Текст книги "Оригинальная пара"
Автор книги: Константин Станюкович
Жанр: Литература 19 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Я так схватил его за руку, что он побледнел и страшно-испуганно взглянул на меня.
– Если ты еще одно слово… я ударю тебя!
С этими словами я бросился вон из швейцарской на подъезд. Там я нашел своих, и мы уехали.
– Кокотка? Не может быть. Он лжет! – повторял я несколько раз и долго не мог заснуть.
V
Первушин, несмотря на мои увещания, выпил еще две рюмки и продолжал:
– Прошло две недели со времени нашей встречи, а я не решался идти к Зое Михайловне. По правде говоря, я ходил к ней каждый день, но доходил только до ее квартиры, а звонить не осмеливался. С какой стати я приду к ней! Она так, из любезности, просила бывать, мало ли просят, а я вдруг… Нет, ни за что!
С такими мыслями обыкновенно я сходил печальный с лестницы и возвращался домой.
«Тетрадки» мне надоели. Чтение показалось таким скучным. Между строк книги незаметно для меня появлялось молодое, красивое лицо. Я закрывал глаза, желая подолее удержать в памяти дорогой образ, и так просиживал подолгу.
Мать волновалась и тревожно всматривалась в меня, но я отговаривался нездоровьем.
Прошла еще неделя, и я снова начал ходить на лекции, хотя, признаюсь, Зоя более всех профессоров занимала мое внимание. Как-то, при входе в университет, швейцар подал мне маленькую записочку; я взглянул на почерк, и сердце екнуло; я сразу догадался, от кого она. Стало страшно. Я осторожно разорвал конверт и прочитал приглашение Зои зайти к ней.
Нечего и говорить, что я тотчас поехал.
– И не стыдно вам? – ласково покорила она, подавая обе руки.
Она посмотрела мне прямо в глаза. Суровая морщинка на лбу сгладилась. Она вся просияла.
– Отчего же так долго?
В ответ я говорил какую-то чепуху.
Зоя была в отличном расположении духа. Она говорила без умолку, смеялась, трунила над моей застенчивостью, потом показала свое помещение. Квартира была невелика, но убрана роскошно; особенно хорош был ее будуар.
– Какая роскошь! – невольно сорвалось у меня.
Зоя вдруг покраснела. Она, блестящая, изящная, красивая, стояла передо мной с видом виноватого школьника. Слезы стояли в ее глазах.
– Пойдемте в гостиную! – тихо заметила она, взяв меня за руку.
– Что с вами, Зоя Михайловна? Вы… плачете? Я чем-нибудь обидел вас?.. О, простите меня.
– Я? С чего вы это взяли? Я не плачу, и вы меня не обижали! – проговорила она, смеясь. – Вы, Василий Николаевич, как видно, мало знаете женщин… Я просто нервная женщина, вот и все…
Она снова разговорилась. О себе почти не говорила или говорила очень мало, коротко, скорее намеками, но зато расспрашивала обо мне, о моих занятиях, о матери и сестре…
Я, к удивлению, развернулся и свободно отвечал на ее вопросы. Особенно много говорил о сестре и описывал ей Наташу с восторженностью влюбленного брата!
Она слушала, но под конец мои восторженные описания произвели на нее, кажется, тяжелое впечатление. Когда я рассказывал о матери, Зоя задумалась, и лицо ее сделалось такое грустное, что я остановился…
– Нет, нет… говорите… Не обращайте на меня внимания… Я люблю это слушать… Так редко со мною говорят…
Мы простились друзьями. Она взяла с меня слово не забывать ее.
Я, разумеется, был влюблен, как только мог быть влюблен застенчивый, впервые влюбленный юнец.
– Заходите же, Василий Николаевич, прошу вас… Знаете ли что? Я с вами становлюсь лучше…
– Да разве вы можете быть еще лучше? – восторженно воскликнул я.
Она вспыхнула до ушей, как маленькая девочка, и взглянула с таким кротким, умоляющим выражением, что мне стало жутко.
– Зоя Михайловна! Что с вами?.. У вас есть горе?.. Скажите…
– Нет… ничего, ничего… До свидания, мой добрый…
И она крепко пожала мою дрожавшую руку.
