Текст книги "Фрегат Паллада"
Автор книги: Иван Гончаров
Жанр: Старинная литература: прочее, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 47 (всего у книги 53 страниц)
Станция называется Маймакан. От нее двадцать две версты до станции Иктенда. Сейчас едем. На горах не оттаял вчерашний снег; ветер дует осенний; небо скучное, мрачное; речка потеряла веселый вид и опечалилась, как печалится вдруг резвое и милое дитя. Пошли опять то горы, то просеки, острова и долины. До Иктенды проехали в темноте, лежа в каюте, со свечкой, и ничего не видали. От холода коченели ноги.
От Иктенды двадцать восемь верст до Терпильской и столько же до Цепандинской станции, куда мы и прибыли часу в осьмом утра, проехав эти 56 верст в совершенной темноте и во сне. Погода все одна и та же, холодная, мрачная. Цепандинская станция состоит из бедной юрты без окон. Здесь, кажется, зимой не бывает станции, и оттого плоха и юрта, а может быть, живут тунгусы.
Тунгусы – охотники, оленные промышленники и ямщики. Они возят зимой на оленях, но, говорят, эта езда вовсе не так приятна, как на Неве, где какой-то выходец из Архангельска катал публику: издали все ведь кажется или хуже, или лучше, но во всяком случае иначе, нежели вблизи. А здесь езда на оленях даже опасна, потому что Мая становится неровно, с полыньями, да, кроме того, олени падают во множестве, не выдерживая гоньбы.
Печальный, пустынный и скудный край! Как ни пробуют, хлеб все плохо родится. Дальше, к Якутску, говорят, лучше: и население гуще, и хлеб богаче, порядка и труда больше. Не знаю; посмотрим. А тут, как поглядишь, нет даже сенокосов; от болот топко; сена мало, и скот пропадает. Овощи родятся очень хорошо, и на всякой станции, начиная от Нелькана, можно найти капусту, морковь, картофель и проч.
Якуты – народ с широкими скулами, с маленькими глазами, таким же носом; бороду выщипывает; смуглый и с черными волосами. Они, должно быть, южного происхождения и родня каким-нибудь манчжурам. Все они христиане, у всех медные кресты; все молятся; но говорят про них, что они не соблюдают постановлений церкви, то есть постов. Да и трудно соблюдать, когда нечего есть. Они едят что попало, белок, конину и всякую дрянь; выпрашивают также у русских хлеба. Русские все старообрядцы, все переселены из-за Байкала. Но всюду здесь водружен крест благодаря стараниям Иннокентия и его предшественников.
Чабда, станция, 2-го сентября.
Мы все еще плывем по Мае, но холодно: ветер из осеннего превратился в зимний; падает снег; руки коченеют, ноги тоже. Леса по берегам желтые; по реке несутся падшие листья; все печально. После завтрака посмотришь, посмотришь, да и ляжешь опять спать, а после обеда опять. Станции пошли русские. Якуты здесь только ямщики; они получают жалованье, а русские определены содержателями станций и получают все прогоны, да еще от казны дается им по два пуда в месяц хлеба на мужика и по одному на бабу. Они обязаны содержать в исправности данные им от казны почтовые лодки. Прогоны платят по 1 1/2 коп. сер. с человека. Всех станций по Мае двадцать одна, по тридцати, тридцати пяти и сорока верст каждая. У русских можно найти хлеб; родятся овощи, капуста, морковь, картофель, брюква, кое-где есть коровы; можно иметь и молоко, сливки, также рыбу, похожую на сиги. На некоторых станциях, например в Айме и вообще там, где есть конторы Американской компании, можно доставать говядину.
Река, чем ниже, тем глубже, однако мы садились раза два на мель: ночью я слышал смутно шум, возню; якуты бросаются в воду и тащат лодку. Вчера один из гребцов кричит к нам в дверь каюты: «Ваше высокоблагородие! а ваше высокоблагородие!» – «Ну?» – сказал я. Товарищи мои спали. «Можно реветь?» – «Если это тебе нравится, пожалуй, только ты перебудишь всех. Зачем?» – «Станок (станция) близко: не видно, где пристать; там услышат, огонь зажгут». – «Ну реви!» По реке понеслись фальцетто, медвежьи басы – ужас! И это повторяется каждую ночь, когда подъезжаем к станции.
