Электронная библиотека » Катя Капович » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Город неба"


  • Текст добавлен: 24 июля 2020, 17:49


Автор книги: Катя Капович


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«Звезды пятиугольны…»
 
Звезды пятиугольны,
слова буквальны,
высоки колокольни,
низки пивоварни.
 
 
Листва удобряет землю,
птицы улетают на юг.
Люди делятся издревле
на господ и слуг.
 
 
В прошлое нет возврата,
никто не забыт.
Имя. Две даты.
Здесь лежит.
 
«Хрипит эта азбука, горло дерет…»
 
Хрипит эта азбука, горло дерет,
набор ее ветхозаветен,
что, век мой, во весь окровавленный рот
повоем с тобою на ветер.
 
 
Но песней лица улыбается он,
где плачет разбитая скрипка,
медали военные, аккордеон,
и, знаешь, красива улыбка.
 
 
Ведь где еще так от щеки до щеки
займется морозом по коже,
чтобы млели подвыпившие мужики
от сисек шальной контролерши.
 
 
Она наклоняется поздней порой
над лицами спящих товарок,
и молнии даже сродни шаровой
ее понтифийский фонарик.
 
«Чай, сахар, заварка…»
 
Чай, сахар, заварка,
салфетка светит неярко,
оглянешься, как на помарку,
а было всё вроде подарка.
 
 
О, как я тебя не ценила,
приценивалась только с виду,
как пьяница ищет бутылку,
затравку искала, обиду.
 
 
Обиду срывала на каждой
салфетке, ни в чем не повинной,
как лезет в бутылку бесстрашный,
но глупый и, в общем, несильный.
 
Романс
 
Снег в палисаднике падает, падает,
белою ватой укрылась трава,
в стареньком доме тихонько печатает
три экземпляра машинка «Москва».
 
 
Три запрещенных поэта за здравие
выпили водочки под Новый год,
Гордость законную выразить вправе я,
что как по маслу работа идет.
 
 
Вот уже в белое стены побелены,
дождик на окнах висит мишурой.
И на квадратики небо поделено,
и в психоклинике колют иглой.
 
 
Матушка родная и Богородица,
вы пожалейте несчастную дочь
и унесите ее за околицу
из этой чертовой здравницы прочь.
 
 
Произведенья ее непечатные
в трех экземплярах никто не поймет.
В них за окошком, поделенным надвое,
снег всё идет, и идет, и идет.
 
Новый год
 
На земле на радость
будет дом, крыльцо,
надо только малость —
лишь любви лицо.
 
 
Новый ход, хоромы,
скатерть на столе.
Выпить рюмку рома
или даже две.
 
 
Голубая птица
спустится на лед.
Как зима не злится,
а весна придет.
 
 
Красные рябины,
синяя вода.
И не уезжали
будто никуда.
 
«Я думала скрипят качели…»
 
Я думала скрипят качели
в чужом саду,
а это гуси пролетели
сквозь темноту.
 
 
Я думала, качели ветер
качает, друг,
и вот стою в дверном просвете —
печальный дух.
 
 
Плетень троюродный забору,
чья-то родня,
я поброжу по Эльсинору,
черт бы побрал меня.
 
 
Разглядывать небес туманность,
бродить, как псих,
так вот гусей еще досталось
пасти чужих.
 
«Холодный дождь пройдет в ночи по крышам…»
 
Холодный дождь пройдет в ночи по крышам
и под лучами высохнет к утру,
и жизнь предстанет в своем смысле высшем:
я тоже ведь когда-нибудь умру.
 
 
Не оттого ли склонность к пасторалям,
к толстовской прозе, к Тютчева стихам,
к обыкновенным видам, просто ранним
прогулкам по осенним берегам.
 
 
Пусть блекнущие звезды с солнцем вместе
над ясною спокойной головой,
и новый день плывет хорошей вестью,
узнаешь там, в пустой дали, – с какой.
 
