Текст книги "Монолог без конца"
Автор книги: Ирина Ракша
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
* * *
Александр Куприн. 30-е годы XX века. Из письма другу на родину в Петербург из парижской эмиграции: «…лучше голодать и холодать дома, чем жить у соседа под лавкой…».
* * *
И ещё повторю пару слов о злосчастном московском суде. Моя душа от этого шоу просто болит и плачет. Да и страна гудит.
Недавно известный актёр и алкаш Михаил Ефремов, сев за руль своего джипа, убил в ДТП человека. Коллеги Ефремова по театру «Современник», вроде чумной и злобной «антилигентки» Ахеджаковой (открыто и громко призывающей в СМИ «раздавить, как гадину» нашу Думу и власть), сочинили (притом от имени ВСЕГО коллектива театра) и послали ВЫШЕ трактат в защиту своего коллеги-убийцы. И назвали трактат: «Мишу не осуждаем». Так что же это значит? Значит что, оправдываем? Всем коллективом оправдываем убийство? Воистину: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Именно преступным потворством этого «стозевного чудища», этого коллектива актёр и дошёл до ручки. Именно вы довели его до убийства. Но только про самое главное-то вы как бы забыли, голубчики «антилигенты».
Забыли, как этот ярый русофоб годами ездил по США и по российским глубинкам и весям с концертами. На пару с лидером «пятой колонны» «поэтом» Дмитрием Быковым (неистовым Д. Зильбертрудом, которого Е. Евтушенко назвал когда-то кудрявеньким неистребимым торнадо) и грязным словом своим намеренно УБИВАЛ людские души. И убивал ТЫСЯЧАМИ. За смерть одного им убитого негодяй получил от суда восемь лет заключения. (Хотя, конечно, отмажется.) А вот как Ефремов ответит за ТОЛПЫ убитых им душ?
* * *
Нынче порой говорят: «Ефремов попросту над правосудием издевается. То он вину признал, то нет. В общем – шоу одного актёра. Совсем потерял честь и совесть». Но я уверена: нельзя потерять то, чего не имел.
* * *
«Очаровывая на сцене, не разочаровывайте в жизни» (К. Станиславский – актёрам МХАТа).
* * *
В народе ходит такая старая весёлая и горькая шутка: «Зарплата у меня хорошая. Только маленькая». А я продолжу.
Здоровье моё хорошее. Только часто болею.
У меня квартира хорошая. Только продувает насквозь.
Медицина у нас хорошая. Только дорогая.
Председатель у нас хороший. Только вор.
Капуста эта хорошая. Только гнилая.
Это письмо хорошее. Только вот от покойного.
Эта лошадь хорошая. Правда, хромая.
Эта каша хорошая. Только сгорела. Это пиво хорошее. Только с водой. И так можно долго. Пиши – не хочу. Пиши – не спеши.
* * *
Как-то пришла ко мне юная, милая, «перспективная» журналистка из какой-то газеты взять интервью. Сидим, хорошо говорим. Правда, её вопросы сперва банальны. Где родилась, училась, что написала, какие планы на будущее… Но был и хороший вопрос – отношение к спорту. Ответила: «Спортивные передачи в СМИ не смотрю, не слушаю. Мне неинтересны победы тела. Эти “триумфы”. На сантиметр выше, на грамм тяжелее, на секунду быстрее. Мне жаль, что здоровые люди тратят на это годы, десятилетия жизни. А затем что? Упадок, горечь увядания, угасания, порой инвалидность, старость? В лучшем случае тренерство… Уверена. Гораздо ценнее успехи ума, его достижения, Изыскания, наука, культура. Рост и победы духовные, нравственные». Вижу – журналистка разочарована.
Но в конце встречи гостья вдруг спросила очень умно: «А чего вы, Ирина Евгеньевна, в жизни боитесь?». На мгновение я задумалась.
На журнальном столике между нами лежит включённый ею маленький диктофон. Блестящая такая модерновая коробочка с кнопками. Она включена.