Да, это путешествие не похоже уже на роскошное плавание на фрегате: спишь одетый, на чемоданах; ремни врезались в бока, кутаешься в пальто: стенки нашей каюты выстроены, как балаган; щели в палец; ветер сквозит и свищет – все а jour, а слава Богу, ничего: могло бы быть и хуже.
Сегодня Иван Григорьев просунул к нам голову: «Не прикажете ли бросить этот камень?» Он держал какой-то красивый, пестрый камень в руке. «Как можно! это надо показать в Петербурге: это замечательный камень, из Бразилии…» – «Белья некуда девать, – говорил Иван Григорьев, – много места занимает. И что за камень? хоть бы для точила годился!»
От Чабдинской станции тянется сплошной каменный высокий берег, версты на три, представляющий природную, как будто нарочно отделанную набережную. Река здесь широка, будет с нашу Оку; по берегам всюду мелкий лес. Мужики – все переселенцы из-за Байкала. Хлеб здесь принимается порядочно, но мужики жалуются на прожорливость бурундучков, тех маленьких лесных зверков, вроде мышей, которыми мы любовались в лесах. Русские не хвалят якутов, говорят, что они плохие работники. «Дай хоть целковый в день, ни за что пахать не станет». Между тем они на гребле работают без устали, тридцать и сорок верст, и чуть станем на мель, сейчас бросаются с голыми ногами в воду тащить лодку, несмотря на резкий холод. Переселенцев живет по одной, по две и по три семьи. Женщины красивы, высоки ростом, стройны и с приятными чертами лица. Все из-за Байкала, отчасти и с Лены.
Усть-Мая, Алданская слобода, 3-го сентября.
Мы пока кончили водяное странствие. Сегодня сделали последнюю станцию. Я опять целый день любовался на трех станциях природной каменной набережной из плитняка. Ежели б такая была в Петербурге или в другой столице, искусству нечего было бы прибавлять, разве чугунную решетку. Река, разливаясь, оставляет по себе след, кладя слоями легкие заметки. Особенно хороши эти заметки на глинистом берегу. Глина крепка, и слои – как ступени: издали весь берег похож на деревянную лестницу.
Летом плавание по Мае – чудесная прогулка: острова, мысы, березняк, тальник, ельник – все это со всех сторон замыкает ваш горизонт; все живописно, игриво, недостает только сел, городов, деревень; но они будут – нет сомнения. Чем ниже спускались мы по Мае, тем более переселенцы хвалили свое житье-бытье. Везде строят на станциях избы, везде огород первый бросается в глаза; снопы конопли стоят сжатые. Тунгусы начинают перенимать. Вчера уже на одной станции, Урядской или Уряхской, хозяин с большим семейством, женой, многими детьми благословлял свою участь, хвалил, что хлеб родится, что надо только работать, что из конопли они делают себе одежду, что чего недостает, начальство снабжает всем: хлебом, скотом; что он всем доволен, только недостает одного… «Чего же?» – спросили мы. «Кошки, – сказал он, – последнее отдал бы за кошку: так мышь одолевает, что ничего нельзя положить, рыбу ли, дичь ли, ушкана ли (зайца) – все жрет».
Мы везде, где нам предложат капусты, моркови, молока, все берем с величайшим удовольствием и щедро платим за все, лишь бы поддерживалась охота в переселенцах жить в этих новых местах, лишь бы не оставляла их надежда на сбыт своих произведений. Желательно, чтоб все проезжие по мере сил поддерживали эту надежду. Сегодня мы с князем Оболенским пошли из слободы пройтись, зашли в лес и встретили двух якутов с корзинкой. В корзинке была дичь: два тетерева, утка и прекрасная большая рыба. «Куда вы идете?» – спросили мы. «Не толкуй», – сказали они, то есть: «Не знаем по-русски». «А это кому?» – спросили мы, показывая на дичь и рыбу. «Торгуй», то есть: «Покупай», – отвечали они. Я их послал на нашу квартиру, где у них все купили и заплатили, что они хотели, за что я и был бранен распорядителем наших расходов П. А. Тихменевым.