«Как люди светятся в домах…»
 
Как люди светятся в домах,
ты только посмотри в окошко,
как застывают впопыхах
и улыбаются немножко.
 
 
Благословенные года,
благословенная природа,
и Вифлеемская звезда
вот-вот всплывет у поворота.
 
 
В реке зимуют пескари,
икает нищий с бормотухи,
стеклом сияют пустыри
с мечтою о пере и пухе.
 
 
Садишься тут на табурет
и задираешь подбородок,
когда уже дыханья нет,
дверь открывается на воздух.
 
 
И в вечный вечер вечерок
выходишь и – такие лица.
…Простимся не через порог,
когда придет черед проститься.
 
Флюгер
 
Как я люблю, когда всё тускло,
слегка раздвинуть глазомер,
в моем окне сгорает люстра,
в моем окне сгорает сквер.
 
 
Он серый нынче в поднебесной,
где снег слетает второпях,
там флюгер движется железный
за шагом шаг, за шагом шаг.
 
 
Мой околоточный дружище,
ты вышел в небо босиком,
мне тоже бы гулять по крыше,
как мальчик с золотым рожком.
 
 
Толпа кричит: будь человеком,
от них играем в стороне —
для неба серого со снегом,
для неба снежного в окне.
 
«Когда мы были юные, свободные…»
 
Когда мы были юные, свободные,
по книжкам трудовым «профнепригодные»,
мы жили удивительно легко,
скатерти белые, в бокалах Veuve Clico.
 
 
Наигранная хлесткими оркестрами
музыка легкая и всё еще прелестная,
кружатся пары или так сидят,
качается, как дым, официант.
 
 
Снежинки мокрые, коричневые комнаты,
семнадцать лет спустя пройти по городу
и не найти несмятого лица.
Вкус сигареты не с того конца.
 
«Это – не соревнование…»
 
Это – не соревнование,
это от слепого знания,
это – вечное сияние…
 
 
В звездной яме, полной холода,
очень тайное, но явное,
то, что нравилось так смолоду —
музыка, цветы, свидания.
 
 
Непочатая жизнь длинная
начиналась тихой радостью,
угольком давала с силою
люциферовые градусы.
 
 
И, с коленками капронными,
стопудовыми шагами
каменными коридорами
шла стенографистка в пламя.
 
«Круг ласточки невозмутимой…»
 
Круг ласточки невозмутимой
над рассветающей долиной
опишет друг строкой красивой,
а ты тверди ее в дни сплина.
 
 
И с ней ненастный день прекрасен
среди березовых отметин
и выступающих балясин,
возведенных другим столетьем.
 
 
Сдается мне, и я другая,
одна из вечных ротозеев,
где из угла в другой шагаю,
свои слова навек посеяв…
 
«Юность. Идешь, как по воздуху…»
 
Юность. Идешь, как по воздуху,
веришь ведущему отроку,
тихому веришь уму,
в речи его осторожные,
в знанье предметов дорожное,
жизнь можешь вверить ему.
 
 
Долго мы шли или коротко,
вышли однажды из города,
так и шагаем всю жизнь,
серая сумка заплечная,
полем ромашка аптечная…
Боже, с безумцем свяжись.
 
«Когда кровати на краю…»
 
Когда кровати на краю
я ем холодные пельмени,
я Шкловского благодарю
за злое слово «остраненье».
 
 
Пусть побеждают они зло
добром в убийственном металле,
коль так им в голову взбрело,
но мы устали, мы устали.
 
 
А от чего и как – ответь?
Да как-то в общем, где-то в целом.
Лишь эту маленькую смерть
не отдадим мы лицемерам.
 
 
Ни этот свет, ни эту тень,
интеллигентскую гримасу…
Как быстро прогорает день,
как долго в миске тает масло.
 
«Весь день полоской моря ходит…»
 
Весь день полоской моря ходит
неутомимый мальчуган,
цветные камушки находит
и прячет в слипшийся карман.
 