– Чего боюсь? Ну, в разные годы боялась разного. А вообще-то страх – очень серьёзное, очень важное чувство. Оно может быть и тормозом, и мотором. В советское время на весах Фемиды, на её чашах лежали два крайних, чуждых друг другу понятия. Это – вера и страх. И оба были искренними и движущими.
Вижу, как девушка напряглась. Соображает: о чём это я? Что такое она услышала? И как это подать в газете? А я продолжаю:
– Бывает страх мелкий, бывает глобальный. Мгновенный и долгий. Один может душу разрушить, другой – её укрепить. На протяжении жизни они как в калейдоскопе могут меняться. Когда-то я, например, боялась за себя, потом – за здоровье детей, потом – за родителей. Был страх и за судьбу страны, моей Родины.
Но девушка допытывается:
– А сегодня? Чего вы боитесь сегодня?
– На днях скончался протоиерей Димитрий Смирнов. Мой духовник и просто батюшка Димитрий. Чудо-человек и чудо-проповедник, народный любимец. Так, например, последнее, что он сказал нам, чадам своим, что завещал в эту жуткую эпидемию: «Не бойтесь вы этой напасти, бесовского этого вируса. Бойтесь Бога гневить. И бойтесь своих грехов. Собственных».
Вижу по выражению её хорошенького лица: я опять «не попала». Это опять не для её газеты.
– Я понимаю, конечно. Но лично вы, писатель, чего вы боитесь в наше сложное время?
– В России, вообще-то, несложных времён не бывало. А лично мне не бояться помогает уже мой возрастной аскетизм. Я столько в жизни пережила, и катаклизмов, и сложностей, столько людей дорогих схоронила, что сердце уже закалилось. Как бы окаменело. Нет-нет. Не остыло, конечно. А именно закалилось. Помню строчку Ахматовой, когда-то эти слова очень меня поразили. Только потом я их поняла: «Все души милых на далёких звёздах. ⁄ И хорошо, что некого терять».
– И что? – смотрит на меня юная гостья. – Значит, сегодня вы ничего не боитесь?
– Да нет. Просто сегодня мой страх – это мой двигатель. Надо спешить писать. Боюсь уйти на тот свет, не успев сделать важное. Не успев отдать своё Слово людям. На прочтение, оценку, напутствие. Например, почти готовый к печати роман «Письма чужой жене». И ещё несколько важных текстов. Например, о поездке моей в Палестину, где у дуба Мамврийского похоронен игумен Игнатий (ныне причисляемый к лику святых). Это мой дядя – Иван Ракша (1900–1986), человек великой судьбы. Некогда белый офицер, затем эмигрант, монах в монастыре святого Иова под Мюнхеном и, наконец, с сорокового года игумен монастыря в Хевроне. Усердный строитель храма Авраама и Сарры у Великого Дуба. Страстный, горячий молитвенник. Ему было дважды явлено чудо-видение. Чудо явления Пресвятой Богоматери Девы Марии и Её откровение, назидание о конце света.
Юная журналистка замерла. Глядит на меня во все глаза. А диктофон всё пишет, пишет бесшумно. А я продолжаю:
– Надо ещё успеть дописать рассказ «Платье из парашютного шёлка» о детстве в Останкино. О бомбёжках Москвы фашистом. Осенью 1941 года. Ещё о папе моём написать, герое-танкисте, гвардии лейтенанте, орденоносце. (У него редкий орден Александра Невского.) О том, как он на Алтае на целине, будучи первым директором, строителем совхоза «Урожайный», насмерть боролся с тупым режимом, с мерзавцами-бюрократами. А это было не легче, а даже покруче, чем бой вести в танке на фронтах… Ещё надо закончить новеллу о муже моём, художнике. О первом приезде этого тощего мальчика Юры из глубинки в Москву. (Я назвала новеллу «Мой дядя полотёр».) И о придворном художнике Налбандяне, академике, открывшем ему дверь в большое искусство. И Юра оправдал. Стал блестящим живописцем. (Знаменитый триптих его «Поле Куликово», как и другие полотна, давно в Третьяковке.)