Я стал ходить к Зое чаще и чаще и наконец стал просиживать у нее по целым дням. Часто я читал вслух, она слушала, сидя за работой. А то, бывало, она сядет за рояль и начнет петь; славный у нее тогда был голос! Теперь она уж не поет. Нечего и прибавлять, что отношения наши были самые чистые. Я смотрел на нее с благоговением влюбленного и таил любовь про себя. А она? Она просто была неузнаваема. Куда девались ее прежняя манера, ее резкие выражения, громкий смех, смеющийся, жуткий взгляд ее, полуоткрытые костюмы? Она стала какая-то тихая, спокойная, робкая и даже застенчивая; платья носила самые скромные. Она стыдливо краснела, если нечаянно обнажался ее локоть или открывалась шея. Она быстро поправляла рукав или воротник и, точно маленькая, готова была расплакаться, если, казалось ей, я бывал не в духе. Глядя на нее, я считал ее самой скромной и целомудренной женщиной на свете.
Она умела хорошо рассказывать. Из того немногого, что она рассказывала тогда о себе, и знал только, что она кончила курс в институте, жила долгое время за границей и что отец и мать ее живут в провинции. О них она говорить не любила и раз на вопрос мой о том, часто ли она переписывается с матерью, отвечала как-то неохотно. Она любила вспоминать жизнь за границей. Италия на нее произвела большое впечатление; она там училась петь, мечтала о карьере артистки, все, казалось, складывалось удачно, но…
– Но, – уныло добавила она, – вышло совсем не так.
Больше она ничего не сказала. Я, разумеется, не спрашивал.
Обыкновенно я просиживал у нее до обеда; к обеду возвращался домой. Все были уверены, что я был на лекциях.
Но мать чуяла что-то недоброе и заметно волновалась. Обыкновенно спокойная, ровная, она стала раздражительна, пытливо всматривалась в мое лицо и отворачивалась неудовлетворенная. Чаще стала она говорить на тему о женском коварстве, вызывая обычную добродушную улыбку на лице Наташи. Нередко по вечерам она тихо подходила к моей комнате, чуть-чуть приотворяла двери и заглядывала, не решаясь войти. Я звал ее. Она хитрила, объясняя каким-нибудь пустым предлогом необходимость зайти в мою комнату, и тревожно справлялась о моем здоровье. Когда я отвечал, что здоров, она, по обыкновению, обхватывала мою шею руками и, заглядывая мне в глаза, пытливо спрашивала:
– Правда?
Но, несмотря на утвердительный ответ, в ее добрых, нежных глазах заметна была тревога. Она грустно качала головой и тихо уходила из комнаты.
Наташа, очевидно, заметила, что я изменился, но делала вид, что ничего не замечает, а между тем я часто ловил на себе ее беспокойный взгляд. Наташа не спрашивала; не в ее манере было мешаться в «чужие дела», как она говорила.
Раз только, когда у нас зашел спор – она очень любила «теоретические» споры – о пожертвовании во имя долга, и я горячо доказывал, что тяжелее всего пожертвовать чувством к женщине, Наташа взглянула пристально на меня и тихо, совсем тихо прошептала:
– Уж не влюбился ли ты, Вася?
– Что за вздор! – отвечал я, вспыхивая.
– То-то! – строго заметила сестра. – Ты – натура несчастная. Полюбишь – пропадешь! Помнишь наши беседы? Как ни тяжело, а приходится побороть чувство, если не хочешь только для себя одного жить!
Она говорила это спокойно, просто, и глубокое убеждение звучало в ее словах. Слова ее не шли вразрез с делом. Она – я узнал от нее после – в это время сама переживала тяжелую борьбу. Она любила, но отказалась от счастья любви. Любимый человек не откликнулся на ее зов, не шел туда, куда звала его наташина вера.
Хотя Наташа и говорила, что надо «побороть чувство», но тон ее голоса, беспокойные взгляды – все подсказывало мне, что она и сама не верила, что я способен на такое самопожертвование.
«Ты какой-то Василий блаженный!» – называла она меня нередко.
И точно я «блаженный», это слово идет ко мне. Ни силы, ни воли! Так, куда меня бросало, там я и закисал. Мечтатель какой-то. К деньгам я чувствовал полное равнодушие, честолюбия никакого, не знаю, есть ли и самолюбие. Я больше скорбел, но редко возмущался. Жалости много было во мне, а энергии никакой. Трусость какая-то! Иной раз прочтешь книгу – плачешь, а робеешь перед всяким человеком, высказывающим решительно и с апломбом такие мнения, за которые можно краснеть. И дурак дураком стоишь перед ним.
«Из тебя археолог, пожалуй, выйдет! – грустно шутила, бывало, Наташа. – Очень уж ты всего боишься!»
Она рвалась на подвиг, а я? – я малодушно сочувствовал и усиленно зарывался в книжки, точно в них укрывался от страха перед жизнью.
Я продолжал навещать Зою и с каждым днем привязывался к ней сильнее. Я трусил ее блестящей красоты и любил ее с робостью и страстью первой любви. Она умела быть всегда милой, казалось, понимала меня и пугалась, что я мало занимаюсь, но я наверстывал время по вечерам, а дни мы проводили, как два наивные, смешные любовника.
Мы старались как можно более говорить; молчания боялись и даже вспыхивали, взглядывая друг на друга, точно нам было стыдно, что оба мы были молоды, и страсть невольно бросала яркий румянец на наши щеки. Особенно я боялся и, вероятно, боялся оттого, что так часто хотелось броситься к ней, целовать ее лицо, руки. Кровь стучала в виски словно молотом, я стремительно отодвигался и ходил по комнате, считая себя преступником за то, что во мне были такие «нечистые» желания… Это ей, кажется, нравилось и вместе с тем сердило ее. Помню я, как-то раз сидели мы молча. Я глупо смотрел на ее шею и вздрагивал. «Что с вами?» – спросила она, надвигаясь на меня и заглядывая через плечо близко, совсем близко к лицу. Ее горячее, неровное дыхание обжигало меня, и я просто замер от страха, оробел совсем и глупо бросился в сторону, как спуганная птица. Зоя как-то странно, даже сердито усмехнулась и закусила губы, а я, считая себя каким-то недостойным ее негодяем, жалостно глядел кругом, ища шапку, и малодушно убежал. После этого я несколько дней не смел к ней придти.
В один из таких дней я был в театре и после спектакля долго бродил по улицам в каком-то особенно счастливом настроении. Мне думалось в эти минуты, что я не совсем чужой Зое. Я вспоминал ее слова, ее ласковые взгляды, улыбки, тихое пожатие рук и вспомнил о себе. «Вот, Первушин, и на твоей улице праздник! Знай наших!» – повторял я. Я всегда был мнителен и недоверчив к себе, а тут вдруг я почувствовал какую-то отвагу и гоголем шел по улицам. Я проходил в это время по Большой Морской, в нескольких шагах от Бореля [6]6
…в нескольких шагах от Бореля… – т.е. популярного петербургского ресторана.
[Закрыть], как вдруг слышу знакомый голос и шаги на лестнице. Я поспешил. Мимо меня проходила Зоя под руку с каким-то полковником. Но та ли это Зоя? Она висела на руке у полковника, громко хохотала и, показалось мне, была пьяна. Полковник, нисколько не стесняясь, усаживал ее в карету. Я подвинулся еще ближе, и, казалось мне, она узнала меня. Карета покатилась, но мне послышался из кареты крик.
Я остолбенел. Я не помню, как я провел эту ночь, знаю только, что вернулся домой утром. Бедная мать не спала, дожидаясь меня, и при виде меня ужаснулась; должно быть, у меня был расстроенный вид, вдобавок я был без фуражки.
– Вася, что с тобой, родной мой, скажи?
– Ах, мама, не спрашивайте!.. оставьте меня! – сухо отвечал я.
Она раздела меня, уложила спать и, по обыкновению, перекрестила. Я спать не мог; горячие, обильные слезы смачивали подушку, и когда мать пришла ко мне и, присев на кровать, молча стала ласково гладить меня по голове, я припал к ее чудной руке и, обливаясь слезами, робко признался, что люблю… женщину. На мать это открытие произвело ужасное впечатление.
– Кто она, кто эта скверная женщина, которая погубила тебя? – спросила она.
– Она, мама, не скверная… И зачем вам имя?.. Все равно… все кончено.
Но, по правде сказать, сердце мне подсказывало, что далеко не все кончено. Я непременно хотел видеть эту «скверную» женщину. Я вытерпел неделю, но дальше терпеть не мог и пошел к ней.
Степанида, как и всегда, отворила мне двери и пропустила в гостиную. Зоя лежала на диване. Увидав меня, она радостно вскрикнула и бросилась ко мне, но, когда я подошел поближе, она побледнела и остановилась как вкопанная.
– Что с вами?.. Вы нездоровы?.. На вас лица нет! – спросила она.
Я шел с намерением сказать слова упрека, но какой тут упрек! Она не смела взглянуть на меня и стояла, опустив голову, словно виноватая. С минуту длилась эта тяжелая сцена.
– Вы видели?.. – едва слышно проговорила она, не поднимая глаз.
– Видел! – еще тише и еще робче ответил я.
– И вы все-таки… пришли? – сказала она с таким чувством благодарности, что я больше не мог…
Я зарыдал и припал к ее руке…
– Ты меня любишь?
– Разве ты не видишь!
– Меня? – переспросила она совсем упавшим голосом.
– Тебя!..
– Знаешь ли ты, кто такая я?
– И знать не хочу… ты для меня…
– Я ведь содержанка… я – продажная женщина! – вдруг вскрикнула она, отталкивая меня.
Но подите же! Если бы она сказала что-нибудь еще хуже, что мне за дело? Я все так же любил.
– Я люблю тебя, Зоя, а ты? – робко осмелился спросить я.
– Смею ли я?.. – воскликнула она, обливаясь слезами радости и бросаясь ко мне на шею. – Я давно люблю тебя… ты такой хороший! – застенчиво шептала она. – Господи, какое счастье!..
То были счастливые дни…
Зоя совсем изменилась. Она покончила с прошлым, бросила старые знакомства, продала все свои брильянты и перебралась на маленькую, скромную квартиру. Любила она меня с какою-то страстной нежностью; в этой любви была нежная забота матери и страсть любовницы. Она ухаживала за мной, как за ребенком, угадывала малейшее желание, старалась согнать с моего лица всякую тень и нянчилась со мной, как с любимый дитятей. Я снова попал с рук матери на руки любовницы. Опять от меня уходили куда-то всякие житейские дрязги. Никакая забота не должна была меня касаться. «Тебе надо заниматься!» – говорила Зоя, отстраняя все мелочи, из моего кабинета сделала какую-то святыню. Бывало, она входила ко мне не иначе, как на цыпочках. И какая веселая была она в то время!
Я и позабыл сказать, что, по моим настояниям, мы обвенчались. Свадьба была самая тихая. Ни отца, ни матери не было на свадьбе; была одна Наташа. Она только раз и видела Зою – они друг другу очень не понравились – и скоро после моей свадьбы исполнила свою заветную мысль – уехала в деревню.
Я и теперь удивляюсь, вспоминая мою решимость действовать наперекор желаниям отца и матери.
Мать разузнала про Зою и с каким-то ужасом говорила о ней, не называя никогда по имени; в ее глазах такие женщины – развратные, скверные, падшие женщины, прикосновение к которым сквернит человека. Она не считала их способными на чувство и называла лицемерками, губящими людей. Добрая, чуткая, нежная, она в отношении к женщинам, уклоняющимся от дороги добродетели, была безжалостна и жестка и не признавала в них ничего, никакой хорошей черты; все в них, по ее мнению, ложь и разврат, и нет для них достойного наказания! Сама крайняя идеалистка, несмотря на то, что ее чувство было помято самым жестоким образом, мать с пуританской строгостью исполняла свой долг, как она называла, и, отдаваясь нелюбимому человеку, – в отце она сильно разочаровалась и не любила его давно! – считала себя «верной долгу» и имеющей право относиться без сожаления к тем женщинам, которые «торгуют любовью». Странное противоречие! – скажете вы. Но в ней это было логично, естественно, понятно.
Когда я объявил матери о моем намерении, она просто замерла.
– На ней? На этой?..
– Мама, – перебил я ее, – не оскорбляйте ее хоть при мне. Она хорошая женщина. Она так меня любит!
– Вася, милый мой… опомнись… еще есть время!
И она стала уговаривать меня, умолять, рисовать печальную участь.
Но, видя, что ничего не помогает, она ожесточилась и более ни слова об этом не говорила, и просила, как милости, никогда при ней ни слова не упоминать об «этой женщине».
С тех пор бедная мать зачахла и на другой день моей свадьбы уехала за границу, где через год и умерла на руках у Наташи, поспешившей к ней приехать. Мне дали знать, но уже было поздно.
С отцом объяснение было коротко. Он тоже знал о прошлом Зои и сказал мне:
– Ты знаешь мои взгляды, и потому я объявляю тебе: если ты женишься на «этой даме», ты нанесешь позор нашей фамилии и… тогда я попрошу тебя прекратить посещение моего дома и не считать себя в числе моих наследников.
Странный человек был отец! Он удивительно дорожил честью и в то же время не считал дурным быть ростовщиком.
Одна Наташа не упрекала, не грозила. Она только грустно, так грустно обняла меня и сказала:
– Что я скажу, Вася? Мы не раз говорили. Будь, по крайней мере, счастлив, если можешь!
Вот и все, что она сказала.
VI
Прошел год самой счастливой жизни.
Я сдал кандидатский экзамен. Давно пора было подумать о средствах к жизни, и это меня очень смущало. Я всегда был в этом отношении какой-то «блаженный», совсем непрактичный. Год мы прожили на средства Зои; она и думать не хотела, чтобы я зарабатывал. «Тебе сперва кончить курс надо», – говорила постоянно она и не переставала окружать меня самым заботливым вниманием. А я, признаюсь, и не обращал внимания на то, что у меня и платье новое, и белье сшито, и книги покупаются мне, точно было все равно, в каком я платье и какое на мне белье, книгам я бывал рад, и Зоя знала мою слабость.
А средства Зои приходили к концу, и, когда я кончил курс, она не раз намекала, что теперь моя очередь позаботиться об «уютном гнездышке». Вот в том-то и была моя ошибка. Гнездышка, да такого, какое любила Зоя, я не сумел свить! Зою видимо смущало мое неуменье. Ей хотелось жить, не рискуя потерять нежность кожи на кухне, она любила хорошо одеться и жить в «уютном гнезде» с цветами, жить оседло, спокойно, а не по-цыгански, – обо всем этом я уж после догадался, когда уже было, пожалуй, и поздно! – а я, напротив, ко всему этому был равнодушен и по рассеянности не замечал даже, на чем я сижу. Это ее даже раздражало.
Знаете ли, есть на свете такие неловкие, добродушные рохли, которые ничего толком не могут устроить, ни к чему приурочиться и живут, точно дети, не думая о завтрашнем дне. Таким людям я советовал бы никогда не жениться, право… Я много работал, перечел много книг, написал длинное исследование о падающих звездах, а составить счастия Зое не мог. Я находил, что самое лучшее – давать уроки, и зарабатывал рублей шестьсот в год, но Зоя находила, что этого мало для гнезда, и входила в долги. Впрочем, эта скучная материя меня и не касалась. Хозяйство было на руках Зои. Она начинала понемногу тяготиться хозяйственными дрязгами.
Она, бедняга, ошиблась, подозревая во мне характер, а именно характера-то у меня и не было. Приобретать на гнездо я не умел, – не то, что не хотел, а просто не умел, – и, признаюсь, никогда и не подозревал, что гнездо обходится безобразно дорого. Сам я человек нетребовательный, мне бы дорваться до кабинета, засесть за тетрадки и слушать, как Зоя поет. Хорошо так! Зоя же находила, что хорошего в этом мало, что это «сентиментально-глупо», что уроки – глупости, что надо место и что нельзя же жить Робинзоном – совсем скучно.
– К чему ж ты учился? – нередко задавала она вопрос. – Разве ты хочешь из меня кухарку сделать? Я этого не хочу!
Я закрывал ей уста поцелуями, но Зоя, видимо, начинала скучать. Вечно вдвоем с таким сурком, как я, действительно было скучно такой женщине, как Зоя.
Она решила сама помочь мне и отправилась, скрыв от меня, к одному из бывших своих покровителей, весьма влиятельному дельцу. Устроилось дело как будто без ее помощи: я получил прямо предложение и приглашался к известному барину. Пришел – и оробел. Он вдобавок меня принял с какою-то насмешливой снисходительностью и разглядывал меня, точно весьма редкий экземпляр, – так я был глуп, неловок и застенчив. Бедная Зоя! Если б она знала, какое скверное впечатление произвел ее муж! Меня посадили и спросили, на что я способен, и я по совести сказал, что едва ли я на что-нибудь способен в том деле, на какое меня приглашали.
– Так зачем же вы просились? – с изумлением спросил меня барин.
– Я вовсе и не просился. Вы сами пригласили меня.
«Барин» переглянулся со своим секретарем и заметил:
– Все равно, супруга ваша просила. Вы давно женаты?
– Недавно.
– Во всяком случае, я готов предложить вам место в тысячу пятьсот рублей. Дела почти никакого, изредка только помещать заметки в газетах.
Он объяснил, в чем дело, какие именно заметки, и ждал ответа. Разумеется, какой ответ! Я извинился и отказался, недоумевая, как это предлагают такие большие деньги, когда никакого дела нет.
Мы раскланялись, и, уходя, я ясно слышал голос барина, пославшего мне вслед «дурака».
Я понял, что в глазах барина я был дураком, но удивился, когда и Зоя, выслушав мой подробный рассказ о свидании, назвала меня тоже дураком.
Я промолчал и ничего не сказал о том, что мне известно, кто просил за меня. Она тоже об этом умолчала. Тем первая попытка и кончилась.
С тех пор Зоя, кажется, стала считать меня дурачком и решительно не могла придумать, что ей со мной делать. Когда, бывало, я говорю ей нежные слова, когда ласкаюсь к ней, она по-прежнему нежна, ласкова, но когда мясники начинали приставать с просьбами денег, она становилась все пасмурнее.
Наступила осень нашего мира. Дела шли все хуже и хуже; долги росли, а я и в ус себе не дул. Принесу Зое пятьдесят или шестьдесят рублей да и считаю, что сделал свое дело.
А она, бедняжка, начинала сердиться.
Сперва она подумала, что я ее не люблю, но когда раскусила меня получше, то поняла, что я «блаженный», и стала меня исправлять.
Начались, так называемые на языке супругов, сцены. Сперва шли сцены, так сказать, предварительные, но они меня как-то не донимали, бог уж знает почему, вернее всего, что я их не всегда понимал. Я, бывало, приму порцию «сцен» и после них еще лезу целоваться.
Стала Зоя хандрить. Частенько замечал я на глазах ее слезы.
– Что с тобой, Зоюшка?
– Ты разве не видишь?
– Ей-богу не вижу. Разве ты несчастлива?
– Да разве такая жизнь – счастье?
– Какая? – робко спрашивал я, все-таки ничего не понимая.
Она обыкновенно таращила на меня глаза и называла «блаженным дураком».
Печально плелся я в кабинет и долго ходил взад и вперед, ломая голову над вопросом, как бы перестать быть, в самом деле, дураком?
Стал я искать места и нашел в гимназии место учителя, но оттуда меня скоро выгнали. И там нашли, что я «неподходящий». Почему «неподходящий» – мне, разумеется, не объяснили, хотя деликатно заметили, что я слаб с учениками и вообще рассеян. И в самом деле, как подумаешь, я был самым неподходящим человеком!
Бедняжка Зоя серьезно захандрила к концу второго года, особенно как за долги чуть было не продали нашего имущества. Она серьезно стала упрекать и пригрозила, что оставит меня, если…
Она точно не умела формулировать свою мысль и потому докончила:
– Если ты будешь такой же… дурак!
Я струсил и обещал не быть дураком. Легко было обещать! Но как исполнить это обещание?
Зоя в тот день была в нервном возбуждении и вечером уехала в театр.
Стала она чаще уходить из дому. У нее завелись свежие костюмы, за обедом появлялась некоторая роскошь, у меня явилась новая пара. «Ну, – думал я, – Зоя приучилась хозяйничать» (я в это время зарабатывал до тысячи рублей), и радовался этому сперва. Но вместе с этим Зоя делалась какая-то странная и неровная. Стала чаще сердиться на меня; то, бывало, бранит меня, то со слезами на глазах припадет ко мне, да так и замрет.
Я не понимал, что делалось с бедняжкой, и только тихо гладил ее несчастную голову.
Временами она переставала уходить из дому. Сидела дома подле меня, просила рассказывать ей свои «блаженные мечты», как она называла мои мечты. И я, бывало, рассказывал ей… Как-то невольно разговор переходил на Наташу, на ее деятельность. Я горячо вспоминал сестру.
Зоя слушала, тихо улыбаясь и задумываясь, и не обрывала меня, как прежде, не называла глупеньким, напротив, становилась ласковей и, крепко прижимаясь ко мне, вся вздрагивая, точно подстреленная птица, она тихо шептала: «милый мой!».
И я снова был счастлив!
Но проходил месяц, другой, Зоя опять исчезала из дому и снова нервничала.
Памятен мне один вечер. Это было зимой. Сидел я у себя в кабинете и читал, как пришла ко мне Зоя. Смотрю на нее: бледна, сама вся дрожит, глаза грустные.
– Вася! Разве ты не видишь?.. – сказала она каким-то отчаянным голосом.
– Что, Зоя? – спросил я, а сердце так и замерло.
– Глупый! Я… я скверная жена… я…
Она не досказала. И к чему было досказывать? Убитый ее вид все досказал.
Мне стало страшно холодно, точно я очутился в темной пропасти. Теперь только понял я, что принимал я за экономию. Дурак, дурак! Бедная Зоя!
Я глупо молчал, не смея поднять глаз.
Наконец я стал утешать ее. Это ее взбесило.
– Он еще утешает! – воскликнула она, нервно рыдая. – Женщина, которую он любит, говорит, что изменила ему, а он еще утешает! Ты должен бы наказать меня, плюнуть на меня, бить такую женщину, тогда, по крайней мере, я бы видела, что тебе больно, а вместо этого ты же утешаешь! Какой ты мужчина! Ты… тряпка! – добавила она и чуть ли не с презрением взглянула мне прямо в лицо.
Мне… бить!? Эта мысль показалась мне до того неестественной, что я не знал, что и сказать.
– Что ты говоришь, Зоя? Тебе самой разве легко? К чему еще упреки! Если тебе тяжело, значит вперед этого не будет!
– А если будет? – резко крикнула Зоя.
Я окончательно смешался.
– Что ж ты молчишь… говори!
– Если будет… – начал я, чувствуя, что слова с трудом выходят из груди и звучат глухо, – если будет… значит… иначе нельзя, и ничто не поможет.
– Да скажи наконец: добрый ты или глупый?
– И добрый, и глупый, кажется, вместе, Зоя! – тихо отвечал я, не смея взглянуть на нее.
– Хороший ты! – вдруг вырвался из груди ее какой-то скорбный крик, и она стала целовать мои руки.
Мне стало стыдно, страшно стыдно. Она же целует, точно благодарит за что-то. Я отдернул руки. Что было потом – этого не передать. Есть счастливые минуты, их можно только пережить, рассказать их невозможно.
Опять Зоя как будто сделалась счастливой или, по крайней мере, старалась быть счастливой. Снова повела жизнь затворницы и довольствовалась тем небольшим кружком двух-трех приятелей, которые у нас бывали. Она даже пробовала искать работы, ей отыскали, но это была скучная работа (переписка банковских счетов), и она ее бросила. Я, бывало, предлагал ей развлекаться, поехать в театр вместе, но она упорно отказывалась.
– Не предлагай, Вася. Я боюсь.
– Чего боишься?..
– Блеска, Вася, людского шума. Он щекочет нервы. Ты не понимаешь этого, ты слишком чист, а я… я испорченная. Меня тянет туда… я люблю этот блеск, люблю, когда на меня смотрят, любуются… я тщеславна, хороший мой. Нет, нет, останемся вдвоем. Это пройдет, это должно пройти! Ах, зачем у нас нет детей! – вдруг шепнула она, ласкаясь.
Она дивилась мне, дивилась моей жизни, моей беспритязательности.
– Неужели тебе хорошо?
– Еще бы! А тебе, Зоя, скажи правду? Ты ведь знаешь – я верный друг.
– Иногда – да, иногда – чего-то недостает, но это вздор, не обращай на это внимания… говори только чаще, что ты меня любишь. Ведь ты сильно меня любишь, или только привык?
– Зоя, Зоя! Разве ты не видишь!
Мало-помалу Зоя, казалось, стала примиряться с нашей серенькой жизнью (я не догадывался, что она пересиливала себя!); сузила расходы и как будто перестала пугаться перспективы скромной бедности. Нас навещали приятели, завелось два-три знакомства с семейными домами. Зоя страстно занялась хозяйством – откуда только у нее уменье взялось! – сама бывала на кухне, усчитывала гроши, чтобы свести концы с концами.
Я перестал скорбеть за Зою. Мне она казалась счастливою.
В ту пору случилось следующее обстоятельство: умер мой отец и оставил наследство. На мою долю приходилось двадцать тысяч, но эти деньги я никогда не считал своими, да и не мог считать своими. Уже давно мы так решили с Наташей и, пожалуй, именно благодаря Наташе, и я так решил, – об ней нечего и говорить. Деньгами этими я не считал себя вправе воспользоваться, – ни одним грошом.
Правда, меня несколько смущала Зоя. Не должен ли я отдать эти деньги ей? Но колебания прошли скоро. Я не мог поступить иначе и отправил их Наташе. В ответ я получил от нее горячее письмо, точно я совершил подвиг какой-то. А какой тут подвиг?
Но из-за этих денег и случилась беда. Я об них не говорил ничего Зое, не хотел смущать ее напрасно и сказал, что после отца ничего не осталось.
Однажды, возвратившись с уроков, я увидел Зою такой сердитой, какой никогда не видал. Бледная, губы дрожат, глаза злые.
Я потихоньку пробрался в кабинет. Она быстро вошла вслед за мной.
– Так вот ты каков! – сказала она.
– Что такое, Зоя?
– Еще спрашивает! Дурачок, дурачок, а тоже… ничего не сказал!
– О чем?
– Я все знаю. Я прочла письмо твоего «ангела».
Я потупил голову. Я в первый раз солгал ей и был пойман.
– Что ж ты молчишь? Зачем ты отдал деньги? Ты богач, что ли? – усмехнулась едко она. – Тебя, дурака, сестрица за нос водит, и ты отдал деньги бог знает кому, зачем?
– Зоя! Эти деньги не могли быть нашими.
– Как же! Я прочла письмо, написано хорошо, даже очень хорошо, но ты понял ли, что ты сделал? А еще говоришь, что любишь! Ты думаешь, мне мила кухня?
Она выходила из себя.
– Зоя, Зоя, успокойся!
– Молчи, дурак! – вдруг крикнула Зоя. – Ты что? что ты? Ты бог знает из-за чего, из-за глупых идей своего «ангела», отнял у любимой женщины возможность быть порядочной женщиной. Это честно, а? Ты видел, что со мной делалось, ты знал, кто я такая, ты видел, как я спотыкалась, но как я, искренно любя тебя, хотела быть честной женой и смотреть всем прямо в глаза. И что ты для этого сделал, что? Пальцем не пошевелил, только плакал, как дурак, и не мог даже заработать столько, чтобы любимая женщина не сделалась кухаркой? Это любовь?
Она говорила эти слова вся бледная, а глаза смотрели холодно, зло.
Я понял, что все кончено.
– Но я кухаркой не стану. Не мне ею быть. Я жить хочу, а не нянчиться с дураком. Слышишь? жить хочу, я говорила давно. И пеняй теперь на себя, если тебе что-нибудь не понравится.
Она кончила свою жестокую речь и, повернувшись, ушла. В дверях она остановилась, обернулась ко мне, с явным презрением оглядела мою смущенную фигуру, засмеялась каким-то резким, злым смехом и тихо сказала:
– Подлец!..
Эта история ожесточила Зою. Я пробовал, спустя несколько дней, объяснить ей, почему я так поступил, но она холодно взглянула на меня и попросила избавить ее от всяких объяснений.
Стала она после этого пропадать из дому. Мы переехали на новую квартиру. У нее появились наряды, брильянты… Она перестала стесняться. У нас стали бывать какие-то гости, молодые блестящие офицеры, подозрительные старички, и если я не успевал убегать в кабинет, она знакомила меня с ними, улыбаясь как-то странно, когда называла меня мужем. Я убегал в свой кабинет, в конце квартиры, но до моих ушей доносился нередко гул оргии и пьяный лепет веселых офицеров.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.