 
Как это все погаснет быстро
вдали от разноцветных волн,
от этих скал новоанглийских,
обветренных кленовых крон.
 
 
Ведь трудно в осень городскую
перенести весь свет и тень,
и в мусор высыплют пустую,
запыленную дребедень.
 
 
Ее вовсю растащит ветер,
смешает с мокрою землей,
но ты уже огонь приметил
в пустой стекляшке голубой.
 
«Кусток в заснеженном лугу…»
 
Кусток в заснеженном лугу,
я тоже больше не могу.
 
 
А все-таки, дружок-кусток,
еще в снегу один шажок!
 
 
Когда живешь ты меж людьми,
тогда нет слов еще любви.
 
 
Когда живешь ты без людей,
снежную бабочку привей.
 
 
Крылышки к сердцу приторочь,
и полетим в сырую ночь.
 
«В восемь начинается городская жизнь…»
 
В восемь начинается городская жизнь,
двери закрывают в винном магазине,
здесь в пальто из драпа хлипкий господин
к тучной продавщице подбивает клинья.
 
 
Ах, какие нынче снегопады тут,
что на ваших щечках расцветают розы,
тает продавщица, утирает тушь,
всё это прекрасно и немного поздно.
 
 
Выйдет продавщица – белый день сгорел,
братцу-манекену улыбнется слабо:
ах, пальто какое у вас, милый сэр,
кабы ни пластмассовые страшные культяпы.
 
«Это которая Капович?…»
 
Это которая Капович?
Которая ни фрукт, ни овощ?
Это вон та худая сволочь?
 
 
Крадется тень среди сараев…
Туман Полонского замаяв,
цыганит музыка, Алябьев.
 
 
Засвеченная тень крадется
мимо окна, куста, колодца
типа какого-то уродца.
 
 
Вроде такой воровки-шмары,
пронесшей под полой товары,
лалы, алмазы. Небо, звезды.
 
«Длинное, темное, зимнее…»
 
Длинное, темное, зимнее,
бабочки на вираже,
лунное, белое, синее
над темнотой пмж.
 
 
В это холодное небо
долго глядели и мы
и получили от древа
разум холодный взаймы.
 
 
И получили искусства
вечную красоту
к собственной жизни в нагрузку,
к жизни по сторону ту.
 
 
Так, прямо крыши по краю
лунатик идет в тишине,
видя сияние рая
недостижимое, не…
 
«Ах, как сладко воздухом бензинным…»
 
Ах, как сладко воздухом бензинным
золотым, морозным, никаким
дышится на свете – синим-синим,
не родным, но хоть полуродным.
 
 
Ум растрачен на пустые басни,
горе – не беда, а полбеды,
счастье – ерунда на постном масле…
Как хотим мы этой ерунды!
 
 
На глазок бы ласковой бы речи,
к водочке холодный язычок,
и поверх морковной розы – вечный
вздох любовников. Иль полувздох.
 
«Нарисовался в дни мороза…»
 
Нарисовался в дни мороза
по бледно-серому стеклу
обширный двор с кривой березой,
с горбатым фонарем в углу.
 
 
И вновь, как прежде с елки платной,
пришли мы буднично домой
в такой короткий, непарадный,
в обыкновенный день с тобой.
 
 
Снег белый, вроде парашюта,
накрыл замерзшую траву.
Не забывай же, как посуда
звенит в подвешенном шкафу.
 
Признание
 
Гости приходили, приходили гости,
приносили торт «Наполеон».
Спрашивали: «Где здесь бросить кости?»
и сидели в кухне за столом.
 
 
Я люблю вас, милых, с мутными глазами,
сплетни, пустяки,
этою любовью, может быть, исправлены
мои стихи.
 
 
На земле холодной, совершенно плоской
есть такой момент:
из кухонной двери свет течет полоской,
играет диксиленд.
 