Девушка одобрительно, бодро так улыбается. Слышу стандартную фразу:
– Вижу, планов у вас громадьё. Так что не до страхов?
– Да, работы много. Времени мало. Жаль, в молодости мы время не берегли. Правда, всё это почти написано… В моей голове. Надо только забить всё в компьютер. – Я невесело так смеюсь. – Как говорил француз Рене Клер: «Мой фильм уже готов. Его осталось только снять». Так что сегодня боюсь одного – не успеть.
Вижу, девочка довольна и собой, и нашей беседой. Так что статья в газету у неё вполне может получиться. Есть из чего выбрать. Может, потянет даже на полосу. Она проверяет диктофончик, рабочий свой инструмент. Живо щёлкает кнопками. Ей интересно, как там записалось? А машинка кидает, словно плюёт наружу, какие-то рваные заиканья, обрывки слов, фраз, нечленораздельный голос. Совсем чуждый, словно не мой. А в голове моей мелькнуло – с такой-то чудо-техникой нынче что ж не работать? Запросто. В удовольствие даже. Мы-то раньше, бывало, в блокнотах строчили, на бумаге, в спешке. И голову не успевали поднять. На целине, в вагоне, на БАМе, в тайге и степи. Бывало, зимой в авторучке чернила мёрзли. Отогревали дыханием, ладонью. Они подтекали, пачкали пальцы, страницу, сумку. Я вспомнила это, а говорить между тем продолжала:
– Вы дальше можете диктофон не включать… Знаете, порой у меня мелькает странная мысль. Может быть, сумасшедшая, но упрямая. Пока мы тут бьёмся над строчкой, над ритмом, ищем единственно нужное слово, решаем задачки, формулы, вдруг однажды как грохнет, как за окном полыхнёт! До небес! Как мгновенно ослепит всех атомным взрывом! Аж моргнуть, осознать не успеем. И этот миг будет последним для человечества.
Девушка замерла с аппаратом в красивых пальчиках. Уставилась на меня. Взгляд удивлённый, испуганный. А я ровным голосом заканчиваю беседу:
– Знаете, я, конечно, клинический оптимист, полный веры. Но боюсь, мы уже не увидим «неба в алмазах».
Дверь на чердак
Новелла
Пётр Иванович, спасибо за присланный мне по интернету видеофильм о Гене Шпаликове, тоже вгиковце, как и мы с Юрой. Вы очень порадовали меня этой новогодней «посылкой», этим коротким фильмом о Гене, который я раньше не видела. Он хорош, но только, как всегда, в нём лишь малый кусочек правды. И про его жену, милую, одарённую актрису Инну Гулаю, тоже маловато. А ведь у них дочь была. Они то сходились, то расходились. Думаю, потому, что ей не под силу был его огромный вездесущий талант. А вот её-то, Инну, мы с мужем хорошо знали. (Особенно после фильма «Время, вперёд!» Михаила Абрамовича Швейцера, где она играла главную роль, а мой муж Юрочка Ракша по приглашению режиссёра был на фильме главным художником-постановщиком. Это он нашёл близ Керчи на пустыре замечательно декоративный остов заброшенного, заржавевшего с 30-х годов завода, где и проходило всё действие сценария. Натуру снимали летом 1964 года под Керчью. А жили в самом городе, в тесной, хоть и центральной, гостинице. Вся съёмочная группа. Швейцеры – Миша и его умная красавица и помощница жена Сонечка Милъкина, и актёры, конечно, Юрский, Куравлёв, Гулая, Январёв и другие. А я к Юре туда прилетела чуть ли не на всё лето. Так что жаркая, пыльная, залитая слепящим солнцем и просоленная кружевом морского прибоя Керчь у горы Митридат, да ещё с белым сухим виноградным вином из пивных бочек на каждом шагу, на каждом углу, по двадцать копеек стакан, навсегда нам стала почти родной. Так вот, именно там замужняя прехорошенькая, по-детски милая Инна Гулая (вспомните фильм «Когда деревья были большими») и влюбилась в моего Юру. (Шпаликова там не было.) Влюбилась тихо и вполне серьёзно. Юрочка, конечно, рисовал её, как главную героиню фильма, и на эскизах, и в раскадровках, и портреты, которые сейчас в музеях. Да и потом, в Москве, тоже работая на «Мосфильме» и порой приходя к нам в гости, всё хотела его увести из нашей семьи. От меня лично. Но напрасно. Просто она, наивная, не знала, не разгадала моего однолюба Юрашу. Не знала, что такие бывают на свете. Да и дочку Анечку мы зачали там, в Керчи. Молодые, загорелые, влюблённые. А родилась Анютка у нас уже в Москве, в чудесном сиреневом месяце мае, как раз после возвращения со съёмок. Даже Сонечка Милькина всегда радостно, любовно провозглашала и нам, и всем вокруг: «А Анютка-то ваша – это ведь дочка наша, родной наш ребятёнок, керченский, из “Время, вперёд!”». Своих детей у Швейцеров не было. Умирали. Поскольку родители были кузенами, родными по крови. Умер, на горе всем, и последний кроха сынок.
А с Геной Шпаликовым, мужем Инны Гулаи, мы ведь тоже учились во ВГИКе на сценарном, только в разных потоках, на разных курсах. Он много раньше. Учились там и Кесоян, и Говорухин, и Котов, позже Володарский и пр. И он, Гена Шпаликов, которому поставили сейчас при входе во ВГИК памятник. В полный рост. Вполне заслуженно. Причём всем троим ярким выпускникам – Шукшину, Андрею Тарковскому и Гене. Они не были интеллигенцией высшего класса. Разве что Андрей, сын дивного поэта Арсения Тарковского. Но, думаю, из всех троих именно Гена был самый-самый. О чём те, кто был тогда рядом с ним и вокруг, не знали или не хотели знать и видеть, что он был и прозаик, и сценарист, и Поэт, и уже потому среди всех – самый-самый. Настоящий художник был, словно без кожи. Где ни тронь – всё больно.
Я не уверена, что этот хрупкий памятник долго простоит на этом месте, на этом суетном проходном пятачке. «Ростовичок» – говорят о таких работах скульпторы-профессионалы. У ВГИКа не то место для «ростовичка». Не тот материал. И поставлен он низко, приземлённо. У проходной лестницы и хлопающих дверей. И ещё мысль добавлю: более разных, даже не близких друг другу людей, чем эти трое, трудно было тогда найти. Не только в институте – в стране. Их бы лучше разнести по разным весям и точкам земли. Как, например, поставили памятник Шукшину на Алтае, в родных Сростках, на деревенской горе Пикет.
Как-то Юра вернулся с работы с «Мосфильма» и говорит мне:
– Сегодня встретил на студии Гулаю. В коридоре, случайно. Сама не своя. Говорит мне: «Ты ничего не знаешь?». «Нет, – говорю. – А что?» Она, возмущенно: «И даже не слышал?» – «Нет. Не слышал. А что такое?» У неё глаза остекленевшие. «Ужас, – говорит. – Ужас. Вот что. Мне заслуженную не дали!.. Лариске Лужиной дали, Польских дали, а меня даже в списке не было. Ужас. Ужас». А сама как гипсовая, бледно-обморочная. Я хотел как-то её успокоить, мол, ерунда. Позже дадут. Но она молча повернулась и как глухая побрела по коридору. Дальше и дальше, всё повторяя: «Ужас. Ну просто ужас…».
* * *
Однажды зимой в семьдесят шестом, я тогда уже выпустила несколько своих книг и была принята в члены Союза писателей СССР (как одна из самых молодых), я в очередной раз, взяв в Литфонде на двадцать четыре дня путёвку со скидкой, жила и работала (повесть писала) в нашем лучшем писательском Доме творчества в Переделкино. (Членам Союза путёвки давали со скидками, и даже многократно продлять путёвки было можно. Трёхразовая кормёжка ресторанная, персональный номер. И Москва под боком. Дом творчества всегда был полон. Особенно писателями из провинции.) И вот как-то в конце обеда в столовой подходит ко мне мой приятель, полный жизни и весёлой энергии драматург Гриша Горин, тоже живший тогда в Доме творчества и, очевидно, писавший свою очередную талантливую пьесу, и, склоняясь ко мне, сидящей над тарелкой, говорит, жутко картавя и шепелявя (кстати, очень даже симпатично, по-детски как-то): «Ириф, я слыфал, ты сегодня в Москву собралась, меня заодно не прихватиф?».
И вот мы вдвоём с Гришей уже едем (я за рулем своего «жигулёнка»-«копейки», хоть и звала её «Ласточкой». А Гриша бок о бок, рядом, с портфелем на коленях, в синем пальто. Почему-то образ Гриши Горина у меня всегда ассоциируется с синим цветом). Объёмный Гриша занимает почти половину салона «копейки» и мешает мне при переключении скоростей. Но терплю. Едем в сумерках сквозь заснеженную переделкинскую ароматно-хвойную зиму. За окном вечереет и немного метёт. Проплывают мимо заборы, заборы. За ними чернеет, как налинованный, частокол сосен, рвущихся к небу на свидание к звёздам, это всё участки «великих» творцов. А сквозь стволы в глубине этих усадеб уютно мелькают огоньки, это мигают окна писательских дач. Подумала: «А интересно, что это там эти великие и не великие старики, поэты и драматурги пишут сейчас для человечества? Какую такую “нетленку” выдают на-гора? Что хотят по себе оставить в веках? Что выстукивают их пишущие машинки, пока на кухнях их жёны или кухарки готовят им ужин?».
Потом мы с Гришей выезжаем на Минское шоссе. На Минку. Мотор моей «копейки» гудит послушно, спокойно. Вдоль шоссе цепочкой зажглись фонари. Тут гораздо светлее, и шоссе не очень загружено. Порой слепят встречные огни фар. Впереди ещё километров семь – и Москва. Справа по ходу дешёвый подмосковный мотель светится запотевшими окнами – кургузый панельный дом с рестораном, где вечно в барах и номерах наливают и пьют, наливают и пьют. В общем, «кутят» и городские нищеброды-предприниматели, и иногородние командированные, наконец дорвавшиеся до воли… Потом начнётся Кутузовский проспект, Арка Победы над Наполеоном. Потом слева будет Бородинская панорама с огромным круговым полотном Франца Рубо. Потом по обе стороны шоссе – огромные престижные монстры, жилые дома правительства. И, конечно, дом генсека Брежнева. А там дальше и метро, где Гриша сойдёт.
Я люблю сидеть за рулём своей «копейки». Люблю движение. Чувствую себя легко, свободно, как рыба в воде. Или птица в небе. Первый свой «жигулёнок» мы с Юрочкой купили в 69-м, на с трудом скопленные деньги, которые наскребли, назанимали. Экзамены на шофёрские права, в отличие от мужа, я не сдавала. Схитрила. Мне помогла получить их моя подружка, хорошая поэтесса Инна Кашежева. У неё знакомый работал в милиции. Вот с тех пор я и езжу за рулём безаварийно десятки лет, считай, всю жизнь. Езжу, кажется, даже лучше, чем хожу по земле. И Юрочку моего люблю возить. Его картины, мольберты, его подрамники. Ездили даже в Болгарию отдыхать. Через Румынию, через убогую заплёванную Констанцу, к друзьям, болгарским художникам Кирову и Божилову. В их дивный древний Пловдив, который Юра так живописно отобразил и тушью на ватмане, и маслом на холсте…
…Ну так вот. Едем, значит, мы с Гришей Гориным, болтаем о том о сём. И вдруг он спрашивает:
– А почему ты не в главном корпусе поселилась, а в этом старом двухэтажном коттедже?..
– А в деревянном доме как-то уютнее, здоровее. Я там наверху одна. Почти под крышей. Тихо. И топят жарко. Форточку открытой держу. Утром сверху посмотришь, так чисто, бело – сплошь берёзы в снегу. И синицы-подружки свистят. Будят. Рассядутся, зелёненькие, на фортке, как ноты, и звенят, звенят – есть просят. Кормлю. Уборщица ругает, а птицы ликуют.
А Гриша продолжает, подхватывает:
– И ты, конечно, приносишь кашу, хлеб из столовой, за окно крошишь? Прямо на крышу примыкающей снизу тёплой террасы? Там обычно слепой наш поэт живёт, Эдуард Асадов, кажется?
Я усмехаюсь:
– Верно. И вообще трижды в день по снежку пробежаться полезно. В главный корпус. Поесть.
А Гриша, глядя вперёд на дорогу, продолжает – картавит и шепелявит, симпатично так, по-ребячьи:
– В общем, ты на втором этаже живёшь? Я правильно понял? Келья под самой крышей, под чердаком? Дверь направо от лестницы?
Я киваю:
– Не люблю в главном корпусе. Там вечно в холлах народ. По телефону орут. И гардероб там, и суета. А у меня на чердаке тихо. Даже стука асадовской машинки не слышно. – И добавляю: – Кстати, он мне недавно подарил свою новую книжку стихов. Всё же он очень хороший поэт, что б там критики ни писали. Только зря он на глазах чёрную тряпку эту носит в пол-лица. Лучше б носил светлую. Жаль, сказать неудобно. Вдруг обидится.
Гриша добавил:
– Он часто дома в Москве ночует. Потому там и тихо.
– А я правда крошу в фортку на его крышу хлеб. Птицы привыкли. Прилетают по расписанию кухни. Сидят. Ждут. Всякие там – синички зелёные, и поползни, и снегири красногрудые. Чудо как красиво на белом.
Гриша вздыхает:
– А заметила, воробьёв в Москве что-то совсем не стало? То ли вороны всех пожрали, то ли химия. Хотя голуби ко мне на балкон прилетают… – И вдруг совсем невпопад спрашивает: – А ты знаешь, Ириф, кто в твоей комнате раньше жил?..
Удивляюсь вопросу:
– Когда? В этом году или считать с тридцатых годов? С основания Дома творчества? С команды Горького?.. Ну, тогда сотни и сотни жили, наверно. Вся литклассика советская. Вся королевская рать.
– Не скажи. Вся королевская рать на собственных дачах пишет.
– Ну тогда не королевская и не классика. А так, вроде нас с тобой.
– Нет, – возражает Горин. – Я серьёзно. Кто именно в твоём номере жил? Под крышей, под чердаком?
– Не знаю. Вроде кто-то из белорусов. Я, например, два месяца ждала путёвку именно в этот номер.
А меж тем голубая наша «копейка» въезжает в Москву. И впереди у нас появится и Кутузовский, и Триумфальная арка, и круговая Бородинская панорама. А за ней и громады жилых домов вождей и правительства, где, может быть, именно сейчас у себя в кабинете генсек Брежнев в халате, покашливая, прихлёбывает из подстаканника крепкий горячий, поданный ему чай.
А Гриша своё продолжает:
– И деревянная лестница раньше так же скрипела. И каждая ступенька предупреждала, что кто-то к тебе поднимается.
Я добавила:
– И батареи отопления всегда так же жарили. Практически все тут держат фортки открытыми.
А Гриша, картавя, всё говорит о другом, всё о чём-то своём:
– Со мной это случилось вот так же в ноябре. Уже снег лёг и мороз пробирал. Днём во время обеда в столовой подошёл ко мне Гена Шпаликов и просит денег взаймы. Он с утра был в Москве на Новодевичьем кладбище, у Михаила Ромма, своего бывшего мастера. Там доску открывали памятную. Я сразу понял: опять Генка напился. От безысходности, неприкаянности, безделья. И опять просит – на водку. За бутылкой он обычно ходил на станцию Переделкино. И я не дал. Злился на него за постоянную пьянку. И не один я злился. Пора было бы ему привыкнуть – не его одного не печатают, не его одного не снимают. Или жена неверна… Жалко было смотреть, как на глазах такой талантливый малый гибнет. А в тот вечер мы со Шкляревским Игорем как раз хотели к нему зайти. На его чердак. По делу потолковать. Игорь тогда переводил со старославянского «Слово о полку Игореве». Ну и я на водку Генке не дал. А дал совсем немного – на вино, в надежде, что его к вечеру всё же не развезёт. Он взял с неохотой и молча ушёл. Уже потом я понял, что это было моей ошибкой.
А дорога нас уже выводила на Минку. Машин было мало. Я спокойно ехала по шоссе, по широкой укатанной белой дороге и вскоре поравнялась с мотелем – неприглядной панельной многоэтажкой, что справа по ходу. Она, как старая ёлка, уже светилась всеми своими запотевшими окнами. Я знала, там круглосуточно и москвичам можно купить алкоголь.
А Гриша продолжал:
– В общем, вечером я к Генке пошёл один, не дожидаясь ужина. Поднялся по той самой «твоей» скрипучей лестнице. Там каждая ступень сообщала хозяину о приходе гостя. Думал, он слышит, конечно. Встретит, откроет. Наверху, направо, почти под чердаком толкнул дверь. Закрыто. Постучал. Тишина. Ещё постучал. Тишина. Позвал. Посмотрел в скважину. Внутри теплился слабый свет. Понял: горит настольная лампа и заперто изнутри. Стучу опять, зову: «Генк! Открывай давай, это я, Горин». Ответа нет. Ещё постоял, потоптался. Тихо… И эта тишина мне совсем не понравилась. Всё же напился и в лёжку, наверно, спит? Побарабанил ещё. Тихо… Но выход у меня был. Я спустился и по снегу обошёл коттедж снаружи. Вокруг было почти темно, зимой смеркается рано. Только главный корпус уже светился всеми своими окнами. Да и в коттедже внизу у кого-то тоже зажглись огни. Хотя в пристройке под окном Шпаликова было темно. Асадов, наверно, опять ночевал в Москве. По водосточной трубе я не без труда поднялся на крышу. Под ногами скрипело. Правда, хлеба на крыше не было. Шпаликов не кормил птиц. В два шага я оказался возле самого окна, широкого, трёхстворчатого, стал всматриваться. Внутри чуть теплился свет и ничего не было видно. Круг света настольной лампы падал на бумажные страницы, разбросанные на столе. В открытую форточку я стал кричать: «Генк, где ты там? Вставай! Открывай давай!». Взглядом нашёл кровать, в ней никого не было… Через открытую форточку с трудом и не сразу удалось целиком распахнуть крайнюю створку окна. В пальто неуклюже протиснулся внутрь. Обувью встав прямо на письменный стол, на эти бумаги. Потом – на пол. И, оглядевшись, остолбенел… Генка мёртво, неподвижно сидел на полу, спиной к самой двери, в шарфе и пальто. Словно собрался идти куда-то…То ли к ангелам, то ли к бесам… Я тут же, мгновенно был рядом с ним, на коленях. По профессии я врач. На его уже холодном запястье пульса не было. Я с трудом сорвал туго притянутый к ручке двери шарф. Приложил руку к шее, к сонной артерии – тоже твёрдо, мертво… Помню, как пожалел тогда, что не дал ему денег на водку… Если бы он напился, у него не хватило бы сил на такую петлю. И всего этого, может, не случилось бы. Так и сидели мы с ним вдвоём, застыв в полутьме комнатёнки, в жуткой тишине. Я – на кресле у письменного стола с разбросанными бумагами. Он – на полу у двери. Грузный, большой, нелепо склонив на грудь голову.
…Ну а потом была обычная в таких случаях суета, многолюдье. Пришёл Игорь Шкляревский, другие. Когда же перевозка забирала тело, я сел впереди…
И я тут же представила. Гена лежал рядом в проходе по центру машины. Грише было рукой подать до его лежавших рядом ног в старых ботинках… Шофёр не спешил. Но при каждом резком повороте машины, при каждом её рывке эти ноги вздрагивали по-живому и клонились то вправо, то влево. И до жути казалось, что Гена вот-вот готов подняться, встать. Казалось, вот сейчас он поднимется и спросит Горина вполне законно: «Слушай, что это за ерунда такая? Что тут, в конце концов, происходит?..».
При жизни Шпаликов дружил со многими, многими яркими, талантливыми людьми. Достаточно о нём и написано. Литератор Лиана Полухина нашла в его архиве ранние строки, написанные им ещё в молодости:
Даже без рук и ног
И с пустотой впереди
Я б добровольцем не смог
В небытие уйти…
А вот, оказывается, смог. И ушёл. Пьяно ушёл, порочно ушёл. Даже безбожно. Как не на Тот Горний высший свет, а отворил дверь на чердак. Зачем? Почему? А ведь проживи он столько, сколько было ему отпущено Богом, сколько прекрасного он ещё совершил бы. И дочь его совершила бы, и кем мог бы он стать. А ушёл тупо и беспощадно. Отпущенный ему Божий дар погасил так обидно, как спичку. Не оставил ни книг, ни денег, ни завещания. Лишь два рубля на сберкнижке. А ещё пронзительно щемящие строки. Правда, написанные гораздо раньше:
Всё прощание – в одиночку,
Напоследок – не верещать.
Оставляю вам только дочку —
Больше нечего завещать.
…Я крепко-накрепко, до белизны в пальцах сжимаю руль своей «копейки». Грустно думаю о превратностях, о случайностях человеческих судеб… Вот и я живу в той же комнате под чердаком, где жил и он, сплю на той же койке и, спаси Господи, хватаюсь за ту же дверную ручку… На душе тяжело, тяжко, словно услышала о кончине ребёнка.
А пока мы с Гориным въезжаем в Москву. Она уже светится навстречу нам. Живо и отрешённо мигает множеством фонарей и окон, где в каждом своя жизнь, своя судьба. И в мотеле, который мы уже миновали, командированные, как всегда, громко и лихо пьют. Наливают и пьют, наливают и пьют. Не ведая, что существует где-то какой-то поэт по фамилии Шпаликов. Говорят даже, что достояние республики. И, может быть, всё-таки он сейчас смотрит на нас не с чердака, а с высоты вечной вселенной?.. А мы тем временем катим с Гришей на «копейке» к метро, по Кутузовскому проспекту…
Как-то, уже спустя месяцы, мой Юра, придя вечером домой после работы со съёмок своего очередного фильма, рассказал:
– Сегодня на «Мосфильме» встретил Инну Гулаю. Остановились. Она бледная и какая-то отрешённая, как больная. Говорит мне: «Юрк. Это же ужас, ужас какой-то! Мрак. – Я подумал, она о муже. – Ведь теперь режиссёры не будут меня снимать. Не будут приглашать на главные роли. Представляешь? Ну просто ужас. Кошмар какой-то!» – И неприкаянно так, шатаясь, побрела прочь, как по лабиринту, по пустому длинному коридору… – Юра помолчал и добавил: – Она всегда была ему не по плечу. Для семейного счастья тоже нужен талант.
А вот сегодня я прочла, как мудрый Шпаликов написал в своём дневнике (запись без даты): «Если бы мне сказали: ты умрёшь через пять дней, я бы что-нибудь успел, поговорил бы со всеми. Но мне не сказали. Я почувствовал, что умру сегодня, и вот пишу вам это, всё прекрасно сознавая. Меня пугает равнодушие времени и чужие люди. Чем дальше, тем больше чужих. И некому поклониться, и не с кем быть. Велика Россия, а позвонить некому. Я понимаю, что это заблуждение, но совершенно искреннее. Я не знаю, зачем жить дальше».
И никогда, и никто вовремя не подсказал, не сказал этому большому, щедро одарённому добряку, что есть кому – поклониться и есть с кем – быть.
А ведь ответ был куда как ясен, куда как прост: поклониться Его Величеству Богу, Господу Иисусу Христу. И с Богом быть. Он не предаст.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?