По случаю этих покупок наша лодка походила немного на китайскую джонку. Вверху лежала дичь и овощи (на крышке беседки), на носу говядина, там же тлел огонь и дымилась кастрюля. Эту фламандскую картину дополняла собака, которая виляла хвостом, норовя стащить плохо положенный кусок. В одной юрте она и так отличилась: якуты не имеют ни полок, ни поставцов, как русские, и ставят свои чашки и блюда под лавкой. Они поспешили встретить нас и спрятали туда остатки своего ужина. Пока мы усаживались, собака очистила все их чашки. «И дельно: не ставь снедь под лавку!» – заметил Иван Григорьев.
Одно неудобно: у нас много людей. У троих четверо слуг. Довольно было бы и одного, а то они мешают друг другу и ленятся. «У них уж завелась лакейская, – говорит справедливо князь Оболенский, – а это хуже всего. Их не добудишься, не дозовешься, ленятся, спят, надеясь один на другого; курят наши сигары».
Сегодня, возвращаясь с прогулки, мы встретили молодую крестьянскую девушку, очень недурную собой, но с болезненной бледностью на лице. Она шла в пустую, вновь строящуюся избу. «Здравствуй! ты нездорова?» – спросили мы. «Была нездорова: голова с месяц болела, теперь здорова», – бойко отвечала она. «Какая же ты красавица!» – сказал кто-то из нас. «Ишь что выдумали! – отвечала она, – вот войдите-ка лучше посмотреть, хорошо ли мы строим новую избу?»
Мы вошли: печь не была еще готова; она клалась из необожженных кирпичей. Потолок очень высок; три большие окна по фасаду и два на двор – словом, большая и светлая комната. «Начальство велит делать высокие избы и большие окна», – сказала она. «Кто ж у вас делает кирпичи?» – «Кто? я делаю, еще отец». – «А ты умеешь делать мужские работы?» – «Как же, и бревна рублю, и пашу». – «Ты хвастаешься!» Мы спросили брата ее, правда ли? «Правда», – сказал он. «А мне не поверили, думаете, что вру: врать нехорошо! – заметила она. – Я шью и себе и семье платье, и даже обутки (обувь) делаю». – «Неправда. Покажи башмак». Она показала препорядочно сделанный башмак. «Здесь места привольные, – сказала она, – только работай, не ленись; рожь славная родится, особенно озимая, конопля; и скотине хорошо – все. Вина нет, мужик не пьет; мы славно здесь поправились, а пришли без гроша. Теперь у нас корова с теленком, лошадь; понемногу заводимся. Вот новую-то избу хотим под станок (станцию) отдать».
Вина в самом деле пока в этой стороне нет – непьющие этому рады: все, поневоле, ведут себя хорошо, не разоряются. И мы рады, что наше вино вышло (разбилось на горе, говорят люди), только Петр Александрович жалобно по вечерам просит рюмку вина, жалуясь, что зябнет. Но без вина решительно лучше, нежели с ним: и люди наши трезвы, пьют себе чай, и, слава Богу, никто не болен, даже чуть ли не здоровее.
Мы здесь нашли исправника. Он послал за лошадьми и вперед дал знать, чтоб была подстава. Опять верхом, опять болота и топи! Утешают, что тут дорога лучше, – дай Бог! Можно, говорят, ехать верхом только верст восемьдесят, а дальше на колесах. Но лучше ли трястись на телегах, нежели верхом, – не знаю. А других экипажей здесь нет. Мы сделали восемьсот верст: двести верхом да шестьсот по Мае; остается до Якутска четыреста верст. А там Леной три тысячи верст, да от Иркутска шесть тысяч – страшные цифры! Надо спешить из Якутска сесть в лодку на Лене никак не позже десятого сентября, иначе не доберешься до Иркутска до закрытия реки.
В лесу, на тундре, 5-го сентября.
Мочи нет, опять болота одолели! Лошади уходят по брюхо. Якут говорит: «Всяко бывает, и падают; лучше пешком, или пешкьюем», – как он пренежно произносит. «Весной здесь все вода, все вода, – далее говорит он, – почтальон ехал, нельзя ехать, слез, пешкьюем шел по грудь, холодно, озяб, очень сердился».