 
Диксиленд играет, кто его там знает,
для кого-чего,
кто его включает, будто наливает
райское питье.
 
 
И пускай однажды жить не буду,
лишь бы там, в дому,
мне бы посмотреть на вас – на чудо
в перьях и дыму.
 
«Это поезда выгон плацкартный…»
 
Это поезда выгон плацкартный
пробегает тень от сквозняка,
с мамой и отцом играем в карты
перед сном, в простого дурака.
 
 
Сладки чая черного остатки,
тихий, но понятный разговор
через темноты льняные складки,
поезд тронулся… Ну, я зашел…
 
 
Через скатерть-самобранку, кляксы,
имя собирательное мест,
надо мыслить, много отбиваться,
научиться жить сегодня, здесь.
 
 
А иначе – путанные мысли,
на перронах – чёрная вода,
чай спитой, и едешь по отчизне
долго сиротою сирота.
 
«В рулоны скатывают старый снег…»
 
В рулоны скатывают старый снег,
я так люблю весеннее начало
и позолоту стынущих прорех,
когда дубы стоят, как аксакалы.
 
 
Вон горы голубеют высоко,
к ним тянется размытая дорога,
тумана оседает молоко,
простреливает легкая тревога.
 
 
На свете будут жизнь, друзья, родня,
на голубой сияющей планете,
и так прохожий смотрит на меня,
как будто бы читает мысли эти.
 
«Стой, кто идет? Идет блажная…»
 
Стой, кто идет? Идет блажная
дщерь, нахлебавшаяся чая
и жирных щец,
кисельных берегов от пуза,
молочных полных рек без шлюза,
зимой, как леденец.
 
 
Идет твоя косая шельма,
душа ее летит бесцельно
в нездешние края,
но уголками глаз бескрайне
глядит на зримое, как тайну,
и плачет, уходя.
 
«Холодной пошлостью тоски…»
 
Холодной пошлостью тоски
набиты наши дураки,
дуры холодные набиты
макулатурною обидой.
 
 
Когда вздыхает эта дура
ах, ах, ах, ах, литература,
а мускулистый идиот
опять заводит про народ —
 
 
хочу залить глаза пустые,
послать подальше ностальгию,
поговори со мною – я
по-русски ни бум-бум, броня…
 
«В конце концов очухалась природа…»
 
В конце концов очухалась природа,
надо кружева плести яблоням средь сада,
и сирень не лезет ни в какие ворота,
ни в какие ограды…
 
 
Здесь гуляет ветер, молодой подрядчик,
и целует яблони в завязи сладких почек,
и водою окатывает их из водокачек.
Надо бы соорудить заборчик…
 
 
Он здесь необходим людям молодым,
с деревянной калиткой, ступеньками в дом,
с молодым этим ветром, прокуренным в дым.
Для чего оставляли мы всё на потом?
 
В порту
 
Баркасы на север ушли на года,
и только с тобой мы всегда навсегда.
 
 
Баркасы на юг, будут длинные дни,
всегда мы с тобою на свете одни.
 
 
Лежит там наш город, ушел он на дно,
как иллюминатор, круглеет окно.
 
 
…Там жили мы, строили планы с тобой,
дом трубкой попыхивает над зимой.
 
 
Там славно нам было под сыплющий снег
вдвоем засыпать так вдали ото всех,
 
 
в такой кругосветной дали, милый друг.
Баркасы – на север, баркасы – на юг.
 
«Чуден вечер природы…»
 
Чуден вечер природы
сразу после дождя,
водомерка гнет воду
голубого пруда.
 
 
Так вечернее солнце
напрягло горизонт,
что вот-вот и вернется
дальний берег, твой сон.
 
 
И стоишь, как на грани,
своего ничего,
всё – одно лишь сиянье,
отражение всё.
 
