Сказано, убью, – и не отвечу; запереть его в конторе, покудова баланцу не выведет по моему скусу…
Но и запертый на замок Михайло отвечал попрежнему:
– Откуда ж я, Сысой Псоич, возьму, коли экой прорвы денег нету…
– Неужто не сойдется?
– Невозможно-с!
– Ну вот что, ты лясы-то не точи и зубы не заговаривай, – а бери честно благородно две тыщи, – и чтоб было!..
– Попробую-с!..
После этого предложения в «баланце» начиналось некоторое движение.
– Ну что?
– Да лучше-с! Начинает как будто маленько подаваться… Миллион кой-как сколотил, – а все еще далеко до комплекта!
– Ну ладно, – пошевеливай, пошевеливай!.. Коли через час обладишь все честь-честью, – еще тыщу чистыми деньгами!
После этого Михайло уж не мог препятствовать и, подумав секунду, – восторженно восклицал: – «Н-ну! Давай деньги. – Готово! Разорвался – а уделал! Давай деньги на стол, – получай баланец!» – «Вот так молодчина, – одно слово орел. Правая рука, копье неизменное!»
С каждым годом Михайле, однако, становилось трудней свести концы с концами того хомута, который Сысой Псоич наименовывал баланцем. Сысой Псоич с каждым годом должен был увеличивать тот куш, без которого Михайло уж и не брался свести концы с концами. И долго они, эти концы хомута, сходились, конечно на бумаге, – и вот на наших глазах разошлись-поразъехались, да так, что неизвестно еще, родился ли тот человек, который решился бы их свести друг с другом даже и за большую подачку.
Сысой Псоич, ничего не знавший, кроме паюсной икры и американского слова «рыск», – теперь, увы, бедняга, на скамье подсудимых и, по русскому обычаю и неумению красно говорить, может только сказать одно: «вяжите меня», так как о чем бы его ни спросили относительно банковых дел, у него нет другого ответа, кроме «не знаю», «неизвестен», «кабы грамотные были» и т. д. Нет, конечно, ни малейшего сомнения в том, что значительная часть того, что исчезло из «банки» (Сысой Псоич так называл банк), съедено людьми образованными, почти столько же «жамкнули» и бородки и сапоги с бураками, – но кое-какая частица, не миллионы, не сотни тысяч, а десятки и тысчонки попали и в деревню… Какой-нибудь деревенский кулачишко, принимавший в заклад рваные полушубки и бабьи поневы, в поездках в город наслушался разных разговоров об этой «самой банке». Долго дивился кулачишко этим рассказом. «Правда ли, нет ли, – рассказывал он тоном сказки, – уж не знаю, а сказывают, быдто написал ты на лоскутике – эдакой вот и лоскут-то всего – пальца в три шириной да четверти полторы в длину, – написал, «приставил», – хвать и выдают!» – «Н-ну!» – испускал ошеломленный слушатель. «Истинным богом!» – «И чистыми деньгами?» – «Чистыми, как есть настоящими деньгами… Хочешь верь, хошь нет, – что знаю, то и говорю. Митрофанов Казатник, знаешь, чай, у Николы в капустниках? Так тот тоже пошел к самому, к Псой Псоичу, сказал ему… Тот и говорит: «Ну-к что ж» и сказал, напиши так-то. Тот написал, – сейчас и дали!..» – «Ишь ведь до чего дойдено!» Долго кулачишко не верил, сомневался, полагая, на основании фамильных и местных преданий, что деньги и богатство происходят либо от того, что нашел клад, кубышку, либо слово знает, либо и убил прохожего, а у того под жилетом на груди оказалось пять тысяч, либо от того, что просто грабил на большой дороге, либо вообще от того, что продал душу чорту и дал расписку собственною кровью. Но мало-помалу поездки в город, разговоры о том, что Сысой Псоич дает деньги из «своей банки» всем, кто «положит» ему «шар»[4]4
…всем, кто «положит» ему «шар»… – Речь идет о выборах членов (гласных) уездных земских собраний. В этих выборах участвовали и крестьяне, выбиравшие – в отличие от других сословий – лишь кандидатов в гласные – по одному от каждой волости. Эти кандидаты позднее избирали из своей среды гласных.
Как показывает Успенский, на выборах гласных процветали, наряду с мерами полицейского воздействия, подкуп и другие избирательные махинации.
[Закрыть] (за этакое дело я тебе не то шар, а колокольню сворочу да положу куда хочешь!), – явные, осязаемые факты полной достоверности этих россказней, осязаемые в виде самых подлинных кредитных билетов, наконец убеждают нашего заскорузлого деревенского обироху в том, что все это сущая правда. При помощи мещанина Митрофанова он тоже побожился положить шар, прибавив, что если б Сысой Псоич повелел ему пакли горячей съесть, так он и тогда не задумался бы сделать это – за его милости, – и вступил на путь цивилизации. Два года тому назад, не надеясь расторговаться солониной, он уж мечтал о продаже чорту души, – а теперь вот у него ни оттуда ни отсюда «двести рубликов в кармане», и за что? за какой-то голос, либо шар положил, что, подписывая бумажку, он ручался товаром своей лавчонки, где было разной дряни на двести рублей, – но вот у него теперь еще двести, неожиданные, сразу удвоивающие его силы, планы, фантазии и размеры оборотов. Вытягивая из деревушки первые двести рублей, на которые кое-как сколочена лавчонка, кулачишко должен был подчиняться местным условиям; теперь с этими новыми двумя стами рублей он вне их совершенно, он над ними на высоте и с этой высоты может спокойно выслеживать, где что лежит плохо и когда лучше этим плохо лежащим овладеть.
Эти новые, не по-деревенски, не личным только трудом, а каким-то непостижимым образом, без труда, не шевеля пальцем, добытые деньги, появившись в деревне, – произвели огромный переворот во всевозможных человеческих отношениях. Этот переворот начался и идет… Завися теперь от «строка», от «числа» и длинненькой бумажки, кулачишко должен ставить в ту же зависимость и все то деревенское, что зависит только от «бога» и от погоды, от тучи, от дождя, от засухи и т. д. «Строк» взносить в «банку», положим, истекает 15 июля, и кулачишко вылезает из всех кишок вытянуть из должников должное, пунктуально следуя банковой правде, тогда как деревенская правда говорит так же категорически и неопровержимо, что платить долг, когда хлеб в поле и когда еще ждут дождей, – совершенная нелепость и ерунда, точь-в-точь такая же, как если «бы кто потребовал на самом деле, чтобы курочка бычка родила или поросеночек яичко снес. «Как божья воля», «как господь поможет» – вступили в борьбу с векселем и «строкой». «Ведь меня всего продадут, чорт ты этакой, из-за тебя имущества лишусь!» – вопиет кулак на основании требований банковой правды. «Да ведь я тебе говорю резоном, по-божески ведь я тебе, идолу, говорю – дождей не было! Погоди, погляди, может господь даст и покропит – ну тады к успеньеву дню… Чего ты? утаить, что ли, я от тебя хочу?» – «Да ведь дубина ты этакая, ведь нешто там спрашивают про дождик-то? Ты бы деньги занял под вексель да отписал в банку, что, мол, свинья еще не опоросилась, погоди! Ведь в том случае банка лопнуть должна начисто!» – «Я опять же тебе русским языком говорю – приходи об успеньеве дне». – «Ну вот что, – хочешь продавай корову, деньги плати, не хочешь – я судом возьму… Роздал деньги вам, дуракам, число подходит платить, – а у вас еще свиньи не опоросились. Я твою свинью в банк не понесу»… и т. д. «Строк» и «как бог даст», «кредит» и труд, только труд «рук своих», в буквальном смысле единоборствуя лицом к лицу, развели такую массу новизн в деревенской жизни, такую массу новых, спутанных отношений, такую массу небывалых прежде контрастов в возникновении благосостояния, контрастов, породивших возможность быстро разживиться без труда и беднеть – беднеть, не покладаючи рук в труде, и т. д., что исчислить всех тягостных для большинства осложнений, возникших из новых порядков, невозможно. Ниже мы будем говорить о том, как много интеллигентной работы надобно внести сюда, для того чтобы человека не валили с ног, и притом зря, эти новые, повидимому даже и облегчающие явления, – теперь мы возвратимся к разговору о волостном суде и об эпизоде, рассказанном в начале этого отрывка. Двадцать раз требовал кулачишка от выбранного мужика своего долга, и все это было до того нелепо по-крестьянски, безбожно, глупо (например, продать корову, которая должна через месяц отелиться, или хлеб, который еще не поспел, или траву, которая еще на выросла, и т. д.), что мужик не верил, ругал, доказывая, потом стал впадать в исступление. Кулачишки поналегли на старшину (а эти люди тоже цивилизованы запахом денег), старшина вломился с понятыми, продавать скот стал и получил вооруженный отпор. И хотя он добился того, что послушные старики «утвердили дураку закон», но ни он сам в глубине души, ни подсудимый, ни судьи – не считали себя людьми, поступившими по совести. Лгали ли они? Нет! Деньги взял – отдай! А с другой стороны, они отлично знали, что отдать невозможно, что отдача в такой-то срок не только глупость, а просто преступление пред семьей, пред всем своим хозяйством и даже будущим своей семьи и хозяйства. Подсудимый оказывался совершенно правым и совершенно неправым одновременно. Правды срока и «как пошлет господь» – так различны, так не подходят друг к другу, так несоединимы, и до такой степени каждая из них действительно правда, по-своему, – что выйти из этой бездны противоречий можно только третьей дорогой – водкой, дурманом, «не в своем уме», оглупев, одурев, кой-что позабыв и кой пред чем преклонившись…
Вот каким образом водка проникла в область правосудия, в область совести человеческой, расстроенной, болезненно изувеченной. Водка проникла – и с каждой минутой стала занимать все больший и больший круг явлений жизни, входивших только в область совести. Об этом мы будем говорить в следующий раз, а теперь напомним читателю, что всякий раз, когда он встретит в газетах фразу подобную вышеприведенной, «мелкие взносы поступают», – пусть припомнит мужика, которого дерут и который вопиет на весь волостной двор – «н-не ббуду! не буд-ду!..», и подумает, нельзя ли вывести этого несчастного человека из его нелепого и ожесточающего положения?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.