Мы вторую станцию едем от Усть-Маи, или Алданского селения. Вчера сделали тридцать одну версту, тоже по болотам, но те болота ничто в сравнении с нынешними. Станция положена, по их милости, всего семнадцать верст. Мы встали со светом, поехали еще по утреннему морозу; лошади скользят на каждом шагу; они не подкованы. Князь Оболенский говорит, что они тверже копытами, оттого будто, что овса не едят.
Товарищи мои и вьюки все уехали вперед; я оставил только своего человека, и где чуть сносно – еду, где худо – иду. Большая дорога – корыто грязи. Проводник, со всею якутскою учтивостью, отламывает от дерева сук, отрубает ножом ветви и подает мне посох. Сегодня мы ночевали в юрте. Что это за наказание! Дрянные бревна едва сколочены, щели заклеены бумагой, лавки покрыты сеном, да камин, от огня которого некуда деваться. Зато мы вчера пили чай с дамами, с якутскими. Мы их позвали сесть с собой за стол, а мужчин оставили, где они были, в углу. Якутки были в высоких остроконечных шапках из оленьей шкуры, в белом балахоне и в знаменитых сарах. По этой причине мы все пятились от них. Две из них – молодые. Им налили чаю; они сняли шапки, поправили волосы и перекрестились, взяв стаканы. Одна принесла нам молока. Здесь есть уже коровы. Но до свидания: пора, пора, опять по кочкам!
Пока я писал в лесу и осторожно обходил болота, товарищи мои, подождав меня на станке, уехали вперед, оставив мне чаю, сахару, даже мяса, и увезли с тюками мою постель, белье и деньги. Через полчаса после моего приезда воротился князь Оболенский, встретивший на дороге исправника. Последний (г-н Атласов, потомок Атласова, одного из самых отважных покорителей Камчатки) был так добр, что нарочно ездил вперед заготовить нам лошадей. С следующей станции можно, хотя с нуждою, ехать в телеге. Есть всего одна телега: ее оставляют мне, а прочие едут верхом.
Вот я один, с человеком, в самобеднейшей юрте со множеством щелей, между якутами, в их семействе. Я принят очень хорошо. В камин подложили дров, уступили мне передний угол, принесли молока. Неразговорчивы только: что ни спросишь, только и отвечают: «Не толкуй», то есть: «Не знаю». Дико, бедно и… неопрятно, хотел было сказать, но оглядываюсь: ни одного таракана и ничего другого… Правду сказать, как и ужиться насекомому там, где стенки состоят из одиноких бревен без конопатки, едва кое-где замазанные глиной? Камин горит постоянно, покуда потушат; в юрте все равно что на дворе. Ах, скорее бы выбраться из этих нежилых, безмолвных мест! Тоска: на расстоянии тридцати верст ни живой души, ни встречи с человеком, ни жилища на дороге, ни даже самой дороги! Лес и болото. Дорога отсюда, говорят, идет хуже: ужели хуже этой, что была на сегодняшних семнадцати верстах? До Якутска еще около трехсот пятидесяти верст. Нет, видно не попасть мне на Лену до льда; придется ждать зимнего пути в Якутске.
Нет сомнения, что по этому тракту была бы уже давно колесная дорога, если б… были проезжие; но их так мало, и то случайно, что издержки и труды, по устройству дороги, не вознаградятся ничем.
Здесь, на станции, уже заметно обилие. У хозяина есть четыре или пять коров и стол покрыт красной тряпкой.
6-го сентября.
Сегодня проехали тридцать одну версту, и все почти на рысях. Мне дали необыкновенно покойную, неспотыкливую лошадь. Хотя дорога несравненно лучше вчерашних семнадцати верст, но местами было так худо, что из рук вон! Едете по прекрасной тропинке, вдруг сажен на сто болото. Когда я вышел сегодня из юрты садиться на лошадь, все было покрыто выпавшим ночью снегом. Я недоумевал, как же нам ехать? Все рытвины, ямы и кочки прикрыты снегом – коварно прикрытый обман! А вышло лучше: не видишь, так и не думаешь. Сомнения и ожидания дурного тревожат более, нежели самое дурное: я думаю, это все испытывают на каждом шагу.