Сон Родиона
 
Родион Раскольников мечется,
потому что убил топором
он не просто старуху-процентщицу
с ее страшным, корявым умом.
 
 
Родиону ужасное грезится,
что в руках у него топоры,
и он рубит не просто наперсницу,
а старухину душу в концы.
 
 
И теперь она там, покаянная,
наклоняется младшей сестрой
над его лиловеющей раною:
Родя, Роденька, бедненький мой.
 
«Я хожу, где подворотни лисьи…»
 
Я хожу, где подворотни лисьи,
дикий, черный виноград курчав,
и в холодной церкви Corpus Christi
пение монахов-англичан.
 
 
Хороша тут каждая затяжка,
каждый разговор как на краю,
горло переулками прокашляв,
вечное прощение поют.
 
 
Вот допели, распахнули двери
и окольный грустный мир спасен,
угловатых комнат, асфоделей,
двориков с железным молотком.
 
 
То-то б счастье верить в эти речи,
в эти свечи и оплывший воск,
и, сгорая так от безразличья,
остудить навек болящий мозг…
 
 
Но на свете слишком много света
и сырых шатающихся стен,
и, охрипший, может, и про это
вечную хвалу поет регент.
 
«Письма в России долго идут…»
 
Письма в России долго идут.
Долгими их поездами везут.
 
 
Их там везут через синий Урал,
шпалы закончились, поезд устал.
 
 
Бури их хлещут, морозят снега
чья-то стишки на них пишет рука.
 
 
И конвоиры стреляют в ночи
тех, кто их ждет безнадежно почти.
 
«Мы чужие там и чужие здесь…»
 
Мы чужие там и чужие здесь,
мы чужие везде, где есть.
 
 
Но чужее всего в этой жизни
мы в своей окаянной отчизне.
 
 
Так чужи мы ей, так ей чужи,
и не надо лапши.
 
«За полярным синим кругом…»
 
За полярным синим кругом
люди дивно поживают,
их заносит белым пухом,
белым, тихим снегом на год.
 
 
Всё – холодное сиянье
без оттенков и без качеств,
мало значит расстоянье,
расставанье мало значит.
 
 
Там не ходят по вокзалам,
не заламывают руки,
ведь за кругом за Полярным
всё само придёт на круги.
 
«Иду с тележкой за покупками…»
 
Иду с тележкой за покупками,
уже поживший человек,
заснеженными переулками
иду второй по счету век.
 
 
Смотрю себе тихонько под ноги
у тротуара на краю.
Как были мы такие олухи,
так и остались, – признаю.
 
 
Один в Германии повесился,
другой в Израиле мычит,
что жить бессмысленно, невесело,
а третий в Кишиневе спит.
 
 
И видит сон зимою снежною,
как в недалёкий магазин
идем все четверо с тележкою
мимо заснеженных осин.
 
«Ни в индийской музыке, ни в молельне…»
 
Ни в индийской музыке, ни в молельне,
ни в стоянье вечном на голове,
ничего тут не было, кроме цели
на холодной, грустной побыть земле.
 
 
Лишь порой красиво смычки дрожали
и цыганский хор разливался так,
в самом грязном винном Руси подвале
для каких-то призрачных бедолаг.
 
 
Там, когда умерла я, то стало слышно:
далеко-далёко скрипит окно,
ударяет дождик, и счастье ближе,
ближе счастье, но в отраженье всё.
 
Ласточки
 
В Новой Англии, в злом Париже
в голубой предвечерней мгле —
вы в предгрозье немного ближе
к роковой, ледяной земле.
 
 
Голоса, голоса весталок…
Вдруг – небесный треск.
если б мира вовек не стало б —
этот медленный блеск.
 
 
Солнце огненное погасло,
что сияло здесь без конца
так вот радостно и напрасно
среди тусклого хаоса.
 
 
Так напрасно, нещадно солнце…
Неужели же ровно так
вы к земле припадете плоской?
Или чтобы озвучить мрак?
 
