Текст книги "Шедевры юмора. 100 лучших юмористических историй"
Автор книги: Коллектив Авторов
Жанр: Зарубежный юмор, Юмор
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Когда правление рудников было переведено в Харьков, туда же забрали и меня, и я ожил душой и окреп телом…
По целым дням бродил я по городу, сдвинув шляпу набекрень и независимо насвистывая самые залихватские мотивы, подслушанные мною в летних шантанах месте, которое восхищало меня сначала до глубины души. Работал я в конторе отвратительность и до сих пор недоумеваю: за что держали меня там шесть лет, ленивого, смотревшего на работу с отвращением и по каждому поводу вступавшего не только с бухгалтером, но и с директором в длинные, ожесточенные споры и полемику.
Вероятно, потому, что был я превеселым, радостно глядящим на широкий Божий мир человеком, с готовностью откладывавшим работу для смеха, шуток и ряда замысловатых анекдотов, что освежало окружающих, погрязших в работе, скучных счетах и дрязгах.
Литературная моя деятельность была начата в 1904 году и была она, как мне казалось, сплошным триумфом. Во – первых я написал рассказ… Во-вторых, я отнес его в «Южный край». И в-третьих (до сих пор я того мнения, что в рассказе это самое главное), в-третьих, он был напечатан!
Гонорар я за него почему-то не получил, и это тем более несправедливо, что едва он вышел в свет, как подписка и розница газеты сейчас же удвоилась…
Те же самые завистливые, злые языки, которые пытались связать день моего рождения с каким-то еще другим праздником, связали и факт поднятия розницы с началом русско-японской воины.
Ну, да мы-то, читатель, знаем с вами, где истина…
Написав за два года четыре рассказа, я решил, что поработал достаточно на пользу родной литературы и решил основательно отдохнуть, но подкатился 1905 год и, подхватив меня, закрутил меня, как щепку.
Я стал редактировать журнал «Штык», имевший в Харькове большой успех, и совершенно забросил службу. Лихорадочно писал я, рисовал карикатуры, редактировал и корректировал, и на девятом номере дорисовался до того, что генерал-губернатор Пешков оштрафовал меня на 500 рублей, мечтая, что немедленно заплачу их из карманных денег.
Я отказался по многим причинам, главные из которых были отсутствие денег и нежелание потворствовать капризам легкомысленного администратора.
Увидев мою непоколебимость (штраф был без замены тюремным заключением), Пешков спустил цену до 100 рублей.
Я отказался.
Мы торговались, как маклаки, и я являлся к нему чуть не десять раз Денег ему так и не удалось выжать из меня!
Тогда он, обидевшись, сказал.
– Один из нас должен уехать из Харькова!
– Ваше превосходительство! – возразил я – Давайте предложим харьковцам кого они выберут?
Так как в городе меня любили и даже до меня доходили смутные слухи о желании граждан увековечить мой образ постановкой памятника, то г. Пешков не захотел рисковать своей популярностью.
И я уехал, успев все-таки до отъезда выпустить 5 номера журнала «Меч», который был так популярен, что экземпляры его можно найти даже в Публичной библиотеке.
В Петроград я приехал как раз на Новый год.
Опять была иллюминация, улицы были украшены флагами, транспарантами и фонариками Но я уж ничего не скажу! Помолчу.
И так меня иногда упрекают, что я думаю о своих заслугах больше, чем это требуется обычной скромностью. А я, – могу дать честное слово, – увидев всю эту иллюминацию и радость, сделал вид, что совершенно не замечаю невинной хитрости и сентиментальных, простодушных попыток муниципалитета скрасить мой первый приезд в большой незнакомый город. Скромно, инкогнито, сел на извозчика и инкогнито поехал на место своей новой жизни.
И вот – начал я ее.
Первые мои шаги были связаны с основанным нами журналом «Сатирикон», и до сих пор я люблю, как собственное дитя, этот прекрасный, веселый журнал (в год 8 руб, на полгода 4 руб).
Успех его был наполовину моим успехом, и я с гордостью могу сказать теперь, что редкий культурный человек не знает нашего «Сатирикона» (на год 8 руб, на полгода 4 руб).
В этом месте я подхожу уже к последней, ближайшей эре моей жизни, и я не скажу, но всякий поймет, почему я в этом месте умолкаю.
Из чуткой, нежной, до болезненности нежной скромности я умолкаю.
Не буду перечислять имена тех лиц, которые в последнее время мною заинтересовались и желали со мной познакомиться. Но если читатель вдумается в истинные причины приезда славянской депутации, испанского инфанта и президента Фальера, то, может быть, моя скромная личность, упорно державшаяся в тени, получит совершенно другое освещение…
Борьба с роскошью
– Имею честь рекомендоваться: действительный член новооткрытой петроградской лиги для борьбы с роскошью и мотовством.
– А! Действительный?
– Да-с.
– Это хорошо, что действительный. Прошу покорнейше садиться…
– Куда?
– А вот в это кресло.
– В это кресло? Ни за что. Оно ведь, поди, рублей пятьдесят стоить?
– 120.
– Сто двадцать?! О, Боже! Какое возмутительное мотовство! Принципиально не сяду… Я лучше, тут, на подоконничке…
– Чем могу служить?
– Я пришел вам сказать одно только слово… Кажется, господин Фурсиков?
– Фурсиков.
– Одно слово: опомнитесь, Фурсиков! Нам сообщили, что вы живете роскошно и мотаете деньги без всякого толку и смысла… На чем, например, вы сейчас стоите?
– На полу.
– Нет, на ковре! А ковер-то персидский, а цена-то ему пятьсот рублей, а на ковре-то этом еще лежит медвежья шкура, тоже, поди, в два ста ее не уберешь?
– 550.
– Я не падаю в обморок от этой цифры только потому, что у меня крепкие нервы. Эх, господин Фурсиков! Нужен вам этот ковер? Нет, не нужен. Нужен медведь? Ни для какого черта не нужен. Это у вас что за комната?
– Кабинет…
– Так-с… А та?
– Столовая.
– Ну, скажите, пожалуйста… Неужели, эти две комнаты нельзя соединить в одну? Или обедайте в кабинете или занимайтесь в столовой. Ведь два дела за раз вы не будете делать – обедать и заниматься. Значит – для чего же две комнаты?
– Но у меня тут письменный стол…
– А для чего он вам? На обеденном и занимайтесь… Если бумаги какие есть, документы– их можно в ящичек из-под макарон класть. Макароны скушать, а в пустой ящичек прятать после работы бумаги… Наконец – чернильница! Для чего вам такая огромная – с каким-то орлом, с бронзой и мрамором? Прекрасно и баночка из-под горчицы служить может. Горчицу скушали, а в баночку чернил налили… Это что за комната?
– Спальня…
– Ну, вот, ну, вот! В кабинете есть огромный широкий диван, есть оттоманка, а вы еще спальню заводите. Что за мотовство?!..
– Но… у меня ведь жена…
– Ну, что ж… Прекрасно на этой оттоманке уместились бы с женой рядом…
– На ней нельзя спать… Плюш испортится.
– А зачем плюш? Клеенкой обтянули и конец. Что за швыряние деньгами. Лучше бы эти деньги на военные нужды пожертвовали… О! Там еще комната?
– Да… Это спальня моего брата…
– Зачем? К чему? Кому это нужно? Спальня! В том же кабинете можно и устроиться. Вы с женой на оттоманке, брат на диване. Когда брат раздевается – жена ваша выходить на минуту, жена раздевается – брат выходить. Господи! Только было бы желание, а устроиться всегда можно…
– Но… у жены есть туалетный столик… его некуда тут поставить…
– Как некуда? А на ваш письменный стол. Такой огромный дурак, – неужели он не сможет сдержать этого крошки… И преудобно будет: жена ваша взбирается на письменный стол (вы ее можете и подсадить) и садится за туалетный столик, причесываться или что она там делает, вы у ее ног сидите, работаете, а на другом конце стола может сидеть ваш брат и есть в это время колбасу.
– Нет, так неудобно… Жена любит, чтобы из спальни был ход прямо в ванную…
– О, Боже милостивый! Что вы, Ротшильд, что ли? Зачем вам отдельная ванная? Ванну можно поставить на место этой этажерки с безделушками и отгородить ее ситцевой занавесочкой… Да постойте! Ведь тут, вместо этого мраморного идиота, можно поставить керосинку… Тогда вам и кухни не надо… Жена будет жарить на керосинке яичницу, брат рубит, скажем, котлеты, а вы чистите картошку! Ни кухни, ни кухарки не надо… А экономию всю на нужды войны жертвуйте… Сколько у вас теперь комнат?
– Ш… шесть…
– Ну, вот! А я вам доказываю, что одной довольно… Тесновато, вы думаете? А на кой дьявол вам два шкафа книг? Что вы их все сразу читаете, что ли? Ведь больше одной за раз не читаете? Ну, вот! Запишитесь в какую-нибудь библиотеку и берите книги, а эти продайте, а деньги на Красный Крест пожертвуйте… Ведь сердце кровью обливается, когда на вас смотришь. Это что – жакет на вас?
– Жакет…
– Рублей 60, поди, стоить.
– 140.
– Ну, вот! Кому это нужно?! Взяла бы жена и сшила сама из трико по три двадцать аршин; и прочно и хорошо. Пальто, вон, я ваше в передней видел. Почему на меху? Можно и в весеннем проходить зиму, а ежели холодно, то не ездить на извозчиках или там на трамваях, а просто бежать по улице. И экономия времени, и согреешься… А это пальто спустить надо, а денежки на шитье противогазов пожертвовать. Гм… да! Позвольте, г. Фурсиков… Почему же вы плачете?
– О, г. действительный член петроградской лиги для борьбы с роскошью и мотовством! Вы так хорошо говорили, так убедили и меня, и жену мою, и брата, что мы решили во всем и везде следовать тем принципам, с которыми сейчас познакомились…
– Гм… Ну, да… Я очень рад… гм!.. Очень. Утрите слезы. Еще не все потеряно… Прощайте, г. Фурсиков, прощайте, мадам. А где же ваш братец?
– А он тут побежал в одно место… А, вот он! Вернулся.
– Прощайте, господа… Это что у вас, передняя? Ну зачем такая большая передняя… Все верхнее платье можно вешать в кабинете, около ванны… А экономию пожертвовать на нужды… гм! Где же мое пальто?
– Вот оно.
– Это не мое. У меня было с бобровым воротником, новое…
– Нет, это ваше. Это ничего, что оно старенькое и без воротника. Если вам будет холодно – можете бежать…
– Где мое пальто?!!
– Вот такое есть. Не кричите. А то, которое было вашим, мой брать успел заложить за 300 рублей в ломбард, а деньги внес на Красный Крест… Вот и квитанция. Простите, г. член для борьбы с роскошью, но вы так хорошо говорили, что мой брать не мог сдержать порыва… Всего хорошего… Позвольте, господин!.. Квитанцию забыли захватить…
– Ушел… Обиделся, что ли, не понимаю…
И на что бы, кажется?
Булавка против носорога
Старый добрый немецкий слуга Фриц вошел в кабинет министра иностранных дел и доложил:
– Там посланники пришли: испанский, итальянский и американский.
Дремавший до того министр встрепенулся:
– Зачем?
– Протест, говорят, хотим заявить. Против наших германских зверств.
– Так. А пришли-то они зачем?
– Да протест же заявить. Против зверств.
– Ну, да, я это понимаю… Конечно – протест, конечно, – зверства… Это, как полагается. Но причина прихода их в чем заключается?
– Да зверства же!! Протест!..
– Однако, и туп же ты, братец. Ему говоришь одно, а он бубнит другое!.. Пойми ты своими куриными мозгами: протест против наших зверств это – одно, а причина прихода – другое. Ведь это– все равно, как к тебе пришел какой-нибудь человек и говорит тебе, войдя: Здравствуйте! Ну? Так ведь слово «Здравствуйте», это – не причина его прихода, не повод, по которому он к тебе явился, а так просто… обычная, общепринятая формула. Понял?
– Ну, да. Пришел он к тебе, сказал: здравствуйте! а потом уже и выясняется то дело, по которому он пришел. Возьмет ли он у тебя взаймы десять марок, сделает ли тебе предложение пойти в биргалле, даст ли тебе по морде, – это все дела, по которым он пришел… А «здравствуйте» тут не причем. Понял? Так вот, ты мне теперь и ответь: зачем пришли эти дипломаты?
Фриц стал на колени посреди кабинета и заплакал:
– Пожалейте меня старого дурака, не мучайте меня. Дипломаты пришли выразить свой протест против германских зверств, а больше я ничего не знаю…
– Пошел вон, старая рассохшаяся бочка! Тебе не в дипломатическом ведомстве служить, а воду возить. Проси их сюда!
Через минуту три дипломата – итальянский, американский и испанский – вошли в кабинет, стали в ряд и, молча, отвесили немецкому министру холодный поклон.
– Чем могу служить, господа? – приветливо спросил министр.
Американский посланник кашлянул в руку и сказал, нахмурив брови:
– От имени своего, американского, и от имени Италии и Испании, мы, представители этих нейтральных держав, горячо протестуем против тех насилий, зверств и правонарушений, не согласных с обычными способами ведения войны, – тех правонарушений, кои были допущены германцами в настоящую войну. С совершенным уважением к вам пребываем – представители Америки, Италии и Испании.
– Хорошо, хорошо, господа. Спасибо. Покорнейше, прошу сесть. Чем могу служить?
Снова поднялся уже усевшийся в кресло американский посланник и отчеканил:
– Чем вы нам можете служить? А тем, что мы просим вас принять во внимание наш протест против тех насилий над мирным населением и нарушений обычая войны, которые допускаются германской армией.
– Да, да. Вы это уже говорили, хорошо. Протест ваш принят. А по какому делу вы осчастливили меня своим визитом?
– Ах, ты. Господи! Да мы и пришли только за тем, чтобы заявить протест.
– И больше ничего?
– Ничего.
Посидели молча.
– Снег-то какой повалил, – сказал испанский посланник, поглядывая в окно.
– Да, погода нехорошая, – согласился германский министр.
– Говорят, когда зима снежная, то лето будет жаркое, – заметил итальянец.
– Да.
– Ну, – шумно вздыхая, встал с кресла американец, – посидели, пора и честь знать. Пойдемте господа, не будем мешать хозяину.
Распрощались. Ушли.
* * *
Через несколько дней, выбрав свободные полчаса, снова зашли представители нейтральных держав в германское министерство иностранных дел.
– А-а, – встретил их министр. – Вероятно с протестом.
– Вы угадали. Германские зверства, и насилия все еще продолжаются, и мы протестуем…
– На этот раз – энергично! – подсказал испанец.
– Да! – поддержал итальянец. – Мы выражаем свой энергичный протест.
– А раньше был разве простой? – спросил германский министр. – Я думал, что энергичный.
– Нет… Тот, что раньше – был простой. А вот теперь так энергичный.
– Энергичнейший! – кивнул головой итальянец.
– Самый эдакий… что называется… ну одним словом, – энергичный! – пылко вскричал испанец.
– Хорошо, господа. Не присядете-ли? Что новенького в ваших палестинах?
* * *
Соединенная комиссия из представителей нейтральных стран выезжала на театр военных действий.
Цель поездки была: зарегистрировать германские зверства и заявить против них свой протест.
Провожающие говорили:
– Господа уезжающие! На вашу долю выпала великая миссия: заявить энергичный протест против тех насилий и тевтонских зверств, которые все время допускаются по отношению мирного населения потерявшими всякую меру так называемыми «культурными» немцами. Эта культура – в кавычках!
– Браво, браво. Это очень зло сказано! «Культурные» немцы в кавычках! Метко, ядовито и бьет прямо в цель! Я думаю, ежели немецкому солдату бросить эту фразу в лицо, – ему не поздоровится!
– Итак, господа, – осветите перед лицом всего культурного мира…
– Культурного мира без кавычек!
– …Да, без кавычек. Пусть весь культурный мир, без всяких кавычек, узнает, что делают немцы в кавычках. Пусть эти кавычки, как несмываемое позорное пятно, будут гореть в немецком сердце!..
– В сердце, в кавычках!
– Верно, браво! Пусть пятно, без кавычек, горит в сердце в кавычках!! Пусть культура в кавычках содрогнется и опустит голову перед культурой без кавычек!
– Браво. А главное, господа, протестуйте всюду и везде, в кавычках и без кавычек!
Заклеймите сердобольное в кавычках отношение немцев в кавычках к раненым без кавычек и к пленным… тоже без кавычек!..
– Зло! Метко! Ядовито! Браво. Браво, без всяких кавычек, черт возьми!..
– Ну, едем, господа!
– До свиданья без кавычек!
– Берегите себя без кавычек против немцев в кавычках!
– Носильщик! Где тут, вагон номер семь без кавычек? Поехали.
* * *
Члены международной нейтральной комиссии протеста против германских зверств приблизились к маленькой бельгийской деревушке и, отыскав лейтенанта, командовавшего отрядом, спросили его:
– Если не ошибаемся, ваши солдаты поджигают сейчас крестьянские дома?
– Да… жаль только, что плохо горят. Отсырели, что-ли.
– Зачем-же вы это делаете? Ведь никто вам сопротивления не оказывал, припасы отдали все добровольно…
– А вы войдите в мое положение: из штаба получился приказ: навести ужас на население. Как ни вертись, – а наводить ужас надо. Вот я и тово… навожу. Эй, вахмистр! Вели облить керосином те два дома, что стоят у оврага. Да, чтобы соломы внутрь побольше насовали.
– Слушайте, – сказал председатель нейтральной комиссии. – Мы горячо протестуем против этих ни на чем не основанных зверств.
– Да, – подтвердил секретарь. – Выражаем свой протест.
– Что ж делать, господа – философски заметил лейтенант. – У каждого своя профессия. У меня – поджигать дома, у вас – выражать протест. Виноват, не потрудитесь ли вы выйти из этого дома на свежий воздух?
– А что?
– Мы его сейчас тоже жечь будем.
– Как? Вы хотите и этот дом сжечь? Так вот же вам: мы выражаем свой энергичный протест!..
– Хорошо, хорошо. На свежем воздухе выразите.
– Мы протестуем против такого способа ведения войны в кавычках!
– Швунке! Солому в рояль! Динамитный патрон туда! Господа! Посторонитесь…
* * *
Идя по деревенской улице, секретарь комиссии говорил председателю:
– А ловко я срезал этого немца: я, мол, называю ваш способ ведения войны способом в кавычках.
– Ну, это вы уж слишком. Конечно, он виду не показал, а втайне, наверное, обиделся. Нельзя же так резко… Что там такое? Что за группа у стены?!
– Глядите: связанные женщины и дети… Против них солдаты с ружьями… Прицеливаются. Надо бежать скорей туда, – пока не поздно.
Вся комиссия побежала.
– Эй, вы! Постойте! Обождите! Что вы такое хотите делать?
– Ослепли, что ли? Надо расстрелять эту рухлядь.
– Постойте! Одну минуту… Мы…
– Ну?..
– Мы… вы…
– Ну, что такое – мы, вы? В чем дело?
– Мы вы… выражаем свой протест против такого зверского обращения с мирным населением…
– Энергичный протест! – подхватил секретарь.
– А вы не можете выразить свой протест немного левее от этого места?
– А что?
– Да, что ж вы торчите между ружейными дулами, и этими вот… Отойдите в сторонку.
– Мы, конечно, отойдем, но тут же считаем своим долгом громко и во всеуслышание заявить свой протест…
– Энергичнейший! – крикнул секретарь…
– Пли!..
* * *
Всякое самое удивительное, самое редкое явление, если оно начинает быть частым, сейчас же переходит незаметным образом в будничный уклад человеческой жизни, становится «бытовым явлением» (в кавычках).
И без этого бытового явления, без этого штриха, вошедшего в жизненный человеческий уклад, – становится как-то пусто… Чего-то не хватает, что-то будто не сделано.
Первые выступления нейтральной международной комиссии протеста на местах против германских зверств некоторым образом удивляли, сбивали с толку.
А потом все вошло в колею.
Запыхавшийся немецкий солдатик в сдвинутой на затылок каске прибежал в местечко, где содержались пленные и, отдышавшись, спрашивал:
– Не у вас ли, которая комиссия для протеста?
– У нас. Давеча долго протестовала, что, дескать, голодом морим пленных…
– Так передайте им, чтобы они сейчас же шли протестовать в деревню Сан-Пьер. Мы ее подожжем с четырех концов, а жителей вырежем.
– Опоздал, братец! Их тут уже с полчаса дожидается ординарец: приглашают протестовать против добивания раненых на поле сражения. Только что сорок человек добили.
– Эх, незадача!
– Да нешто без них, без комиссии-то, – уж и деревни не подожжете?
– Поджечь-то конечно, можно, да все как-то не то. Без протеста нет того смаку. Опять же для порядка…
* * *
И работает доныне, работает усталая комиссия, не покладая рук и языка.
Дети
I
Я очень люблю детишек и без ложной скромности могу сказать, что и они любят меня.
Найти настоящий путь к детскому сердцу – очень затруднительно. Для этого нужно обладать недюжинным чутьем, тактом и многим другим, чего не понимают легионы разных бонн, гувернанток и нянек.
Однажды я нашел настоящий путь к детскому сердцу, да так основательно, что потом и сам был не рад…
Я гостил в имении своего друга, обладателя жены, свояченицы и троих детей, трех благонравных мальчиков от 8 до 11 лет.
В один превосходный летний день друг мой сказал мне за утренним чаем:
– Миленький! Сегодня я с женой и свояченицей уеду дня на три. Ничего, если мы оставим тебя одного?
Я добродушно ответил:
– Если ты опасаешься, что я в этот промежуток подожгу твою усадьбу, залью кровью окрестности и, освещаемый заревом пожаров, буду голый плясать на неприветливом пепелище, – то опасения твои преувеличены более чем на половину.
– Дело не в том… А у меня есть еще одна просьба: присмотри за детишками! Мы, видишь ли, забираем с собой и немку.
– Что ты! Да я не умею присматривать за детишками. Не имею никакого понятия: как это так за ними присматривают?
– Ну, следи, чтобы они все сделали вовремя, чтобы не очень шалили и чтобы им в то же время не было скучно… Ты такой милый!..
– Милый-то я милый… А если твои отпрыски откажутся признать меня как начальство?
– Я скажу им… О, я уверен, вы быстро сойдетесь. Ты такой общительный.
Были призваны дети. Три благонравных мальчика в матросских курточках и желтых сапожках. Выстроившись в ряд, они посмотрели на меня чрезвычайно неприветливо.
– Вот, дети, – сказал отец, – с вами остается дядя Миша! Михаил Петрович. Слушайтесь его, не шалите и делайте все, что он прикажет. Уроки не запускайте. Они, Миша, ребята хорошие, и, я уверен, вы быстро сойдетесь. Да и три дня – не год же, черт возьми!
Через час все, кроме нас, сели в экипаж и уехали.
II
Я, насвистывая, пошел в сад и уселся на скамейку. Мрачная, угрюмо пыхтящая троица опустила головы и покорно последовала за мной, испуганно поглядывая на самые мои невинные телодвижения.
До этого мне никогда не приходилось возиться с ребятами. Я слышал, что детская душа больше всего любит прямоту и дружескую откровенность. Поэтому я решил действовать начистоту.
– Эй, вы! Маленькие чертенята! Сейчас вы в моей власти, и я могу сделать с вами все, что мне заблагорассудится. Могу хорошенько отколотить вас, поразбивать вам носы или даже утопить в речке. Ничего мне за это не будет, потому что общество борьбы с детской смертностью далеко, и в нем происходят крупные неурядицы. Так что вы должны меня слушаться и вести себя подобно молодым благовоспитанным девочкам. Ну-ка, кто из вас умеет стоять на голове?
Несоответствие между началом и концом речи поразило ребят. Сначала мои внушительные угрозы навели на них панический ужас, но неожиданный конец перевернул, скомкал и смел с их бледных лиц определенное выражение.
– Мы… не умеем… стоять… на головах.
– Напрасно. Лица, которым приходилось стоять в таком положении, отзываются об том с похвалой. Вот так, смотрите!
Я сбросил пиджак, разбежался и стал на голову. Дети сделали движение, полное удовольствия и одобрения, но тотчас же сумрачно отодвинулись. Очевидно, первая половина моей речи стояла перед их глазами тяжелым кошмаром.
Я призадумался. Нужно было окончательно пробить лед в наших отношениях.
Дети любят все приятное. Значит, нужно сделать им что-нибудь исключительно приятное.
– Дети! – сказал я внушительно. – Я вам запрещаю – слышите ли, категорически и без отнекиваний запрещаю вам в эти три дня учить уроки!
Крик недоверия, изумления и радости вырвался из трех грудей. О! Я хорошо знал привязчивое детское сердце. В глазах этих милых мальчиков засветилось самое недвусмысленное чувство привязанности ко мне, и они придвинулись ближе.
Поразительно, как дети обнаруживают полное отсутствие любознательности по отношению к грамматике, арифметике и чистописанию. Из тысячи ребят нельзя найти и трех, которые были бы исключением…
За свою жизнь я знал только одну маленькую девочку, обнаруживавшую интерес к наукам. По крайней мере, когда бы я ни проходил мимо ее окна, я видел ее склоненной над громадной не по росту книжкой. Выражение ее розового лица было совершенно невозмутимо, а глаза от чтения или от чего другого утратили всякий смысл и выражение. Нельзя сказать, чтобы чтение прояснило ее мозг, потому что в разговоре она употребляла только два слова: «Папа, мама», и то при очень сильном нажатии груди. Это, да еще уменье в лежачем положении закрывать глаза составляло всю ее ценность, обозначенную тут же, в большом белом ярлыке, прикрепленном к груди: «7 руб. 50 коп.»
Повторяю – это была единственная встреченная мною прилежная девочка, да и то это свойство было навязано ей прихотью торговца игрушками.
Итак, всякие занятия и уроки были мной категорически воспрещены порученным мне мальчуганам. И тут же я убедился, что пословица «запрещенный плод сладок» не всегда оправдывается: ни один из моих трех питомцев за эти дни не притронулся к книжке!
III
– Будем жить в свое удовольствие, – предложил я детям. – Что вы любите больше всего?
– Курить! – сказал Ваня.
– Купаться вечером в речке! – сказал Гришка.
– Стрелять из ружья! – сказал Леля.
– Почему же вы, отвратительные дьяволята, – фамильярно спросил я, – любите все это?
– Потому что нам запрещают, – ответил Ваня, вынимая из кармана, папироску. – Хотите курить?
– Сколько тебе лет?
– Десять.
– А где ты взял папиросы?
– Утащил у папы.
– Таскать, имейте, братцы, в виду, стыдно и грешно, тем более такие скверные папиросы. Ваш папа курит страшную дрянь. Ну да если ты уже утащил – будем курить их. А выйдут – я угощу вас своими.
Мы развалились на траве, задымили папиросами и стали непринужденно болтать. Беседовали о ведьмах, причем я рассказал несколько не лишенных занимательности фактов из их жизни. Бонны обыкновенно рассказывают детям о том, сколько жителей в Северной Америке, что такое звук и почему черные материи поглощают свет. Я избегал таких томительных разговоров.
Поговорили о домовых, живших на конюшне.
Потом беседа прекратилась. Молчали…
– Скажи ему! – шепнул толстый, ленивый Лелька подвижному, порывистому Гришке. – Скажи ты ему!..
– Пусть лучше Ваня скажет, – шепнул так, чтобы я не слышал, Гришка. – Ванька, скажи ему.
– Стыдно, – прошептал Ваня. Речь, очевидно, шла обо мне.
– О чем вы, детки, хотите мне сказать? – осведомился я.
– Об вашей любовнице, – хриплым от папиросы голосом отвечал Гришка. – Об тете Лизе.
– Что вы врете, скверные мальчишки? – смутился я. – Какая она моя любовница?
– А вы ее вчера вечером целовали в зале, когда мама с папой гуляли в саду.
Меня разобрал смех.
– Да как же вы это видели?
– А мы с Лелькой лежали под диваном. Долго лежали, с самого чая. А Гришка на подоконнике за занавеской сидел. Вы ее взяли за руку, дернули к себе и сказали: «Милая! Ведь я не с дурными намерениями!» А тетка головой крутит, говорит: «Ах, ах!..»
– Дура! – сказал, усмехаясь, маленький Лелька. Мы помолчали.
– Что же вы хотели мне сказать о ней?
– Мы боимся, что вы с ней поженитесь. Несчастным человеком будете.
– А чем же она плохая? – спросил я, закуривая от Ванькиной папиросы.
– Как вам сказать… Слякоть она!
– Не женитесь! – предостерег Гришка.
– Почему же, молодые друзья?
– Она мышей боится.
– Только всего?
– А мало? – пожал плечами маленький Лелька. – Визжит, как шумашедшая. А я крысу за хвост могу держать!
– Вчера мы поймали двух крыс. Убили, – улыбнулся Гришка.
Я был очень рад, что мы сошли со скользкой почвы моих отношений к глупой тетке, и ловко перевел разговор на разбойников.
О разбойниках все толковали со знанием дела, большой симпатией и сочувствием к этим отверженным людям.
Удивились моему терпению и выдержке: такой я уже большой, а еще не разбойник.
– Есть хочу, – сказал неожиданно Лелька.
– Что вы, братцы, хотите: наловить сейчас рыбы и сварить на берегу реки уху с картофелем или идти в дом и есть кухаркин обед?
Милые дети отвечали согласным хором:
– Ухи.
– А картофель как достать: попросить на кухне или украсть на огороде?
– На огороде. Украсть.
– Почему же украсть лучше, чем попросить?
– Веселее, – сказал Гришка. – Мы и соль у кухарки украдем. И перец! И котелок!!
Я снарядил на скорую руку экспедицию, и мы отправились на воровство, грабеж и погром.
IV
Был уже вечер, когда мы, разложив у реки костер, хлопотали около котелка. Ваня ощипывал стащенного им в сарае петуха, а Гришка, голый, только что искупавшийся в теплой речке, плясал перед костром.
Ко мне дети чувствовали нежность и любовь, граничащую с преклонением.
Лелька держал меня за руку и безмолвно, полным обожания взглядом глядел мне в лицо.
Неожиданно Ванька расхохотался:
– Что, если бы папа с мамой сейчас явились? Что бы они сказали?
– Хи-хи! – запищал голый Гришка. – Уроков не учили, из ружья стреляли, курили, вечером купались и лопали уху вместо обеда.
– А все Михаил Петрович, – сказал Лелька, почтительно целуя мою руку.
– Мы вас не выдадим!
– Можно называть вас Мишей? – спросил Гришка, окуная палец в котелок с ухой. – Ой, горячо!..
– Называйте. Бес с вами. Хорошо вам со мной?
– Превосхитительно!
Поужинав, закурили папиросы и разлеглись на одеялах, притащенных из дому Ванькой.
– Давайте ночевать тут, – предложил кто-то.
– Холодно, пожалуй, будет от реки. Сыро, – возразил я.
– Ни черта! Мы костер будем поддерживать. Дежурить будем.
– Не простудимся?
– Нет, – оживился Ванька. – Накажи меня Бог, не простудимся!!!
– Ванька! – предостерег Лелька. – Божишься? А что немка говорила?
– Божиться и клясться нехорошо, – сказал я. – В особенности так прямолинейно. Есть менее обязывающие и более звучные клятвы… Например: «Клянусь своей бородой!» «Тысяча громов»… «Проклятие неба!»
– Тысяча небов! – проревел Гришка. – Пойдем собирать сухие ветки для костра.
Пошли все. Даже неповоротливый Лелька, державшийся за мою ногу и громко сопевший.
Спали у костра. Хотя он к рассвету погас, но никто этого не заметил, тем более что скоро пригрело солнце, защебетали птицы, и мы проснулись для новых трудов и удовольствий.
V
Трое суток промелькнули, как сон. К концу третьего дня мои питомцы потеряли всякий человеческий образ и подобие…
Матросские костюмчики превратились в лохмотья, а Гришка бегал даже без штанов, потеряв их неведомым образом в реке. Я думаю, что это было сделано им нарочно – с прямой целью отвертеться от утомительного снимания и надевания штанов при купании.
Лица всех трех загорели, голоса от ночевок на открытом воздухе огрубели, тем более что все это время они упражнялись лишь в кратких, выразительных фразах:
– Проклятье неба! Какой это мошенник утащил мою папиросу?.. Что за дьявольщина! Мое ружье опять дало осечку. Дай-ка, Миша, спичечки!
К концу третьего дня мною овладело смутное беспокойство: что скажут родители по возвращении? Дети успокаивали меня, как могли:
– Ну, поколотят вас, эка важность! Ведь не убьют же!
– Тысяча громов! – хвастливо кричал Ванька. – А если они, Миша, дотронутся до тебя хоть пальцем, то пусть берегутся. Даром им это не пройдет!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?