Текст книги "Эпилог (версия)"
Автор книги: Игорь Куберский
Жанр: Короткие любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Игорь Куберский
Эпилог (версия)
Она сказала, что едет в Питер развеяться и, если он не возражает, остановится у него.
До этого она ему позвонила раза три в порядке рекогносцировки, из чего он узнал, что с мужем у нее проблемы, даже не с ним, а с одной девицей, решившей рожать от него, чтобы увести из семьи, в которой у них между прочим подрастал сынок, четырехлетний Павлик. Сынок, выражаясь новым чиновничьим языком, был озвучен впервые, хотя и год и три года назад она позванивала мастеру. Впрочем, какое ему дело, семь лет – большой срок, чтобы свести на нет любовные страдания. Одно понимал мастер: она была его женщиной, которую встречаешь, может быть, раз в жизни, и которую он потерял. Опять же, если честно, она была его женщиной, когда он был тем, кем он был тогда, – теперь же он был совсем другим, и мало что из прежнего в нем осталось. Единственное – он по-прежнему холостяковал, на что имелся целый ряд причин. И прежде всего та, что у него наладились отношения с бывшей женой – всего лишь деловые, конечно, но и это немало. Вот и теперь – дочь уехала в Рим на зимние каникулы, и он был один. Да, матушка его умерла еще три года назад, и он уже вошел во вкус одинокой, не обремененной излишними заботами жизни.
Опять же он был весьма обязан своей жене – она дала ему хорошо заработать, пригласила в Рим, где он отгулял этой осенью почти два месяца за ее счет. Нет, это сначала за ее, а потом уж – за свой. Акварельными видами Рима на площади Навоне для туристской публики он заработал такие деньги, которые не заработал всем своим более двадцатилетним творчеством. Оказалось, все так просто в этом заграничном мире – работать легко, платят много, все веселы, доброжелательны, чисто, сытно, жизнь – праздник. Весной он собирался повторить этот опыт.
Да, а ведь он еще был во Флоренции, Падуе, Болонье, посетил Венецию. Венеция с тех пор в его сердце, и он может говорить только о ней… Теперь он как бы перестал замечать российские мрак и ужас, несчастные лица соотечественников, заплеванные подъезды и дворы – он знал, есть на свете праздник, совсем недалеко отсюда, и он там желанный гость. Он был мастер, он все умел – оказывается, это умение высоко котируется на Западе, где свобода самовыражения художника дошла до полной потери профессиональности, привела к повсеместной деградации реалистического мастерства. Нельзя же стать пианистом без десятилетнего, как минимум, сумасшедшего труда, и артистом балета нельзя. Да, он реалист, и это теперь больше всего ценится на Западе. Даже не реалист, а гиперреалист. Бывшая жена обещала устроить ему мастер класс в Римской академии искусств, и неважно, что она со своим мужем на нем заработают, его доля тоже немалая. Да, время тотального российского обвала миновало, и кто выжил, тот стал обустраиваться и зажил лучше прежнего. Среди выживших мастер числил и себя. А ведь и правда, поначалу было страшно. Особенно когда в выставочные залы хлынул сель до того запрещенного цензурой всяческого андеграунда, творимого там, внизу, в сырой немелиорированной хляби психами и недоучками. Из-под земли вылезла целая армия неандертальцев, по разным причинам презиравших реалистическое искусство и строгавших в своих пещерах что-то несусветное. Признаться, мастер со страшком ждал, а вдруг там-то и есть нечто подлинное, а его самого ждет свалка… После огромной выставки в Гавани где-то в девяностом году он понял, что ему нечего опасаться. Что естественных врагов среди соотечественников у него нет. А ведь всего лет девять назад на ту же памятную выставку авангарда в Невском Дворце культуры (назвали же – Дворцом, не более, не менее) чуть ли не весь город стоял в километровых очередях. Такая была потребность в другом, почти любом, лишь бы не официальном, искусстве. В Гавани с публикой было уже пожиже, а теперь это и вовсе никому не нужно – вымершие залы, пустые галереи. Народ не обманешь. Нельзя долго дурить народ. Народ – природный реалист.