 
Недотыкомка и горемыка,
чтобы среди небытия,
среди грусти и тьмы великой
шла однажды на звуки я.
 
«По ночам окошки задвигают шторы…»
 
По ночам окошки задвигают шторы,
фонари ночами стукаются лбами,
по ночам синеют голубые горы,
но они покрыты вечными снегами.
 
 
Облака проходят на востоке цепью,
утро слишком ярко, свет без всякой мысли,
утром надо всеми шелестят деревья,
но они не скажут ничего о жизни.
 
 
Только серый дождик, безнадежный дождик,
только он награда, сердцу именины,
постучит в окошко, сор сметет с дорожек,
денег не попросит. Я бы приплатила.
 
«Человек в метро уснул калачиком…»
 
Человек в метро уснул калачиком —
ну, уснул, казалось, и уснул,
он при этом не был неудачником,
просто от усталости вздремнул.
 
 
Обхватив портфель в таком объятии,
словно бы законную жену,
после общего мероприятия,
он склонился к радостному сну.
 
 
Кто так на скамейке спал калачиком,
тот поймет, наверное, его,
голубой вагон его укачивал,
рельсы напевали на ушко.
 
 
По дороге с сабантуя полночью
просто так, совсем не почему
человек в метро спал в шапке кроличьей,
и весь мир завидовал ему.
 
«Кто же? Да я же…»
 
Кто же? Да я же,
с туманной болью в голове,
с усталостью приятной даже
официанту: «Пива мне!»
 
 
Имею право? Да, имею
не быть, не мыслить, жестом рук
заказ послать, где пиво мне и
приносят, а не розу вдруг.
 
«Вижу в каждом бедном Буратино…»
 
Вижу в каждом бедном Буратино
дурака, обманщика, скотину,
даже больше, даже мне явленно
наше превращение в полено.
 
 
Ежедневно вижу, еженощно
отблеск восхитителного ада,
где гореть я буду мощно,
ну, и буду в нем гореть, и ладно.
 
Дождевой фонарь
 
Фонарь на цепочке приносят, приносят с крыльца,
простой, дождевой, желтоватый фонарь,
который при входе крадет выраженье лица,
вот в комнату вносят его, будто праздничный ларь.
 
 
И вот застекленный фонарь бросил кости в углу,
совсем, как живой, ну, точь в точь,
и темные капли струит по сырому стеклу,
вниз, вниз по стеклу в золотую осеннюю ночь.
 
«В тумбочке – винишко поправить нервишки…»
 
В тумбочке – винишко поправить нервишки,
в руках записная открытая книжка,
но, кому позвонишь ты, кому позвонишь ты,
много в книжке имён, да подумаешь трижды.
 
 
Этот будет говорить, говорить, говорить
про судьбу свою бедовую, жизненную нить,
этот будет хвастаться, понесет дурака,
этот будет жаловаться на начальника.
 
 
И во всём этом свете, на всём этом свете
хвастовство да беда… Никого на примете —
покурить, помолчать о простой чепухе,
о такой чепухе, что бывает в стихе.
 
«Никакой не вижу разницы…»
 
Никакой не вижу разницы —
мир прекрасный, мир загубленный,
человек в природе мается
над проблемою искусственной.
 
 
Объясни мне, мой безумненький,
дуновенье это вечное,
проникающее в сумерки,
золотое, быстротечное.
 
 
Лезешь, лезешь, лезешь на небо,
вверх, и вверх, и вверх отчаянно,
из упрямства ли бараньего,
уже старая развалина?
 
 
Так вот, в мутной бестелесности,
в лимонадной сладкой горькости,
пузырьки бегут к поверхности
и от счастья тихо лопаются.
 
Детство отца
 
Два мальчика катят огромную тыкву,
они ее в поле нашли возле дома,
двадцатого века огромную книгу
читаем сегодня совсем по-другому.
 