В лесу, на семнадцатой версте, лошадь ямщика захотела отдохнуть, а я позавтракать. Вся трава была мокрая от снега, и лечь на нее было нельзя. Я нашел в лесу оставленную кем-то нару (сани) и лег на нее, как на диван; кругом пустыня. Впрочем, что такое пустыня: сосновый да еловый лес да по временам горы и болота! Отъезжайте верст за тридцать от Петербурга или от Москвы куда-нибудь в лес – и вы будете точно в такой же пустыне; вообразите только, что кругом никого нет верст на тысячу, как я воображаю, что здесь поблизости живут.
Сегодня, задолго до захождения солнца, при разгулявшейся погоде, приехали мы на станцию, не знаю какую, – названия чудовищные. Кругом коровы, лошади и, между прочим, – телега; у главной юрты есть службы, хозяйственный вид порядка и довольства. Телега приготовлена для меня. Товарищи мои уехали сегодня утром вперед. Здесь видны уже признаки колес. Юрта здесь получше, только везде щелей много, да сверху из-под крыши все что-то сыплется на голову, должно быть, мыши возятся. Две якутки хлопочут около какой-то кастрюли. По платью их не отличишь от мужчин, только и можно узнать по серьгам. Ямщики ужинают. Огонь трещит, искры летят во все стороны, так что страшно заснуть.
7-го сентября.
Кажется, я раскланялся с верховой ездой. Вот уж другую станцию еду в телеге, или скате, как ее называют здесь и русские и якуты, не знаю только на каком языке. Телега как телега, только гораздо больше, длиннее и глубже обыкновенной. Когда я сел сегодня в нее, каким диваном показалась она мне после верховой езды! Вы думаете, если в телеге, так уж мы ехали по дороге, по колеям: отнюдь нет; просто по тропинкам да по мерзлым кочкам или целиком по траве. Взглянув на такую дорогу, непременно скажешь, что по ней ни пройти, ни проехать нельзя, но проскакать можно; и якут скакал во всю прыть, так что дух замирает. Мне сделали из ремней так называемый плет: едешь, точно в дормезе, не тряхнет!
Другую станцию, Ичугей-Муранскую, вез меня Егор Петрович Бушков, мещанин, имеющий четыре лошади и нанимающийся ямщиком у подрядчика, якута. Он и живет с последним в одной юрте; тут и жена его, и дети. Из дверей выглянула его дочь, лет одиннадцати, хорошенькая девочка, совершенно русская. «Как тебя зовут?» – спросил я. «Матреной, – сказал отец. – Она не говорит по-русски», – прибавил он. «Мать у нее якутка? Не эта ли?» – спросил я, указывая на какое-то существо, всего меньше похожее на женщину. «Нет, русская; а мы жили все с якутами, так вот дети по-русски и не говорят». Ох, еще сильна у нас страсть к иностранному: не по-французски, не по-английски, так хоть по-якутски пусть дети говорят! Отчего Егор Петрович Бушков живет на Ичугей-Муранской станции, отчего нанимается у якута и живет с ним в юрте – это его тайны, к которым я ключа не нашел.
Я только было похвалил юрты за отсутствие насекомых, как на прошлой же станции столько увидел тараканов, сколько никогда не видал ни в какой русской избе. Я не решился войти. Здесь то же самое, а я ночую! Но, кажется, тут не одни тараканы: ужели это от них я ворочаюсь с боку на бок?
Итак, сегодня я сделал пятьдесят четыре версты. Лошадей нет: всех забрали товарищи. Они, как я узнал от ямщиков, сделали одну станцию в телегах, а дальше поехали верхом. Здесь предпочитают ехать верхом все сто восемьдесят верст до Амгинской слободы, заселенной русскими; хотя можно ехать только семьдесят семь верст, а дальше на телеге, как я и сделал. Только не требуйте колеи, а поезжайте большею частью по тропинке или целиком по болоту, которое усеяно поросшими травой кочками, очень похожими на сжатые и связанные снопы ржи. Оно довольно красиво: телега подпрыгивает, якут едет рысью там, где наш ямщик задумался бы проехать шагом.
Дорога идет все оживленнее. Кое-где есть юрты уже не из одних бревен, а обмазанные глиной. Видны стога сена, около пасутся коровы. У Егора Петровича их десять.
Лес идет разнообразнее и крупнее. Огромные сосны и ели, часто надломившись живописно, падают на соседние деревья. Травы обильны. «Сена-то, сена-то! никто не косит!» – беспрестанно восклицает с соболезнованием Тимофей, хотя ему десять раз сказано, что тут некому косить. «Даром пропадает!» – со вздохом говорит он.
Больших гор нет, но мы едем все у подножия холмов, усеянных крупным лесом. Беспрестанно встречаются якуты; они тихий и вежливый народ: съезжают с холмов, с дороги, чтоб только раскланяться с проезжим. От Амги шесть станций до Якутска, но там уже колесная езда, даже есть на станциях тарантасы. Нет сомнения, что будет езда и дальше по аянскому тракту. Все год от году улучшается; расставлены версты; назначено строить станционные домы. И теперь, посмотрите, какие горы срыты, какие непроходимые болота сделаны проходимыми! Сколько трудов, терпения, внимания – на таких пространствах, куда никто почти не ездит, где никто почти не живет! Если б видели наши столичные чиновные львы, как здешние служащие (и сам генерал-губернатор) скачут по этим пространствам, они бы покраснели за свои так называемые неусыпные труды… А может быть, и не покраснели бы!
Амгинская станция. 8-го сентября.
Не веришь, что едешь по Якутской области, куда, бывало, ворон костей не занашивал, – так оживлены поля хлебами, ячменем, и даже мы видели вершок пшеницы, но ржи нет. Хлеб уже в снопах, сено в стогах. День великолепный. Заслышав наш колокольчик у речки, вдруг вперед от нас бросилось в испуге еще непривычное здесь к этим звукам стадо лошадей; только очутившаяся между ними корова с удивлением, казалось, глядела, чего это они так испугались. Вол, с продетым кольцом в носу, везший якутку, вдруг уперся и поворотил морду в сторону, косясь на наш поезд.
В девяти верстах от Натарской станции мы переправились через речку Амгу, впадающую в Маю, на пароме первобытной постройки, то есть на десятке связанных лыками бревен и больше ничего, а между тем на нем стояла телега и тройка лошадей.
На другой стороне я нашел свежих лошадей и быстро помчался по отличной дороге, то есть гладкой луговине, но без колей: это еще была последняя верховая станция. Далее поля все шли лучше и богаче. По сторонам видны были юрты; на полях свозили ячмень в снопы и сено на волах, запряженных в длинные сани, – да, сани, нужды нет, что без снегу. Искусство делать колеса, видно, еще не распространилось здесь повсюду, или для кочек и болот сани оказываются лучше – не знаю: Егор Петрович не мог сказать мне этого. «Исправные (богатые) якуты живут здесь», – сказал он только в ответ на замечание мое о богатстве стороны. «А ржи не сеют?» – спросил я. «Нет-с». – «Что ж они едят?» – «А ячменную муку: пекут из нее лепешки с маслом и водой, варят эту муку». – «А за Амгинской слободой тоже сеют?» – «Нет, там не сеют: зябнет очень хлеб, там холодно». – «Да ведь всего разницы верст тридцать или сорок будет». – «Точно-с, и сами не надивимся этому». – «Ловится ли рыба в речке Амге?» – «Как же-с, разная, только мелкая».
О дичи я не спрашивал, водится ли она, потому что не проходило ста шагов, чтоб из-под ног лошадей не выскочил то глухарь, то рябчик. Последние летали стаями по деревьям. На озерах, в двадцати саженях, плескались утки. «А есть звери здесь?» – спросил я. «Никак нет-с, не слыхать: ушканов только много, да вот бурундучки еще». – «А медведи, волки?..» – «И не видать совсем».
Вот поди же ты, а Петр Маньков на Мае сказывал, что их много, что вот, слава Богу, красный зверь уляжется скоро и не страшно будет жить в лесу. «А что тебе красный зверь сделает?» – спросил я. «Как что? по бревнышку всю юрту разнесет». – «А разве разносил у кого-нибудь?» – «Никак нет, не слыхать». – «Да ты видывал красного зверя тут близко?» – «Никак нет. Бог миловал».
Мы быстро доехали до Амгинской слободы. Она разбросана на двух-трех верстах; живут все якуты, большею частью в избах, не совсем русской, но и не совсем якутской постройки. Красная тряпка на столе под образами решительно начинает преобладать и намекает на Европу и цивилизацию. В Амге она уже – не тряпка, а кусок красного сукна. Содержатель станции, из казаков, очень холодно объявил мне, что лошадей нет: товарищи мои всех забрали. «А лошадей-то надо», – сказал я. «Нет», – холодно повторил он. «А если я опоздаю в город, – еще холоднее сказал я, – да меня спросят, отчего я опоздал, а я скажу, оттого, мол, что у тебя лошадей не было…» Хотя казак не знал, кто меня спросит в городе и зачем, я сам тоже не знал, но, однако ж, это подействовало. «Вы не накушаетесь ли чаю здесь?» – «Может быть, а что?» – «Так я коней-то излажу». Я согласился и пошел к священнику. В слободе есть деревянная церковь во имя Спаса Преображения. Священников трое; они объезжают огромные пространства, с требами. В самой слободе всего около шестисот душ.
Все сделалось, как сказал казак: через час я мчался так, что дух захватывало. На одной тройке, в скате, я, на другой мои вьюки. Часа через полтора мы примчались на Крестовскую станцию. «Однако лошадей нет», – сказал мне русский якут. Надо знать, что здесь делают большое употребление или, вернее, злоупотребление из однако, как я заметил. «Однако подои корову», – вдруг, ни с того ни с сего, говорит один другому русский якут: он русский родом, а по языку якут. Да Егор Петрович сам, встретив в слободе какого-то человека, вдруг заговорил с ним по-якутски. «Это якут?» – спросил я. «Нет, русский, родной мой брат». – «Он знает по-русски?» – «Как же, знает». – «Так что ж вы не по-русски говорите?» – «Обычай такой…»
Крестовская станция похожа больше на ферму, а вся эта Амгинская слобода, с окрестностью, на какую-то немецкую колонию. Славный скот, женщины ездят на быках; юрты чистенькие (если не упоминать о блохах).
«Однако лошадей надо», – сказал я. «Нету», – отвечал русский якут. «А если я опоздаю приехать в город, – начал я, – да меня спросят отчего…» – и я повторил остальное. Опять подействовало. Явились четверо якутов, настоящих якутских якутов, и живо запрягли. Под вьюки заложили три лошади и четвертую привязали сзади, а мне только пару. «Отчего это?» – спросил я. «Ту на дороге припряжем», – сказали они. «Ну, я пойду немного пешком», – сказал я и пошел по прекрасному лугу мимо огромных сосен. «Нельзя, барин: лошадь-то коренная у нас с места прыгает козлом, на дороге не остановишь». – «Пустое, остановишь!» – сказал я и пошел. Долго еще слышал я, что Затей (как называл себя и другие называли его), тоже русский якут, упрашивал меня сесть. Я прошел с версту и вдруг слышу, за мной мчится бешеная пара; я раскаялся, что не сел; остановить было нельзя. Затей (вероятно, Закхей) направил их на луг и на дерево, они стали. Я сел; лошади вдруг стали ворочать назад; телега затрещала, Затей терялся; прибежали якуты; лошади начали бить; наконец их распрягли и привязали одну к загородке, ограждающей болото; она рванулась; гнилая загородка не выдержала, и лошадь помчалась в лес, унося с собой на веревке почти целое бревно от забора.
«Теперь не поймаешь ее до утра, а лошадей нет!» – с отчаянием сказал Затей. Мне стало жаль его; виноват был один я. «Ну нечего делать, я останусь здесь до рассвета, лошади отдохнут, и мы поедем», – сказал я.
Он просиял радостью, а я огорчился тем, что надо сидеть и терять время. «Нечего делать, готовь бифстекс, ставь самовар», – сказал я Тимофею. «А из чего? – мрачно отвечал он, – провизия с вьюками ушли вперед». Я еще больше опечалился и продолжал сидеть в отпряженной телеге с поникшей головой. «Чай готовить?» – спросил меня Тимофей. «Нет», – мрачно отвечал я. Якуты с любопытством посматривали на меня. Вдруг ко мне подходит хозяйский сын, мальчик лет пятнадцати, говорящий по-русски. «Барин», – сказал он робко. «Ну!» – угрюмо отозвался я. «У нас есть утка, сегодня застрелена, не будешь ли ужинать?» – «Утка?» – «Да, и рябчик есть». Мне не верилось. «Где? покажи». Он побежал в юрту и принес и рябчика и утку. «Еще сегодня они оба в лесу гуляли». – «Рябчик и утка, и ты молчал! Тимофей! смотри: рябчик и утка…» – «Знаю, знаю, – говорил Тимофей, – я уж и сковороду чищу». Через час я ужинал отлично. Якут принес мне еще две пары рябчиков и тетерева на завтра.
9 сентября.
«Однако есть лошади?» – спросил я на Ыргалахской станции… «Коней нету», – был ответ. «А если я опоздаю, да в городе спросят» и т. д. – «Коней нет», – повторил русский якут.
Дорога была прекрасная, то есть грязная, следовательно для лошадей очень нехорошая, но седоку мягко. Везде луга и сено, а хлеба нет; из города привозят. Видел якутку, одну, наконец, хорошенькую и, конечно, кокетку.
Заметив, что на нее смотрят, она то спрячется за копну сена, которое собирала, то за морду вола, и так лукаво выглядывает из-за рогов…
Сосны великолепные, по ним и около их по земле стелется мох, который едят олени и курят якуты в прибавок к махорке. «Хорошо, славно! – сказал мне один якут, подавая свою трубку, – покури». Я бы охотно уклонился от этой любезности, но неучтиво. Я покурил: странный, но не неприятный вкус, наркотического ничего нет.
Еще я попробовал вчера где-то кирпичного чаю: тоже наркотического мало; похоже на какую-то лекарственную траву. Когда я подскакал на двух тройках к Ыргалахской станции, с противоположной стороны подскакала другая тройка; я еще издали видел, как она неслась. Коренная мчалась нахально, подымая шею, пристяжные мотали головами, то опуская их к земле, то поднимая, как какие-нибудь отчаянные кутилы. Они сошлись с моими лошадьми и дружески обнюхались, а мы, то есть седоки, обменялись взглядами, потом поклонами. Это был заседатель. «Лошадей вот нет», – сейчас же пожаловался я. Он оборотился к старосте и сказал ему что-то по-якутски. Я так и ждал, что меня оба они спросят: «Parlez-vous jacouth?[40]40
Вы говорите по-якутски? – фр.
[Закрыть]» – и, кажется, покраснел бы, отвечая: «Non, messieurs[41]41
Нет, господа – фр.
[Закрыть]».
Потом заседатель сказал, что лошади только что приехали и действительно измучены, что «лучше вам подождать до света, а то ночью тут гористо» и т. п.
Нечего делать: заседатель – авторитет в подобных случаях, и я покорился его решению. Мы принялись за чай. «У меня есть рябчики, и свежие», – сказал я. «А! – значительно сделал заседатель, – а у меня огурцы», – прибавил он. «А! – еще значительнее сделал я. – У меня есть говядина», – сказал я, больше затем, чтоб узнать, что есть еще у него. «У меня – белый хлеб». – «Это очень хорошо; у меня есть черный…» – «Прекрасно!» – заметил собеседник. «Да человек вчера просыпал в него лимонную кислоту: есть нельзя. Но зато у меня есть английские супы в презервах», – добавил я. «Очень хорошо, – сказал он, – а у меня вино…» – «Вино!» Тут я должен был сознаться, что против него я – пас.
Он ехал целым домиком и начал вынимать из так называемого и всем вам известного «погребца» чашку за чашкой, блюдечки, ножи, вилки, соль, маленькие хлебцы, огурцы, наконец, покинувший нас друг – вино. «А у меня есть, – окончательно прибавил я, – повар».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.