Ну, да бог с ним, с искусством. Если честно, искусство умерло. Оно умерло и похоронено под развалинами перестройки. Искусству предложили свободу в виде рынка. Делай, что хочешь, и продавай – это твое право, вернее, твоя проблема. Рынок противопоказан искусству еще больше, чем цензура. Цензура была даже полезнее – она осуществляла первую отбраковку, отделяла зерно от плевел. А что теперь? Теперь нет критериев истинного, подлинного. Подлинно лишь то, что продалось. Вот к чему мы приехали… Искусство никогда не было свободным, да свобода ему, пожалуй, и не нужна – ему нужны рамки, обязательные рамки. Хоть какие-то. Искусство не выживает в естественной среде. Оно должно быть вырвано из нее, чтобы стремиться к ней. Вечное стремление без возможности реализации. Ибо реализация – это гибель искусства. Сговор творца и тех, кто его опекает в небесной канцелярии, существует лишь на бумаге. Стороны договорились о взаимном обмане. Условия договора невыполнимы. Чем ближе творец подходит к тайне гармонии и красоты, тем страшнее его участь. Самых настырных отправляют в психушку. Искусство должно быть игрой. И оно всегда нуждалось в патронаже – царей, дворов, меценатов, государства, наконец. Это великая удача, что в СССР оно было под патронажем власти. Большевики почему-то решили, что искусство вещь нужная. Потому оно и сохранилось. А теперь все, господа, теперь ему большой красивый конец.
Впрочем, вон она приветливо идет к нему со ступенек эскалатора, волоча за собой чемодан на кривых колесиках.
Она не изменилась, она осталась прежней. Это было трогательно, будто все эти семь лет она хранила себя для этой встречи. Похоже, была искренне рада мастеру, смотрела на него во все глаза, как бы примеряя свое будущее с ним, – вот он, надежный, постоянный, верный, единственный мужчина, ждал и дождался, молодец! – была оживлена, говорила что-то прежним полукапризным тоном хозяйки положения…
Дома она первым делом раскрыла чемодан, из которого пахнуло не очень-то устроенным бытом, да и одежда ее выдавала более чем скромный достаток, что он уже отметил обострившимся взглядом человека, побывавшего на Западе. Из этого чемоданчика она достала сверток, перевязанный красной лентой, и не без торжественности протянула ему.
– Что это? – спросил он.
– Посмотри… – сказала она, и голос у нее был такой, что в груди у него екнуло.
Это был кусок холста, пожертвованный когда-то богу любви. Та, кого он обожествлял, грустно глянула на него бирюзовыми глазами, для которых он специально доставал дефицитную «берлинскую лазурь»…
Он стоял с холстом руке и смотрел на нее. Ему было жарко и больно и казалось, что прошлое пронзило его своей пережитой энергией и заставляет идти вспять.
– Господи, – сказал он глухо, – что же это такое?
– Твоя работа, – сказала она, улыбаясь, радуясь, что предчувствовала именно такую реакцию и что в ожиданиях своих не обманулась.
– Это невозможно… Откуда?
– Из помойки. Ты же сам туда выбросил. Помнишь… рукописи не горят и так далее. Не думала, что вся эта романтика будет иметь ко мне какое-то отношение. Мне в то утро соседка принесла, она же у нас дворничиха. Ты не знал? Хм… Ну да, открыла она свой родной мусоросборник, а там твой шедевр, венчающий, так сказать, гору мусора. После этого даже неверующий скажет, что бог есть. Ты рад? Ведь можно приклеить, да?
Это было ее главный козырь. Прошлое поправимо.
Ему было жарко, больно, сладко, невыносимо и как-то безнадежно тоскливо и потерянно.
– Что же ты молчала? – сказал он. – Семь лет.
– Было не время.
– А теперь время?
– Почему бы нет? – сказала она и выразительно посмотрела на него. Возможно, она ожидала, что он бросится к ней, и начнутся объятья, и потом она вырвется и скажет, подожди, мне нужно принять ванну. И он скажет – я с тобой, и в ванной, не дожидаясь горизонтали простыней, они совершат первый акт возвращения друг к другу, стоя, качаясь рядом, как два дерева в бурю… Но он не сделал шага навстречу. Это ее неудачное «не время» вернуло все на свои места, и он почувствовал к ней что-то похожее на ненависть, – нет, это слишком сильное слово – на раздражение и протест. Хорошо она все рассчитала, прямо по хронометражу. Хронос – время. Нет, эта хроническая болезнь больше не вернется. Назад пути нет. К тому же мастер не один – у него есть веселая двадцатилетняя подружка с гладким телом – он уже написал с нее пастелью кучу ню, которые неплохо продаются. В постели она, может, и не богиня, но жрица, это точно. Она все умеет, от всего получает удовольствие и выполняет любые его прихоти. Конечно, он понимает, что этот аппетитный супчик сготовлен не на небесах, а, скорее, в подземной кочегарке, ну и что с того. Да, нынче многие прыгают в постель от голода и неустроенности, а он кормит, одевает. Любит ли она его? Едва ли. Но она любит все, что около него – тепло, достаток, сытость, деньги. За все надо платить – рынок на дворе, время собирания ваучеров.
– Да, а Павлик, – спросил он словно невпопад, намеренно меняя тему, – с кем ты оставила Павлика?
И она его поняла, она поняла больше, чем он мог бы сказать вслух. И лицо ее замкнулось.
Впрочем, накормив, напоив, он, поскольку был свободен, а подружка намечалась только под вечер, поставил мольберт, взял лист картона и стал набрасывать итальянским карандашом ее портрет.
– Да, а что с той картиной было? – спросила она. – Как дальше события развивались?
События? Или мы их придумываем сами, или их нет. События происходят только в душе. В Питере ему тогда сказали, что какой-то урод порезал его картину. Ее сняли и вернули. Страховку не заплатили. Не тот статус, не та выставка. Скорее всего, страховка все же была, но досталась не ему, – может, худфонду или еще кому-нибудь из организаторов. Впрочем, было бы смешно получить компенсацию за собственный идиотизм.
– А где она?
– У меня в мастерской. Это далеко, на другом конце города. Там холодно. Сейчас там мой приятель живет, больше ему негде. Из семьи ушел… – сочинял мастер на ходу, на случай если она вдруг попросит там остаться. Ему уже было ясно, что здесь он не стерпит ее присутствия и, рисуя ее портрет, он обдумывал пути к отступлению.
Портрет не получился. Да, собственно, иначе и быть не могло. Кто она ему, что здесь делает? Да, волосы ее – он только теперь увидел, точнее вспомнил ее волосы, – они поблекли и развились и перестали быть частью ее красоты. Круглое лицо с острым носиком и каплевидным подбородком, маленький скупой ротик, жеманно заостренные мыски верхней губы. Вот только глаза. Очень похожа на кошечку с поздравительной открытки. Несколько помятую жизнью. Какой он кретин, что дал слабину, согласился ее принять. Давай, мол, приезжай. Любопытство мучило, какая она теперь, и еще, может, желание возвратить должок – скажем, поиметь ее, а потом рассмеяться в лицо. Нет, он не злой. Но обиды помнит, обиды он не забывает никогда. Если прощать обиды, то зло восторжествует. На этой мысли он остановился и хмыкнул.
– Что? – встрепенулась она – Я смешно выгляжу?
– Нет, это я про себя – сказал мастер. Ему и впрямь вдруг стало смешно. Никто не может обидеть больше дозволенного. Ты обижен настолько, насколько слаб. Вот она истина. Любовь сделала его слабаком. Он далеко зашел в своем унижении, но теперь он свободен. И вот еще что. Он понял, почему сказал ей – приезжай. В тот момент он был уверен, что между ними что-то будет… Какая глупость, какое подростковое заблуждение! Теперь это было невозможно. Но тогда накатывала другая горьковатая мысль: если так, то Она никогда не была его единственной женщиной. Было просто наваждение. Просто запах ее подмышек и гениталий, когда-то сводивший с ума. Если очень честно, если очень-очень честно, если честно до той глубины, дальше которой лишь тьма неведения и пустоты, то и близок с ней он никогда не был, – той близостью, когда две души становятся одной. Потому что она никогда не разделяла его взглядов ни на что, потому что она никогда не растворялась в нем, доверяясь ему лишь на уровне физиологии, но душой, душой она была где-то отдельно, может быть, душа ее даже плакала от разъединенности в миг оргазма. Потому что алкала она другого человека, который даровал бы ей этот оргазм. Он вдруг вспомнил то, что ранее отмечал сторонне, бесстрастно как счетчик, – то, как изменялось ее лицо после соития, не желая дышать спокойствием, чудом достигнутой высоты, а стремительно, даже панически возвращаясь на землю, словно у нее там был зарыт клад. Она никогда не забывала об этом кладе. Да, она отправлялась с художником в высоты, но всегда была привязана к земле, подергивала за веревочку – не оторвалась ли, все ли на месте, все ли при ней, не обронила ли она чего-нибудь важного после сумасшедшей секс-пляски. Этим кладом, этим противовесом, возвращавшим ее в ту точку, с которой она взмывала с художником, был ее Костя.
Любви к нему, мастеру, не было никогда. Не было ни мига любви. Была физиология. Сладкий трахач. Упоительный перепих. «Она просто сладкоежка», – вдруг подумал мастер, сидя перед картоном, на котором появилась чужая ему тетка, которой было уже за тридцать, и которая прикатила к нему от мужа и ребенка с какой-то идиотской идеей, ему абсолютно непонятной.
– Да, а как твоя работа? Ты практикуешь, или медик-теоретик? – спросил он, хотя это было ему абсолютно неинтересно.
– Не спрашивай, – сказала она. – Знаешь, сколько теперь платят кандидатам?
– Догадываюсь, что мало.
– Мало – не то слово.
– Как же вы живете? – мастер сделал сочувственное лицо, и даже действительно посочувствовал краем души, откликающимся на социальные пертурбации времени, но другим краем души, откликающимся лишь на его собственную удачу, он чуть ли не обрадовался, во всяком случае, чуть ли не позлорадствовал, хотя тут же стыдливо погасил в себе этот едкий огонек.
– Так и живем. Устроилась по совместительству в медкооператив. Массажисткой. А муж, – она сделала паузу, словно прикидывая, стоит ли на такого мужа отвлекаться, – ремонтирует бытовую технику. На новую у людей просто денег нет.
– Да, – сказал мастер, – тяжелые времена, – думая однако о том, что именно в этим времена жизнь его так красиво расцветилась заграничными флагами и вымпелами…
– Ты-то как? У тебя-то хоть все хорошо? – сказала она, и это прозвучало, как если бы она искренно этого желала, потому что так ей было нужно.
– У меня о’кей, – сказал мастер, – как всегда. Я от государства не завишу. В Риме вот был. В Венеции.
– Что, красиво? – жалко прозвенел его голос.
– Шедеврально, – сказал он. – Лучше не бывает.
– Расскажешь?
О, какие нотки зазвучали у нас – зависимые, ожидающие… Ее жизненный план дал трещину, семья, служба, – все не задалось, и она приехала к мастеру. Чтобы поправить дела и, может быть, даже создать с ним новую семью.
– Как там твоя жена? Вы что, опять сошлись?
– Не волнуйся, не сошлись. Она там – я здесь.
– Я и не волнуюсь. Но ведь это она тебя пригласила?
– Я там работал.
– О, – сказала она и больше о жене не спрашивала.
Лучше бы она спросила его о подружке, которая, между прочим, должна была скоро придти. Сначала мастер собирался позвонить ей – сказать, что занят, но теперь наоборот – хотел, чтобы пришла и вытеснила соперницу. Это как-то удачно сложилось в его голове – не надо будет проявлять инициативы по выдворению московской гостьи, пусть женщины сами разберутся. А он как бы и ни при чем. Неловко ему было говорить – извини, мол, подруга, но твое место давно занято, прощай, пиши письма. Странная все-таки тетка, не могла же она думать, что он семь лет будет ее ждать и жизнь его обездвижется, пойдет как бы по второстепенному руслу, пока о нем, художнике, не вспомнят.
Все получилось даже проще и легче, чем он ожидал, слегка нервничая в предчувствии развязки. Машу, так звали подружку, ничуть не смутила московская гостья. Пришла веселая, с бутылкой настоящей или поддельной «Хванчкары» – вдруг среди полуголода стала появляться вина, о которых раньше ходил только слух, что они действительно есть, и кто-то их пьет. Втроем сели ужинать, и его бывшая любовь, предупрежденная о его подружке, хоть и изображала из себя члена компании (а куда ей было деваться?), видно было, что чувствует себя не в своей тарелке. Что огорчена. Более того – что признала женское превосходство молодой соперницы и как-то поблекла, ушла в тень, что его удивило – ведь раньше она казалось самодостаточной.
Вина, конечно, не хватило – продолжили столичной из холодильника, впрочем, только мастер с подружкой – она отказалась – и когда пришла пора ложиться, мастер был в самом прекрасном расположении духа и предложил занять одно спальное ложе на троих. Шутил, но если бы женщины согласились, не возражал бы. Никогда в жизни не спал с двоими, а теперь, вроде, само к тому шло. Но она отказалась. «Ты пьян, Дмитрий» – сказала она и отчужденно, но в то же время зависимо, спросила: «Покажи, где я буду спать. Могу и на полу».
Мастер указал ей на тахту дочери в соседней комнате, повесил для нее в ванной полотенце. В узком коридоре они столкнулись плечами, и он, размягченный выпитым, взял ее за руки, то ли прося прощение, то ли давая понять, что она по-прежнему дорога ему. Скорее это было притворство, и она осуждающе выдернулась, что ей было теперь вовсе не по статусу. И мастер, хоть и был действительно пьян, удовлетворился этим ее осуждением. Он как бы предложил, а она его оттолкнула – теперь он был вправе поступать по-своему.
Она первой помылась, закрылась в комнате и замерла, а они еще дурачились, наполнив ванну и намыливая друг дружке чресла, хихикая и взаимно зажимая рты – близость третьего лишнего провоцировала на глупости и непристойности – и, добравшись до постели, бурно занялись любовью. Подружка вошла во вкус, да и застенное соседство подстегивало, и она стала охать и стонать как сумасшедшая. Пока в стену не раздался стук, и голос из приоткрывшейся двери не сказал: «Потише, пожалуйста. Спать мешаете».
Под утро мастер проснулся от боли в мочевом пузыре и, освободившись, лег к своей подруге с приливом нового желания. Так когда-то было у него с его бывшей любовью, – она отдавалась ему в полусне. Подруга спала как убитая, и его попытки овладеть ею спереди успеха не имели, а когда он, пристроившись к ее гладким ягодицам и с помощью собственной слюны увлажнив лоно, кое-как погрузился в него, подруга мекнула недовольно и оттолкнула его задом.
«Что она себе позволяет?!» – вскипел мастер, но настаивать на продолжении не стал. Не зная, что делать со своим стоящим желанием, он на цыпочках подкрался к двери в комнату дочери и открыл ее. Его бывшая любовь не спала, видимо, слышала его перемещения, – она смотрела на него, натянув одеяло на подбородок, словно защищалась – не то от него, не от самой себя, не то от того, что еще оставалось между ними. Он понял это и с чувством хозяина положения одним рывком сдернул с нее одеяло. Она была голой. Он лег на нее – она не сопротивлялась Она со знакомым вздохом открылась ему, и он вошел сразу, глубоко, как бы правый и в то же время изумленный, что все так просто, что все ему дозволено, и довольно быстро разрядился тем, что осталось после ночи, – она же, чувствуя, что отстает, вцепилась в его плечи ногтями, догоняя его встречными биениями бедер и, молча содрогнувшись, кончила следом, будто зная, что это последние секунды их чувств, однажды пересекшихся в этом мире. И тут мастер почувствовал, что совершил ужасную ошибку. Нет, он не мог этого хотеть – его просто околдовали. Он тут же встал, глядя в сторону, сказал «прости» и вышел.
Она ему не ответила.
«Ну и хорошо, – думал он, возвращаясь к подруге, – ну и ладно». Но ничего ладного не было – в средостении пульсировал какой-то ком: то ли боли, то ли пустоты, то ли нестерпимого стыда – поди разбери.
Когда он снова проснулся, было уже светло. Часы показывали одиннадцать утра. Подружка тихо посапывала рядом. Дивный изгиб бедра, точеное плечо, длинные руки и ноги, большие, почти избыточные груди при тонком стане. Всему этому не хватало только истории, летописи чувств и пережитых страданий, да, страданий и мук, чтобы он это любил, чтобы он этим дорожил, чтобы он боялся это потерять. Да, она была при нем, возбуждала его, давала ему чувство комфорта и мужской уверенности, но это не было его смыслом и выбором, это не было его жизнью, а лишь приложением.
Осторожно, чтобы не разбудить подружку, он встал и, понурившись, снова пошел к своей бывшей любови. Он считал, что должен ей что-то сказать, что им надо хорошо поговорить и, может быть, тогда… Но ее не было. Он не нашел ее ни ванной, ни на кухне. Она ушла. Без следа, без записки.
Оставалось что-то сделать с портретом. Друзья реставраторы помогли вернуть лицо на прежнее место, шов был почти незаметен. Картина была продана в Риме какому-то любителю за две тысячи долларов. На них, добавив свои сбережения, художник купил подержанный «пассат».
Август, 2002
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.