 
Нет в ней ничего, кроме странных картинок,
ушли господа, что сидели в палатах,
нет в ней ничего, кроме этих тропинок,
смотри, как они ее царственно катят.
 
 
Летит самолет сквозь военное небо,
и звезды сияют, как знаки отличья,
тропинка – направо, тропинка – налево,
и тыква грохочет, как желтая бричка.
 
 
Они будут есть ее, пить с потрохами,
за зиму военную станут большими,
и в небо военное глянут глазами,
и мать не растает в украинском дыме.
 
Ворон
 
Черный ворон, как же надоел нам
ты своим базаром, раздолбай,
но на целом свете, свете целом
всех крикливей человечий грай.
 
 
Психопат стреляет из нагана,
истеричка топчет таракана,
нынче я мету какой-то сор,
поналезло из щелей и нор.
 
 
В дырку рта трещанье год за годом,
год за годом, вечером и днем —
ха, ха, ха – над пошлым анекдотом,
да, да, да – над жирным червяком.
 
«Грустные мысли лелеять приходится…»
 
Грустные мысли лелеять приходится,
лучше пойду поброжу по околице.
 
 
Роща стоит однокупольным теремом,
тихий костер полыхает под деревом.
 
 
Только так быстро, так рано смеркается,
в углях картошка с золою сливается.
 
 
Ходит отец семейства с семейкою:
кто это ветки ломает коленкою?
 
 
Кто загубляет лесок, под прикрытием
тайным злоупотребляет распитием?
 
 
…Как же красиво всё было по-молодости,
дым, языки разноцветные в хворосте.
 
 
Аура стерлась, насквозь видно вычурность,
водка в охотку пилась, да вся выпилась.
 
«Мама в сапожках, в болоньевом синем плаще…»
 
Мама в сапожках, в болоньевом синем плаще,
(напоминанье о длинном осеннем дожде)
ходит по комнате, в ящиках шарит рукой,
зонтик, перчатки, на месяц вперед проездной.
 
 
Неотличимые мамы живут по утрам,
в зеркало смотрят, находят клочки по углам,
губы подкрасят, на улице ловят такси,
чтоб на работу успеть навсегда к девяти.
 
 
Длинные письма вам шлют заграницу потом,
вам их приносит знакомый давно почтальон,
и, словно он не протопал сквозь хляби небес,
он говорит вам одно: «Распишитесь вот здесь».
 
«Мой характер весел…»
 
Мой характер весел,
все-то мне смешно,
много слов на ветер,
глупого кино.
 
 
Пустоты так много,
мыслей на лету,
и еще жестоко
я люблю мечту.
 
 
Я люблю по рюмкам
водочку разлить,
вам, друзьям минутным,
пыль в глаза пустить.
 
 
Но, когда осядет
на рассвете пыль,
утречком в халате
сочиняю быль.
 
«Я люблю золотую поруку…»
 
Я люблю золотую поруку
человечьей большой суеты,
по огромной столице прогулку
в направлении синей воды.
 
 
С мятой картой иду, пустомеля,
и, глядишь, постепенно дошла,
завершая прогулку без цели,
сигарету сырую зажгла.
 
 
Чайка лает и ветер разносит,
и при первой маячной звезде
обстоятельный горе-матросик
тянет белый канат по воде.
 
«В небо от приморского причала…»
 
В небо от приморского причала
уплывает легкий белый чёлн,
удаляется мало-помалу,
прыгает через скакалку волн.
 
 
Все суда стоят в порту бесшумно
с грузами тяжелыми, как жизнь,
темная высокая лагуна
шепчет беглецу свое «вернись».
 
 
На заката мало остается —
пошататься в маленьком порту,
вниз матросы бросят папиросы,
я с пустого мостика уйду.
 
 
Оглянусь однажды – полстолетья
пролетело, как недолгий миг,
ничего и не было на свете,
кроме волн бескрайне голубых.
 

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации