Электронная библиотека » Григорий Ряжский » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Дети Ванюхина"


  • Текст добавлен: 27 марта 2014, 03:32


Автор книги: Григорий Ряжский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Кушать будете?

Шурка удивился:

– Привет, глазастая! Ты к нам в гости снова? – и повторил прошлую шутку: – Или жить? Мать-то где?

– Мама Полина сегодня в две смены, – ответила девочка, опустив глаза, – а я – жить, – так же робко добавила она. – А вы не знали разве? Маму мою посадили в тюрьму. – Глаза ее наполнились слезами и заблестели. – Они человека убили нечаянно – сторожа в магазине, в Тарасовке, когда водку воровали.

Шурка вздрогнул:

– Сторожа убили? Мать твоя убила сторожа? – Он недоверчиво покачал головой. – Ну, дела-а-а-а… – Ему вдруг почему-то стало легко от этого страшного сообщения: не то чтобы гора упала с плеч, но как-то отпустило внутри тот узелок, что иногда за последнее после смерти старика Михея время поджимал кишки и еще где-то ниже. Порой он отлавливал этот внутренний неудобняк и даже несколько раз пытался вслушаться внимательней, несмотря на то что историю эту списал с совести окончательно и надумал собственное объяснение случившемуся. А тут такое дело – Нинкина мать убийцей оказалась, и не за что-то серьезное, типа предмета древней культуры или народного искусства, к примеру, а за водку просто, за ерунду, за фу-фу, за пьянку.

Нина, искренне удивленная, что Шурке ничего не известно о получившихся в семье Ванюхиных изменениях, дополнительно сообщила:

– А мама ваша, тетя Полина, меня жить сюда позвала, к вам в дом, в семью. И суд так решил. Что можно… – Она вопросительно посмотрела на юношу: – А можно?

Получилось, что наивный вопрос этот исходил от девочки, тонюсенькой и глазастой, от маленького человечка, почти ребенка, совершенно, вдобавок ко всему, чужого, но поставлен он был конкретно и направлен к нему, сыну благодетельницы, возможному покровителю и защитнику сироты Нины Михеичевой, дочери убийцы, такой же, как и он сам, но в отличие от него пойманной, и внучки убитого им исусика Михея с той же фамилией Михеичев.

Отвечать нужно было сразу, слишком разные варианты получались, если взять паузу, – и для него получались, и для девчонки. И Ванюха решительно ответил:

– Конечно, можно! Живи себе сколько влезет. Ты в угловой поместилась? – Он сделал пару шагов в сторону, толкнул дверь комнатенки с окошком в огород, заглянул внутрь и разрешил окончательно. – А я поступил дальше учиться. Так что со временем ко мне переберешься, в мою комнату, мы ее «бабкина» до сих пор называем, там места больше и светлей. Я-то все равно вряд ли уж здесь поживу – в Москве буду устраиваться, друг у меня там хороший, Димой зовут, тренер мой, жизнь обустроить помочь обещал…

Вечером, после того как Полина Ивановна вернулась со второй смены, сели всей семьей пить чай. Честно говоря, немного волновалась она за сына, вернее сказать, за себя: как Шурка расценит ее поступок, она предугадать с уверенностью не могла, но, увидав, как шутливо и по-домашнему сын общается с Ниной, быстро успокоилась и пришла в необычайно доброе расположение духа.

«Всегда ж девочку хотела в семью, – подумала она, довольная собой, сыном и тем, как начали складываться обстоятельства новой жизни, – а там, глядишь, невестку себе выращу, сама выращу, своими руками. Шурка из армии вернется, а его ждут не дождутся. И еще Ванюхиных нам наделают. Мальчика хорошо бы и девку, двух, не меньше. – Она еще помечтала и дополнила мысль еще более приятным вариантом: – А еще лучше, чтоб оба пацаны…»

Московский Шуркин техникум начинался в сентябре, но и за оставшееся до начала учебы время сын в Мамонтовке почти не появлялся: иногда лишь приезжал на выходные, когда дела городские замирали; наедался на неделю вперед домашним и рассказывал что-то про временную работу для будущих студентов, которую предложили поступившим ребятам где-то в сборочном цеху завода автоматики и радиоэлектроники – одним словом, подработка перед первым учебным курсом.

Полина Ивановна огорчалась – совсем сына перестала видеть, но и довольна была тоже: самостоятельным становится парень, о заработке думает, чего с той стипендии-то. Ниночка в такие дни тоже радовалась каждому Шуркиному появлению и старалась угодить студенту как умела. А умела пока в основном по линии приготовления чего-нибудь вкусного – опыт ее кулинарный к этому времени измерялся не одним уже годом прожитой маленькой жизни. Еду она готовила бесхитростную, зато, что называется, с душой: выковыривала из картошки каждый глазок, даже самый незаметный, а шкурку худыми своими пальцами старалась срезать как можно тоньше, чтобы получалось ровней и экономней. Полина Ивановна такие вещи подмечала чрезвычайно чутко и всякий раз для Нины доброе слово находила в похвалу ее старательности и умелости. Поесть в доме Ванюхиных любили и умели, еще со времен бабы Веры. И каждый раз девочка искренне удивлялась, что за такую малость положено хвалить и быть благодарным. Люська, кровная ее родительница, знать про такое ничего не ведала, а картошку, когда приходилось хозяйничать, варила целиком, в мундире, глазки же потом просто выплевывала, если на язык попадали по случайной трезвости. Михей же при жизни не замечал кулинарных нюансов по другим причинам: сослепу, по занятости жизни и в силу душевной доброты старику все нравилось, что внучка подавала, в остальное он не вдумывался…


Перед Новым годом женщины съездили в Можайск, в колонию, где отбывала наказание Люська Михеичева. Свидание разрешили, но пошла одна Нина, мама Полина осталась за территорией – было неловко как-то: все по закону, с одной стороны, а с другой – как будто дочь родную у матери украла, да еще за укол собачий от чумы с гепатитом.

Мать Нине не понравилась: и раньше была худая, до суда и тюрьмы, а теперь осунулась еще больше, слегка сгорбатилась и лицом как будто почернела.

Дочь свою Люська признала не сразу, и на то была причина: у девочки сроду такой пуховки не было, да еще с капюшоном – мамы-Полинин подарок к зиме, через замзавскладом доставала, у которой шнуровая пуделиха разродиться не могла никак, королевская сука, палевая, через кесарево доставать пришлось, а хирурга не было тогда, так Полина сама рукава засучила, снотворное вкатила в вену и спасать стала суку ту. И спасла…

– Ты мне письма пиши, – попросила Нина мать, перед тем как проститься, – вот сюда пиши, – и протянула бумажку с адресом дома Ванюхиных. Люська сунула бумажку в карман синего тюремного халата и не спросила, почему, мол, не домой писать-то. Не догадалась. Как и про опеку, и про тех, к кому ее власти определили, дочку-то. А Нина сама не сказала, не хотела это поднимать, жалко мать было отчаянно: вина-то вся ее – дурь беспробудная и больная, да по нетрезвой случайности. А что до адреса, какой сунула на прощание вместе с разрешенными продуктами, так знала точно – писать не будет, внутренне такое дело не осилит, иначе для Люськи это был бы поступок. А тогда бы это была не Люська Михеичева, не ее прошлая мать. Но все равно, больно девочке уже было не так, как она ожидала: готовилась, если честно, к гораздо более плохому.

Люське и на самом деле было ненамного хуже в неволе: если б водку давали, то, может, за колючкой было и лучше ей даже, чем снаружи жизни, и где несвобода ее – там, на прежней воле, безнадежно пролегала или же здесь теперь уныло тянется – было тоже не ясно. И девочка это поняла. Поняла и немного успокоилась. В последний момент, как уходить уже, Люська обернулась и спросила дочь:

– В школу-то ходишь? – и, не дождавшись ответа, побрела обратно в зону, притянув к себе поближе кулек, что собрала Полина Ивановна на передачу.

Обо всем этом Нина рассказала маме Полине на обратном пути в Мамонтовку. Та перекрестилась, обняла ее и вздохнула вроде с облегчением:

– Помогай ей Бог, дочка, матери-то…


С сентября жизнь в доме Ванюхиных устаканилась окончательно. Нина ходила в восьмой класс и проблем по ученью особых не имела. Наоборот, неожиданно для всех значительно добавила почти по всем предметам: сказалась, вероятно, новая домашняя жизнь с заботливой мамой Полиной и высвободившимся отчасти временем для домашних заданий. Полина Ивановна была довольна необычайно – девочка доставляла ей истинную радость, кроме того, хорошела на глазах. К весне она вытянулась на три пальца, а может, и на все четыре, и появлявшийся на лице ее время от времени легкий румянец с приходом первого апрельского солнца закрепился на щеках окончательно и вовсе не исчезал больше.

Шурка появлялся в доме редко, скорее, по формальным признакам – отметиться и пожрать, после чего уматывал в Москву, не оставаясь порой ночевать. Нинку он, как правило, хлопал по плечу, называл по обыкновению «глазастой», но внимательно при этом не всматривался: ясно было, что мысли его заняты были делами городскими, какими-то там приборостроительными. Да и сессия скоро намечалась экзаменационная – дело шло к лету.

А перед самым летом появился в джинсах, синих таких, твердокаменных, американской фирмы «Ливайс», с плотными подкладками на коленях и двойной желтой строчкой по краям карманов. Решил сделать круг по Мамонтовке, продемонстрировать первые жизненные успехи. Да и то дело – денег за время своего отсутствия на малой родине не спросил у матери ни разу: ни на шмотки, ни на подкорм по городским ценам, ни для развлекательных нужд. Полина Ивановна этому удивлялась, в то же время ей было приятно: мужик растет, сам о себе заботу проявлять научился, учится на инженера, по крайней мере, на техника-приборостроителя, на жизнь зарабатывает – настоящий, одним словом, Ванюхин получается, в Егора покойного.

«Охоту на волков», включенную на полную катушку, он засек, когда свернул за угол и миновал поселковую школу. Песню эту он выучил наизусть вместе с бывшим другом Петюхой Лысаковым, и с седьмого по десятый класс она была у них любимой. Они с Лысым часто ставили ее на магнитофон и орали до одури, хрипя под Высоцкого неокрепшими голосами, и каждый раз, когда волка убивали, на глаза Лысого наворачивалась слеза, и на мокром зрачке он довывал мелодию, уже без слов, и преданно смотрел на друга Ванюху так, будто он, Лысый, – недостреленный зверь, а Ванюха – охотник. Но оба знали, что охотник – благородный, а волк не умрет – выживет, потому что тоже сильный, такой же сильный, как и охотник.

Музыка орала с самого конца улицы, из дома, где проживал Лысый. Шурка прошел еще метров сто и, приглядевшись, обнаружил, что во дворе у Лысаковых в разгаре гулянье. Народ был уже изрядно нетрезв, все больше молодые, поселковые, но были и в годах, и тоже немало. Лысый находился в центре толпы и, кривя губы, глупо улыбался навстречу веселью. Теперь он точно соответствовал своей кликухе – был подстрижен под ноль.

«В армию провожают, – догадался Ванюха, – доигрался, мудак… – Он сплюнул в придорожный кювет, развернулся и пошел прочь. – Ничего, пусть послужит, – думал он, идя обратно к дому. – Там трусов любят, в армии этой, – первый год старичье его помудохает, а там, глядишь, человеком станет».

Мимо проходили две малолетки, их, мамонтовские, и Шурка с удовольствием отметил про себя, как обе, не сговариваясь, покосились на его новые американские штаны.

«Хотя нет, – передумал он про Лысого, оглядев себя сверху донизу и оставшись вполне доволен собой, – уже не станет…»

Ванюха еще раз обернулся назад, туда, где гуляли проводы, и ему вдруг стало невообразимо противно, противно и скучно от всей этой привычной мамонтовской кислятины, от этих одинаковых поселковых теток, роющих землю в огородах и палисадниках, от всех этих бывших его одноклассников типа неудачника Лысого и других таких же будущих армейцев-призывников, от кровной, хоть и в далеком прошлом, родни – бабки Веры (вспомнился невесть откуда взявшийся запах стариковской мочи и прочей тухлятины, не выветривавшийся из его комнаты еще долго после бабкиной смерти: тогда он ему не слишком мешал, теперь же, спустя годы, вспомнился с омерзением) и даже от собственноручно убиенного исусика Михея – старого козла Михеичева Ивана, родного Нинкиного деда.

Ночевать Шурка дома не стал, точнее сказать, не остался в материнском доме – уехал ночевать в город, там были дела и там ждал его сэнсэй Дима, покровитель и главный советчик по жизни.


Учиться в приборостроительном после десятилетки, считая от начала поступления, студенту Ванюхину предстояло два полных года, до самого выпуска с учетом производственной практики. Таким образом, к следующей осени, в случае получения корочки о среднем специальном образовании, Шурка был бы уже вполне готов к получению призывной повестки для прохождения действительной воинской службы и отдачи такой же повинности в рядах Советской армии или, если повезет, Военно-морского флота. Строго говоря, не готов он был, а приготовлен. Потому что именно к этому патриотическому жизненному моменту по совету и при посредстве всемогущего учителя Димы потенциальный призывник завалился в больничку с ловко обставленной симуляцией сотрясения головного мозга с не установленными на тот момент врачебной наукой последствиями. Таковые, однако, по прошествии месяца проявились и были признаны негативными, так как подтвердили ранее предполагаемую у больного нехорошую патологию, образовавшуюся в результате падения с последующим ударом об асфальт затылочной части черепной коробки, что повлекло за собой неутешительный диагноз с присвоением статьи за номером 9–6 и, к большому сожалению, освобождало пострадавшего Ванюхина Александра Егоровича, 1958 г. рожд., уроженца пос. Мамонтовка, Пушкинского р-на, Моск. области, от службы в рядах СА и ВМФ. Диагноз и статья стоили Ванюхе триста пятьдесят, но если бы не Дима со своими связями, болезнь потянула бы на весь «пятихатник».

Из общаги он к тому времени съехал уже окончательно и снимал однушку в Чертанове. Денег на жилье хватало с запасом, не считая, разумеется, разового расхода на оплату статьи 9–6. Оставалось и на другую увлекательную жизнь. Увлекательную и рисковую…


Нина тем временем окончила девятый класс, к собственному удивлению, гораздо успешней, чем планировала. Снова сказалась обстановка счастья и покоя дома Ванюхиных, случайно обрушившихся на девочку благодаря убийству дедушки Михея не установленными следствием злоумышленниками, так же как и в силу лишения матери родительских прав в связи с отбыванием срока заключения в колонии строгого режима. Люське за последний год она отправила в исправительное заведение шесть безответных писем, но на письма та не реагировала, и тогда женщины вновь собирали передачу, дожидались разрешенного свидания и ехали в Можайск. И снова Полина Ивановна оставалась за границей колючки, терпеливо и смиренно ожидая, пока Нина покинет территорию зоны после невеселого своего визита. И когда они, возвращаясь домой, тряслись в электричке – в одной поначалу, а потом в другой, их уже, ярославского направления, – опекунша не выпытывала про заключенную Михеичеву первой, ждала, пока дочка отмолчится, отплачется и только после этого скажет чего сама.

И чем Нине со временем становилось жить все лучше, теплей и уютней в приютившей ее семье, тем острей каждый раз и ощутимей чувствовала она, как угасает последняя искра в непутевой Люськиной душе, как овладевают матерью апатия к окружающему миру и равнодушие к собственной судьбе и как медленно и верно выталкиваются остатки человеческой жизни из худосочной Люськиной плоти.

…В этот раз, попрощавшись с дочерью, Люська посмотрела на нее как-то по-новому, будто в первый раз увидала, и сказала, тихо так, почти прошептала:

– Сдохну я, дочка, через год. Если по амнистии не отпустят, сдохну. Кончилась я…

О какой такой амнистии говорила мать и что вообще имелось в виду – ни Нина, ни Полина Ивановна представления не имели равным образом, но через пару дней вызнать про это маме Полине все-таки удалось у себя в ветлечебнице, в Пушкине. Про амнистию эту пояснил милицейский капитан, когда Полина Ивановна придерживала ему ногу, на трещину в кости накладывая гипс, в смысле, не ему, а кобелю его, ризеншнауцеру.

– Амнистия эта, – сказал милиционер, переживая за кобеля и слегка попутав по этой причине этапы основных свершений отечественной истории, – назначается властью в честь шестидесятилетия победы над Великой Октябрьской революцией, и послабления будут для тех, кто по хулиганке, по непредумышленным и у кого малолетки нелишенные остались. Других статей революция не коснется, так что сами смотрите…

Таким образом, сделали вывод обе женщины, рассчитывать Люське ни на что не приходится, так как проходила она по делу об ограблении и убийстве как раз умышленном, более того, признанном групповым, а для пересмотра дела никаких дополнительных факторов в наличии не имелось.

И Нина, и Полина Ивановна подумали об этом одновременно, как узнали. И догадка их совместная была тайной, даже от самих себя тайной, и обеих кольнуло слабым током страха. По той же понятной причине обсуждать это между собой не стали, не посмели. Нет темы: что невозможно, то невозможно. Но облегчение внутреннее, преодолев чувство стыда, все же испытали: слишком непредсказуемо могла измениться привычная жизнь с возвращением Люськи на волю, слишком велика была опасность, что обоюдно налаженное семейное счастье их станет зыбким и потеряет ясный фокус. И та и другая это чувствовали и знали…

В октябре на ванюхинский адрес прислали повестку из военкомата – осенний призыв. Шурка прибыл в Мамонтовку за рулем новенького «жигуленка», чтобы разбираться с комиссариатом, имея уже в кармане нужную статью. Мать ахнула – и по поводу внезапно выяснившегося Шуркиного нездоровья, и, главное, из-за машины этой, принадлежавшей младшему Ванюхину на полном законном основании. Последний раз перед этим сын появился в материнском доме в самом конце прошедшего лета и, к радости женщин, прожил неделю подряд, почти не выходя из дому. Тогда сомнений у матери относительно здоровья сына не возникало даже малейших, да и сам он не упоминал ни разу, что с головой случилось худо.

Ванюхе же тогда, по совету Димы, надо было отсидеться вне города, и не меньше недели, пока не улягутся очередные деловые страсти. Что он и сделал. А страсти, разнообразные по содержанию, но схожие по околопреступной фабуле, набирали к тому времени немалые обороты в так нежданно-негаданно стартовавшей биографии юноши Александра Ванюхина, обладателя диплома техника-приборостроителя, уроженца подмосковного поселка с ископаемым названием.

Своих средств на первую машину ему не хватило, но сэнсэй помог. К этому времени они уже давно были на «ты», учитель стал просто Дима: без поклонов, приседаний и мутных взглядов в переносицу. А Шурка окончательно стал Ванюхой – так прежде называл его только канувший где-то в прошлой жизни Лысый. Теперь же он стал Ванюхой по статусу. Кличку дал Дима, он же передал ее дальше по деловому кругу, туда, где крутился сам и куда привел крутиться лучшего своего ученика, парня надежного, крепкого по боевым делам и к тому же не раз проверенного на вшивость и устойчивость конструкции.

Нехватающие до полного выкупа тачки полторы штуки Ванюха отработал поездками в Ярославль. Там он принимал доски у ярославских, паковал, перекладывал в багажник и гнал в Москву без оглядки и ненужных остановок. Прекрасно понимал уже задолго до первой ездки, столкнувшись по другим историям со спецификой Диминых поручений, – доски украдены из ярославских церквей, так же как и складни, части иконостасов и прочая церковная утварь. И ему везло: на ментовском учете он не стоял, выглядел по-молодому наивно, за рулем не выпивал – с этим у Димы было строго. В общем, челночная часть жизни быстро подтвердила твердость намерений и целеустремленность молодого бойца экономического фронта на ниве спекуляции иконами и прочей столичной фарцовки. Кроме того, удалось хорошо подняться на контрабанде: с каждой псевдосеребряной цепочки делалось двенадцать рублей легко, а если постараться – четырнадцать. Цепи он брал у Димы на реализацию: на булавку крепилось по сто пятьдесят штук, булавок брал сразу пять, половину отправлял оптом с наваром в семерик, второй половиной занимался сам, практически без потерь. На круг выходил чирик, ну, девять с полтиной в худшем варианте. Это уже потом, на следующем этапе продвижения вдоль экономической науки до него дошло, что, как правило, именно он и оказывался крайним звеном в этой налаженной цепочке, разве что не серебряной, крайним и наиболее слабым. Впрочем, до этого «потом» время летело со скоростью, значительно опережающей установленную для мальчиков из провинции. Но криминальный подростковый опыт, хотя и не опыт, а, скорее, багаж, тайный для всех, кроме Димы, плюс свежая в этих делах молодая кровь фамилии Ванюхиных дали плоды такого особого сорта, что созревание пошло быстрее обычного срока, и урожай получался двойным против одного положенного.

Диме по завершении он отстегивал процент – так было положено, и тот, неискренне удивляясь скорым успехам ученика, к финалу расчетов обычно подтягивал в Чертаново кайф и девчонок, пару или больше – ить, ни, сан, си… и так далее…

В общем, так или иначе, машину матери пришлось предъявить: с одной стороны – не электричкой же до Мамонтовки добираться, а с другой – гордость тоже наружу просилась: вот, мол, мы, Ванюхины, смотрите, вы, уроды местные, смотрите и завидуйте. Пришлось соврать, правда, про работу на закрытом приборостроительном предприятии для военно-космической отрасли, про заработки, премии и доплаты за секретность.

Полина Ивановна слушала, ахала и верила. А Нинка, та не ахала, просто смотрела влюбленно через нелепые свои очки, Михеево еще приобретение, и слушала, впитывая Ванюхины рассказы маленькими деликатесными кусочками, которые долго потом еще растворяла и переваривала в девичьем своем организме.

– Так, может, в институт тебе надо, а, сынок? – спросила в тот день Полина Ивановна сына, сама не веря в смелость собственного замаха. – Тоже по приборам каким-нибудь, коль так все получается. У нас один дачный с чау-чау курс витаминный проходит, говорят, он в Москве служит, замом по высшему образованию работает. Может, поспрошать его?

– Может, и поспрошаешь, – согласился Ванюха, – дай срок, мать…

К вечеру он засобирался. На прощанье хлопнул Нинку по плечу и распорядился:

– Ты мне рецепт на очки приготовь к следующему разу. Я тебе новые подберу, человеческие. С фирменной оправой, ясно?

Нина растерянно посмотрела на маму Полину. Та улыбнулась и согласно моргнула девочке. Тогда Нина благодарно подняла глаза на Ванюху и решилась на согласие:

– Спасибо вам, Шура. Я обязательно приготовлю…

И это был последний раз, когда она обратилась к нему на «вы»…


Письмо из колонии свалилось как снег на голову, как раз накануне Нининых выпускных экзаменов. Письмо это оказалось заказным и адресовано было Михеичевой Нине Викторовне. Писем таких ни Нина, ни Полина Ивановна отродясь ни от кого не получали. Что до Нины, то она вообще ничего ни от кого не получала: ни простых, ни заказных – никаких.

В тот день в доме Ванюхиных была примерка белого платья к Нининому выпускному балу. Пригодился старый Полинин сарафан с вытканной розой на груди, тоже белой, что хранился у нее с молодых лет еще, но сохранился при этом отлично. Низ пришлось отрезать, но не сильно, и обметать по линии обреза на руках. А сзади мама Полина приладила широкую резинку, тоже белую, и сосборила под нее ткань, перетянув ее назад так, что ниже спины получилось пышно и очень красиво, как у романтической барышни из произведений русских классиков прошлого века. Так в этом платье она за письмо и расписалась.

Подпись в конце текста принадлежала замначальника по режиму подполковнику Дурневу. Подполковник извещал бывшую и единственную родню о том, что 18 мая 1978 года заключенная Михеичева Людмила Ивановна, 1941 г. рожд., скончалась в медсанчасти учреждения ИЗ-289/13 гор. Можайска при родах, «имевших протекание в тяжелой форме, что повлекло за собой клиническое осложнение и последующую смерть». В результате родов, писал подполковник Дурнев, остался ребенок женского пола, который выжил, и он – девочка с именем Люся «по желанию покойной». Далее следовало, что «по вопросу дальнейших решений по ребенку умершей з/к Михеичевой следует обращаться в ГУИН МВД в случае законных к тому оснований…»

Ноги у Нинки подкосились, письмо вывалилось из рук, и она молча присела на пол, глядя прямо перед собой. Заколка, что удерживала на поясе сосборенную ткань, выскочила, отлетела в сторону, и Полина Ивановна поначалу встревоженно подумала, что надо бы пропустить по сборке двойную строчку, чтоб на балу не опозориться. Внезапно она застыла на месте и, не вынимая изо рта булавки, прошептала:

– Господи…

Затем вытащила булавку изо рта и подумала, что теперь ее Ниночку никто и никогда у нее не заберет, и тут же сама ужаснулась тому, о чем подумала. Пытаясь избавиться от странного чувства, перемешавшего идиотским образом случившийся кошмар, прихлынувшее неведомо откуда облегчение и легкую тревогу по пустяку, она кинулась вниз, на пол, к Нинке, к дочке, крепко обхватила ее руками и прижала к себе:

– Доченька… доченька моя… Ну что же делать теперь, раз так случилось… Ничего теперь не поделаешь… Скажи чего-нибудь, Ниночка, или лучше поплачь. Не молчи только, слышишь? Не молчи…

Нинка не плакала и не отвечала. Она продолжала смотреть в прощелок двери, ведущей в сени, и видела через него круглый край бочки с квашеной капустой, той самой, из которой Шурка нацеживал рассол, чтобы поить перед смертью бабу Веру кислым…

Аттестат она получила, а на выпускной бал не пошла, так что старый недосборенный сарафан в этот раз не пригодился. Вместо этого они собрались и поехали по инстанциям хлопотать о похоронах и ребенке. В том, что материного ребенка – свою кровную сестру – она должна удочерить, Нина не сомневалась ни на мгновение. Полина Ивановна отнеслась с пониманием – пусть будет еще одна девка в доме, лишь бы не было войны да разрешили бы власти. С сыном обсудить не вышло – сам он давно не заезжал, а в город звонить ей было несподручно.

От кого Люська ухитрилась заполучить эту амнистийную беременность в женской колонии, так и осталось неизвестным. Начальник исправительного заведения вместе с замом Дурневым только плечами пожимали, когда женщины прибыли в колонию сопровождать гроб с Люськиным телом, сколоченный на скорую неумелую руку из сырой необрезной доски.

Через три дня они хоронили ее выпростанное тело на том же мамонтовском кладбище: отпевать не стали – некрещеной была, просто могильные мужики разрыли Михееву яму и опустили необитый Люськин гроб поверх обитого старикова. Народу было никого: они лишь сами да учительница Нинкина классная. Шурку Полина Ивановна так и не нашла – телефон городской не отвечал, услали, видно, в командировку по секретной отрасли, решила она.

Сын появился через неделю, как раз на девятый день поспел, к Нинкиным поминочным пирожкам с картошкой. Насчет истории с Люськиной смертью кривить душой и врать особо не пришлось – искренне удивился на самом деле, почти огорчился даже. Держись, Нинок, сказал и вытащил из кармана очки, те самые, что прошлым летом обещал, – стекла по Нинкиному рецепту заказанные, а оправа – самая что ни на есть фирменная: большая и тонкая.

Потом они вместе, всей семьей, выпили поминальную, не чокаясь, как водится, после чего Нина поднялась и вышла. Вернулась в новых очках и причесанная по-другому, по-взрослому: волосы слегка увлажнены, стянуты назад и там прищеплены черепаховой заколкой – все, что от Люськи из колонии осталось среди немногих личных вещей.

Ванюха глянул и отупел: это была не Нинка. Перед ними сидела девушка, просто одетая, но с очень красивыми волосами, с серьезными и задумчивыми глазами, грустно взирающими на мать и сына Ванюхиных из-под стекол, закованных в большую модную оправу.

– Спасибо тебе, Шура, – сказала Нина и добавила: – От меня и от дедушки спасибо. – Она подумала еще немного и уточнила: – И от мамы тоже… Спасибо вам всем, что я не сирота…

Сказала и пространно посмотрела в сторону опекунши, так посмотрела, что не поняла Полина Ивановна, о ком это она, о какой маме: о покойнице или же о ней самой. Понять не поняла, но под сердцем что-то екнуло и разогрелось, а потом в том же месте размягчилось, разжижилось и опустилось теплым вниз, теплым и густым…

«А девка-то что надо становится, – подумал Ванюха, не отрывая от девушки глаз. – Если б не очки эти, никогда бы так Нинку не увидел. И если б еще деда не грохнул ее тогда…»

В тот раз ни Полина Ивановна, ни Нина про ребенка Люськиного, про девочку, что вместе с ней не умерла, ни словом не заикнулись, пока Шурка гостевал с ночевкой. В смысле, про планы их насчет нее. Заранее обсудить с ним будущие изменения в семье, о которых собирались ходатайствовать в столице, не было нужды – решение они приняли окончательное. Но сейчас говорить об этом обе не захотели, не сговариваясь. Нина – из страха, что сын мамы Полины будет возражать против такого намерения: саму ее приютили, а теперь еще сестра какая-то тюремная без роду без племени пеленки проссывать начнет в их доме. Мать же Шуркиного отказа не боялась, не сильно в него верила, она, скорее, не хотела расстроить неверным движением то, что так старательно берегла и взращивала для будущего собственной семьи, для будущего их счастья, такого же надежного, как и настоящее.

«Отдадут ей ребенка, – думала она, – Шурку могу от дома отвадить, упущу на сторону, в неизвестные руки уйдет. Не отдадут – Нинуленьку мою золотую потерять могу. Она-то ведь сироту теперь не бросит, как бы дело ни вышло. По себе знает, что есть жизнь без родной матери да без любви домашней…»

И не знала она тогда сама, где больше правды лежит: в сердобольности ее природной и жалости или же в отчаянной потребности самою себя защитить и всех Ванюхиных вместе с собой – нынешних и будущих.

Решение пришло здесь же, как только подумала, в этом же месте головы, где роились сомнения. Но до поры до времени Полина Ивановна решила его поберечь и не выдавать даже Нине. Пусть пока все идет своим чередом и выйдет само собой…

Отказ на удочерение ребенка бывшей матери, скончавшейся в заключении при родах, Нина Михеичева получила в самые короткие сроки. Дело и рассматривать-то толком не стали. И не по какой-либо хитрой причине – просто в свои семнадцать она не достигла нужного для этого дела возраста. Любое решение, положительное или всякое другое, требовало от ходатая главного необходимого условия – совершеннолетия, до которого не хватало ровно одного года. Это не говоря уж о материальном достатке и социальном облике. Тогда Полина Ивановна и запустила механизм собственного материнства, поступив дальновидно и мудро. Она поехала в комиссию, но начала не с заявления, а с раздевалки, где узнала, кто там кто и у кого какая порода. Собачья, само собой. Оказалось – у председателя комиссии, Самуила Ароновича Лурье, натуральный английский бульдог, юный кобель тигровой масти и, к счастью, не привитый еще. Это она уже вызнала у собачников во дворе на Большой Пироговке, где председательский кобелек выгуливался на отдельном газоне. И как звать кобелька вызнала – Торри Вторым его звали, в честь покойного отца-производителя Торри Первого.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 3.9 Оценок: 7

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации