Текст книги "Анатомия террора"
Автор книги: Леонид Ляшенко
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 45 страниц)
– Почивать изволят, – ухмыльнулся Судейкин. – Вон его окна, во втором этаже. А в швейцарской – замечаете? – свет горит: наши дежурят. Береженого мы бережем...
Дом, что напротив трактира «Малоярославец», солидно спал, с достоинством: в его стенах жил министр внутренних дел и президент императорской Академии наук граф Дмитрий Андреевич Толстой.
А Яблонскому, право, на все наплевать было. Они с Георгием Порфирьевичем ужинали в «Малоярославце», у Киселева отменная «патриотическая» кухня. Ужинали в кабинете. Вошли (а теперь вышли) не общим, темным ходом.
Большая Морская лежала пустынная, как брошенная. Майская ночь казалась Яблонскому бесцветной, лишенной запахов, как дистиллированная вода. Он чувствовал усталость, равнодушие. А вот «милому Гошеньке» хоть бы что.
Н-да-с, «почивать изволят»... Должно быть, утром их сиятельство будет в Гатчине. Государь выслушает очередной доклад министра. Государь останется доволен: неусыпным радением секретной полиции пресечены сношения Трубецкого бастиона с волей. Государь, конечно, велит судить унтера Провотворова военным судом. Инспектор вновь выказал блистательную расторопность. А ты, брат Яблонский, вновь остался за бортом. Но если завтра не исполнится... О, тогда уж, тогда... По правде, Яблонский не знал, что «тогда».
– В три пополудни, – сказал Судейкин, протягивая Яблонскому руку. – И не беспокойтесь.
Он был в летнем пальто, в темных очках, скрывающих взгляд, с толстой тростью, скрывающей длинный узкий стилет.
– Прощайте, – повторил инспектор. – На углу Гороховой ночные извозчики.
В этих расставаниях Яблонскому всегда чудилось нечто унизительное. «Как содержанка», – думал он о себе с вялым, покорным раздражением...
Судейкина не мутило, хотя он воспринял в «Малоярославце» дай бог молодому. Не грех бы и... Ну нет, ныне он – в супружескую постель. Так у него заведено: перед длительной отлучкой он исправный семьянин. А вообще-то не грех на часок в Гончарную. Никакая она не б... И совсем не растратилась в кратком замужестве. Однако ни-ни! Домой. Это уж у него за правило: перед отлучкой, командировкой – никаких «отхожих промыслов». Домой, под супружеское одеяло, перед отлучкой он исправнейший супруг. И так это отрадно – тихонько, на цыпочках – в детскую. Ах, как они посапывают, маленькие, озаренные лампадкой! Волосики, ладошки...
Все отлично, черт подери. Вот уж повезло с этим Яблонским! Недоверчив, капризен, с надрывом, но, ей-богу, незаменим. Плеве согласился принять. Толстой, как все большие баре, полагает, что дело делается щучьим велением. А вот Вячеслав Константинович Плеве ценить умеет-с! Не свысока глядит, понимает.
Теперь коронация близко. «Сюрпризов ждут, сюрпризы будут». А государыня императрица: «Надеюсь на Судейкина». Стало быть, наслышаны, стало быть, знают: есть, мол, на свете инспектор Судейкин. Но коли и после коронации не дадут давно обещанной высочайшей аудиенции, то, уж увольте, не фунтик вам подполковник Судейкин, не играйте с ним, господа!
Вот он теперь выспится хорошо, по-домашнему в супружеской постели, пусть эти олухи в крепости сами расхлебывают кашу. Он им бросит унтера Провотворова – нате, грызите. И больше никого. Разве вот этого... Как его бишь? Приблудного Ювачева. И за каким чертом занесло тебя, прапорщик, в столицу? Николаевским, одесским нечего тут делать! Сидел бы, сударь, в тишке, ничего бы и не приключилось. Ан нет, в Питер, так уж не обессудь – попалась птичка, стой! Взять Ювачева просто – летят, глупенькие, на Петербургскую сторону, к братьям Карауловым летят, как бабочки на огонек. А Карауловых этих – ни пальцем, Карауловых на развод...
Ему было хорошо. Ему даже собственная сейчашняя грузность нравилась. Он сознавал свою исключительность. Ему хорошо было.
А в десять утра Коко Судовский уже отворял дядюшке кабинет, похожий на проходную комнату.
– И пошла писать губерния, – весело сказал дядюшка. – Так, что ли, Коко?
Судовский улыбался. Он дядюшку любил.
– Вот, – сказал Коко, настраиваясь служебно, – это вы давеча наказывали в первую голову, чтобы к приезду господина директора.
Судейкин прочел:
«Директору департамента
Государственной полиции
Совершенно доверительно
Милостивый государь Иван Степанович!
В последнее время обнаружились преступные сношения государственных преступников, содержащихся во вверенной вашему высокопревосходительству крепости, с членами преступного сообщества, находящимися в г. Санкт-Петербурге. Сии сношения осуществлялись при содействии унтер-офицера Ефима Провотворова, каковой...»
Роскошное древо цивилизации плодоносит «исходящими» и «входящими». В бумажных закромах кормятся тьмы. Плавное коловращение бумаг – свидетельство исправности государственного механизма. В бумаге – и причина и следствие. Отсутствие бумаг равносильно хаосу. Министерство внутренних дел объемлет своим попечением бытие, посему число здешних «исходящих» и «входящих» математически не определимо.
Судейкин бумаг не терпел. Судейкин к бумагам притерпелся. Впрочем, чаще полагался на память. Памятью он обладал чудовищной. И гордился ею.
Тэк-с, телеграмма из Парижа. Поверх цифр карандашом дешифровщика выставлено: «Лопатин, улица Гей-Люссака, девять, квартира двадцать два». Лопатин? Инспектор ответил бы без запинки: в феврале скрылся из Вологды состоявший под гласным надзором Герман Лопатин. Тогда же генерал Оржевский известил о происшествии все пограничные пункты империи, разослал фотографические карточки лобастого русоволосого человека в окладистой бороде. Впрочем, и без карточки беглеца опознал бы Судейкин. Хоть по походке да опознал бы: «При походке замечается особенное движение плеч и выпячивание живота». Судейкин опознал бы, на то он и Судейкин. Но на пограничных пунктах проморгали. И этот Лопатин, прехладнокровная бестия, отныне в Париже, как явствует из телеграммы заведующего русской агентурой в Европе г-на Рачковского. И там же имеет быть бывший полковник социалист Петр Лавров – Париж, улица Сен-Жак. Черт знает, близко ли, далеко ли от улицы Гей-Люссак до улицы Сен-Жак, но Лопатин-то наверняка частым гостем у Лаврова. А ведь молодец, право, хваткий малый, что и говорить. Вот так-то, судари мои, инспектору нет надобности рыться в бумажных курганах. Он лишь подскажет Вячеславу Константиновичу Плеве: пусть-ка Рачковский не упускает из виду Лопатина, крайне важно именно теперь, в канун коронации.
Выкроить часик, отдаться сочинительству. Инспектор не думал о конце карьеры, не писал мемуаров. Говоря прозаически, подводил некоторые важные итоги; говоря поэтически, пел гимн агентурной службе. То было естественное желание запечатлеть свой труд, оставить след.
Нынче он чувствовал вдохновение. Однако проклятущих бумаг пропасть! Георгий Порфирьевич просматривал бумаги, помечая их размашистыми, в два-три слова резолюциями.
Он не был крохобором, как Кириллов, прежний, еще в Третьем отделении, начальник агентуры. Тот перекорялся с филерской шушерой за каждый истраченный на «проследках» полтинник. Чудак! А Клеточников меж тем кругом его дурачил... Нет, Георгий Порфирьевич умел-таки ворочать немалой деньгой. В прошлый год полмиллиона извел на внешнее наблюдение. Эх, жирные тыщи летят, а все недостает. Однако на филерах экономить, каждое лыко им в строку, это уж помилуйте, господа! Разумная щедрость – вот она суть.
Не хуже скупердяя Кириллова замечал инспектор, как передергивают, жулят филеры. Но у Судейкина своя метода, он ловит с поличным и... Нуте-с, нуте-с, какой такой расходец влепил сюда этот прохиндей? Бухгалтерски, вприщур целил инспектор в многочисленные шпаргалы: «Счета деньгам, израсходованным по квартире и для лошади и выданным авансом по наблюдению за личностями», «Счета деньгам по розыскам и поездкам в нижепоименованные города...». Пачка гостиничных счетов – в завитушках, в пышных гербах, с изображением какой-нибудь тифлисской «Ливадии» или елизаветградского «Бристоля», – пачка счетов, где указана не только плата за номер, но и «за печь» и «за самовар».
Судейкин замечал, как его агенты, его гончие, его «приват-доценты» – так он порою иронически звал филеров – передергивают, дописывают, подчищают. Замечал, но распеканции не устраивал. Нет, эдак отечески брал за шиворот, мордой тыкал в дерьмо: меня, дуралей, не объегоришь, да уж ладно, бог простит, смотри мне впредь... И «приват-доценты» проникались к Судейкину нелицемерной благодарностью. Не укроешься, на сажень под землею видит начальник, но сам живет и другим жить дает, за таким хозяином не пропадешь.
Заграничные и внутренние телеграммы; секретные циркуляры; финансовые ведомости, крапленные мелким подлогом; выписки, собранные перлюстраторами и вложенные в конверты с типографским курсивом: «Его Высокоблагородию Георгию Порфирьевичу Судейкину в собственные руки», – изо всего этого следовало ухватить как магнитом те ценные крупицы, из которых и возникает переменчивая мозаика розыска.
Судейкин был создан для розыска. Судейкин создавал розыск для себя. Не злодеями, но соперниками были ему крамольники. Он не питал к ним личной ненависти, но и не уподоблялся тому английскому офицеру-джентльмену, что кричал французам: «Стреляйте первыми!» Тут была борьба, и Судейкин уважал противника. А мелкая опека над агентурой претила ему, раздражала его, как раздражают и претят мастеру дилетанты.
В начале петербургской службы ему таки попортила крови «Священная дружина», подпольная угодная царю лига, созданная аристократами. У, как он ненавидел этих лигистов, эту банду белоручек. «Лигисты», – выговаривал Георгий Порфирьевич как площадную брань. Дворцовые лизоблюды надумали подменить департамент полиции. Царь им потворствовал: «Следите, други, охраняйте, не очень-то я верю своей полиции...» И эти лигисты шныряли, требовали арестов тех, кого он, Судейкин, давно выследил, но в интересах дела оставлял покамест «на травке».
Некоторые видные сановники тоже были недругами лигистов, самым сильным – обер-прокурор Синода Победоносцев. Наконец и государь убедился в никчемности добровольных сыщиков, впустую бросающих миллионы, и поручил графу Шувалову «озаботиться полным расформированием «Священной дружины». Расформировали... Но сколько крови попортили Судейкину эти идиоты.
Дружина испустила дух. Однако существовала прокуратура, а далеко не каждый прокурор походил на Вячеслава Константиновича Плеве с его тончайшим, с его деликатнейшим отношением к розыску. Находились такие, как Добржинский. Этот карьерный шаромыжник частенько мешал Судейкину. Не выяснив загодя мнение инспектора, производил обыски и арестования, на следствиях домогался имен секретных осведомителей. И какая амбиция! Я-де принудил Гольденберга к полному раскаянию, я-де и Рысакова загнал в угол. Амбиция, гонор шляхетский! Нечего спорить, террориста Гольденберга обвел вокруг пальца, Рысаков выдал ему все и вся. Верно, так было. Теперь сыск поставлен на иную высоту, но этот колобок, потряхивающий манжетами, никак не желает сообразоваться с методой инспектора... А нынче г-н Добржинский получит дело о сношениях Трубецкого бастиона, унтера Провотворова допросит. Ну нет-с, господин прокурор, тут-то уж мы вам палку в колеса: тпру, тормози-ка! Ни Дегаева, ни студента Горного института Блинова вам не заполучить, простите великодушно, сударь.
Инспектор надавил кнопку электрического звонка. Явился Судовский.
– В крепость поехали, Коко?
Судовский отвечал утвердительно.
– Ну, как привезут, тою же минутою веди ко мне, – приказал Георгий Порфирьевич.
– Точно так, – ответил Коко.
Инспектор кивнул: ступай, дескать.
Широко повел руками, расчистил стол. Брякнул ключом, достал заветную тетрадь. В комнате вдруг смело высветилось: солнце прорвало тучи. Судейкин подумал: «Май на дворе, хорошо», – раскрыл тетрадь и стал писать:
«Рискуя жизнью в интересах службы Его Величества, будучи готов ею жертвовать каждую минуту, особый инспектор секретной полиции, естественно, вправе рассчитывать: 1) на полное и неколебимое доверие высшей власти; 2) на условия полной свободы развития агентуры.
Только при исполнении означенных условий я считаю возможным надеяться на предупреждение злоумышлений против Особы Его Величества.
Высшей властью раз и навсегда должен быть решен принципиальный вопрос, что должно быть важнее в деле борьбы с крамолой: формальное ли дознание, имеющее своей задачей уличение преступников, уже совершивших злодеяние, или агентура, имеющая, по моему мнению, задачу недопущения этого преступления...»
Тугой сноп лучей наискось бил. Инспектор вдохновенно излагал свое кредо. Он сочинял гимн Агентуре.
Перед дежурством сласть покурить на солнышке.
В Питере редкая весна дружно берет, нынешняя тоже вроде бы хворая. Сегодня, правда, сильно прорежило тучи. Сизые, свежие, спеша и поталкиваясь, двинулись они к морю. А солнце било сквозь них тугими толстыми снопами. И уже весело яснели соборный шпиль, стекла комендантского дома, медные кольца в дверях казармы, лужи на крепостном дворе.
Сласть покурить перед дежурством. В бастионах сыростью до хрящиков проймет, заклацаешь зубами, ровно конь подковой. А пока вот грейся, жмурься, как кот на сметану.
Курили солдаты, курили жандармы. Были они сейчас мирными, благодушными людьми, дымили и щурились, чуя далекий, непитерский запах очнувшейся, затосковавшей земли.
Разомлев на солнцепеке, не сразу приметили служивые странную суету у крыльца комендантского дома, других, не из крепости, жандармских офицеров, а когда приметили, те уже, придерживая шашки и обходя лужи, направлялись к казарме наблюдательной команды.
Унтер-офицер Провотворов тоже курил на солнышке, привалившись боком к стене. Шинель была у него распахнута, он чувствовал, как пригрело ему грудь, и, опустив веки, бездумно созерцал радужные пятна. Кто-то сигнально толкнул его, он поперхнулся дымом и выпрямился.
С машинальной беглостью Ефимушка застегнул шинель, бросил окурок. Он смотрел на быстро приближающихся господ офицеров. Его удивило, что смотритель, грузный майор Лесник, и начальник крепостных жандармов, красный седой капитан Домашнев, идут бочком, не по-хозяйски, и тут-то у Провотворова под ложечкой отяжелело.
Чужие офицеры вошли в казарму и тотчас приступили к обыску. Ефимушка дрогнул, залился потом, минута была страшная: последние записки Златопольскому не поспел он упрятать за пазухой, так они и лежали там, под тюфяком. «Господи, царица небесная, пропадаю!» Унтер рванулся к майору Леснику.
– Ваше высокобродь, осмелюсь доложить: содействовал. Ей-богу, содействовал, господин майор, как на духу...
– Что ты мелешь, скотина? – рявкнул Лесник.
Ах, только бы он не кричал так громко, чтобы чужие-то, чужие не слышали! Почему-то казалось, что теперь господин майор «свой», а весь ужас и вся погибель – в этих вот, в чужих.
– Единственно с целию, ваше высокобродь, – залепетал Ефимушка, – единственно подробнее вызнать и донесть, ваше высокобродь, Богом клянусь. Да я... – Он глотнул воздух и с отчаянной внятностью проговорил: – Да я в секунд представлю. – И Ефимушка выпростал из-за пазухи несколько бумажных комочков. – Вот! Вот! Единственно с целию по начальству, ваше высокобродь! И еще там, в тюфяке, сам давно думал...
– Извольте полюбоваться, господа! – яростно вскрикнул Лесник.
Он рванул унтера за погон, погон затрещал. Смотритель выругался матерно, приказал взять «мерзавца».
Ефимушку увели. Он мелко, монашески перебирал ногами, мотая головой, сокрушался: «Единственно с целию... Богом клянусь...»
В тюрьме Трубецкого бастиона стражники мыкались в ожидании смены. Эти минуты перед сдачей караула – самые постылые. На дворе распогодилось, а ты знай ходи, как маятник, в «глазок» засматривай. А чего там, в каземате, интересного? Ну, арестант мухой ползает. Или на койке лежит, мечтает, стало быть, про вольную волю. Известно. Эх, кому служба – мать, а кому – мачеха. Ежели, скажем, в губернском управлении, то в городе обретаешься, господ разных, дамочек наблюдаешь, оно и весело. Или, допустим, на арестование отрядят. В ночь-заполночь нагрянешь, а он, голубчик, как подстреленный. Бывает, правда, и пальбу откроет. Тут уж не моргай, может, и намертво порешат, а может – медаль. Боязно, конечно, но опять не то, что здесь, в бастионе... И чего мешкают? Курант брякнул, а смены нет как нет.
Арестант номер шестьдесят два тоже мыкался в ожидании смены: «голубь» нынче прилетит. Очень гордился Златопольский выучкой «почтового голубя». Ожила тюрьма, словно рацион увеличили и прогулки. Дерзкий план вызволения Фигнер принял, судя по всему, практические очертания. Дегаев ввязался. Вера Николаевна радуется его побегу из одесского застенка. Вот тебе и «вываренная тряпка»... Не только письмом, еще и газеткой нет-нет да и побалует тюрьму добрый малый Провотворов. Невелика, правда, радость от нынешних газет. Редакторы, как Щедрин язвит, приговорены к пожизненному трепету... Однако что же это? Куранты отзвонили, пора. Гм... А денек-то выдался, солнце так и ломит. Спешить надо – белые ночи близко, и как бы, глядишь, Веру-то Николаевну в Алексеевский равелин не определили... Однако что за причина, отчего смены нет? Всегда минута в минуту, без задержки...
Послышался шум множества шагов. Идут! Дверь каземата распахнулась. Не Провотворов вошел, не унтер Ефимушка, не «голубь» – рыжий смотритель Лесник, стремительный, гневный, без шинели, в сюртуке с майорскими погонами. А за Лесником еще офицеры. Лесник к окну, другой чин – к ватерклозету.
И вот уж на ладони смотрителя – мелко исписанные листки папиросной бумаги. И вот уж у другого чина в брезгливо-мокрых пальцах огрызок карандаша.
Тугой сноп солнца бил в камеру. Но в камере темно – будто ослеп арестант номер шестьдесят два.
Инспектор Судейкин допросил унтера Провотворова. Сперва наорал, топая ногами и употребляя излюбленное – «мать твою рябиновую». Потом папироской угостил, поспрошал укоризненно. Провотворов тотчас признал в подполковнике «настоящего хозяина».
Георгий Порфирьевич убедился, что малый действовал «единственно» из корыстолюбия, и это было очень понятно инспектору, это его успокоило, снисходительно расположило к Ефимушке. Убедился Судейкин и в том, что малый в одиночку действовал, стало быть, никакого заговора и в помине не существовало.
Об этом инспектор теперь толково доложил директору департамента, сидя в его голом холодноватом кабинете. Кабинет казался совсем неприютным оттого, что в высокие окна смотрело майское солнце. И по той же причине замкнутое лицо Плеве казалось еще бледнее и еще строже.
– Наконец, Вячеслав Константинович (наедине они обходились без чинов), наконец, просьба деликатного свойства. Делом, очевидно, займется Антон Францевич. В интересах розыска необходимо настоятельно внушить Добржинскому, что у нас нет надобности до поры трогать Блинова. Да, да, из Горного института. Вы же знаете Добржинского: я-ста, мы-ста... – Судейкин, усмехаясь, развел руками.
– Я переговорю с ним, – сказал Плеве. – Антон Францевич страдает порой излишним рвением. Следствию будет предъявлен лишь Провотворов. С этим решено. Ну-с, а что же наш Яблонский?
– Непременно будет. Жаждет.
– Ну что ж... А он и впрямь заслуживает внимания.
– Согласен, но дозвольте заметить, внимания заслуживает...
Они обменялись понимающими взглядами.
– Я не забываю, Георгий Порфирьевич. Мне дали знать: после коронации. Согласитесь, сейчас не до того, чтобы государь вас принял.
– Не спорю, – Судейкин помрачнел. – И все ж... Может, именно до коронации?
Плеве взглянул на него пристально. Они молчали. Потом директор сказал мягко:
– Вы знаете мою искренность к вам, но я лишь директор, и мои возможности... А он – увы!
Имя министра не было произнесено. Судейкин вздохнул с видом человека, несущего свой крест. Плеве, опустив веки, поискал в бумагах, хирургическим движением извлек глянцевитую тетрадочку, сшитую витым шнурком.
– Прочтите на досуге, Георгий Порфирьевич. Немало любопытного.
Судейкин, думая о своем, скользнул без интереса по рукописному заглавию: «Обозрение полицейских учреждений городов Парижа, Берлина и Вены». Рассеянно полистал, сказал негромко:
– В Европе умеют замечать и награждать преданность.
Плеве снова опустил серые веки, потер, будто затачивая, длинный палец о сукно письменного стола. Высочайший указ о его, Плеве, производстве в тайные советники уже заготовлен. И не по выслуге, а за отличие. Да, заготовлен, но не подписан. Это после коронации.
– Я убежден, – значительно сказал директор, честно глядя на Судейкина, – я совершенно убежден, что и наше правительство умеет замечать и награждать преданность.
– Дорого яичко ко Христову дню.
Настойчивость Судейкина слегка утомила директора.
– Москва, – сказал Плеве. – Как много в этом звуке... Не так ли?
Судейкин помедлил. И опять вздохнул с видом человека, несущего свой крест.
Они заговорили о Москве.
И верно, многое, слишком, пожалуй, многое слилось теперь в «этом звуке». Предстояла коронация. Великое всенародное торжество устрашало. Неизбежность появления гатчинского затворника при стечении огромных толп; сотни тысяч – и государь на виду. Это неизбежно. Он проедет по улицам, запруженным людьми. Мимо домов с бессчетными окнами, откуда можно стрелять. Мимо чердаков и крыш, откуда могут швырнуть бомбы.
В недавнем докладе Министерства внутренних дел государю императору сказано: «По агентурным сведениям, партия террористов произведенными за последнее время арестами деморализована».
Но вот анонимка, черные чернила, печатные буквы: «Царя и всю его семью взорвут на воздух в Москве, на коронации, на Тверской улице, три большие мины, погибнет и войско и народ».
В недавнем докладе государю сказано: «Под влиянием арестов, произведенных среди офицеров на юге, в партии террористов существует предположение, что в ее организации находится важный правительственный агент, который не допустит достижения преступной цели».
А перехваченное письмо? Письмо, адресованное неизвестным в Женеву? Чеканно и непреложно: «Сюрпризов ждут, сюрпризы будут». Предгрозовым шелестом пошло в Санкт-Петербурге: «Сюрпризов ждут, сюрпризы будут». Эхом вторили генерал-адъютанты и сенаторы, действительные статские и действительные тайные. Никто из них не хотел, не желал цареубийства. Но с каким-то судорожным придыханием: «Сюрпризов ждут, сюрпризы будут». Тут жажда необычайного, ужасного, холопье злорадство.
Из Швейцарии сообщали шифром: Плеханов едет, с американским паспортом едет Плеханов, возглавит шайку для убийства императора. И Гартман едет, известный «Сухоруков», взорвавший в семьдесят девятом поезд с царской свитой.
Плеханов? Судейкин улыбался. Нет, «Капитала» Георгий Порфирьевич не одолел, хоть и брал приступом не однажды, но различия русских революционных фракций постиг. Плеханов? «Они» зовут его Жоржем, а клички зарегистрированы: «Оратор», «Федька», «Волк». Этот не из бомбистов, противник террора. Этот во главе «Черного передела». Сказать по совести, инспектор отнюдь не стремился к арестам «чернопередельцев». Они против бомб, против террора – вот главное, вот суть. А злоязычить русскому культурному человеку сам бог велел. Нет, инспектор не гонялся за «чернопередельцами». Гм, Плеханов в роли цареубийцы? Галиматья! А в департаменте верят. И пускай, Судейкин разубеждать не станет. Что ж до Гартмана, то без Яблонского не обойтись; умен, хитер террорист Гартман, а никак Яблонского ему не миновать...
Но вслух иное:
– Да-а-а, птицы немалого полета.
И Плеве быстро, с надеждой:
– Однако Яблонский...
– И на старуху бывает проруха, – вскользь замечает Судейкин.
Блеклые губы директора сжимаются еще плотнее. После коронации подпишет государь высочайший указ: тайный советник фон Плеве. После коронации. И Плеве сухо и четко, как оттискивая:
– Никаких прорух. И вы – в полковниках.
Они хорошо понимают друг друга. Все еще недоверчивый, все еще настороженный, но уже обнадеженный повышением, Судейкин, капитулируя, наклоняет кругло остриженную голову в жестких иглах ранней седины. Плеве белыми пальцами оглаживает ворс зеленого сукна.
– Полагаю, он ждет, ваше превосходительство.
Этим «превосходительством» инспектор замыкает беседу, обильную недомолвками, почти интимную. Плеве взглянул на телефонный аппарат.
– Не любит Константин Петрович, когда телефонируют.
У Судейкина вопросительно, белесо шевельнулись пушистые брови: «Вот как! Неужели?» Он, инспектор Судейкин, не удостаивался такой чести, а его шпион, его Яблонский...
– Да-с, выразил желание, очень заинтересован, – продолжал Плеве. – Однако Константин Петрович будет за портьерами. Так что, надо думать, прямого знакомства не произойдет.
Ага, вот как! Ну, это еще куда ни шло. Судейкин откланялся. Ему не очень-то был по душе нынешний визит Победоносцева. «Заинтересован»! Яблонским заинтересовался сам Победоносцев. А вот им, инспектором, Победоносцев не интересуется...
Победоносцев запаздывал. Но обер-прокурор Синода не терпел телефонных аппаратов, и Плеве не решался досадить ему звонком. Да и какая надобность? Директор департамента подождет, agent-provocateur[1]1
Агент-провокатор (фр.).
[Закрыть] – тем паче.
Плеве знавал Константина Петровича смолоду. В ту пору Победоносцев еще не был известен всей России, занимал кафедру гражданского права в Московском университете. Плеве был усердным студентом. Поныне хранил он четырехтомный курс, составленный профессором Победоносцевым.
Недавно как-то директор департамента улучил минуту сказать обер-прокурору, что по-прежнему, мол, считает его своим учителем. Победоносцев ответил не без остроумия: «Вы в очень хорошей компании». Константин Петрович некогда преподавал законоведение великим князьям, детям покойного императора Александра Второго, одному из них, ныне царствующему, поднесь оставался наставником и наперсником. Что и говорить – хорошая компания.
Вячеслава Константиновича злило расположение Победоносцева к графу Толстому. «Настоящий человек на настоящем месте», – определял обер-прокурор. И Плеве знал, что это именно он, Победоносцев, надоумил государя уволить Игнатьева и вручить министерство Толстому. Ну что ж тут? Приходилось терпеть похвалы графу Дмитрию Андреевичу.
Обер-прокурор находил, что генерал Оржевский не совсем не прав, говоря о тухлой рыбе, плывущей по течению. Обер-прокурор полагал, что император прав, несколько сомневаясь в твердости убеждений Плеве: при диктаторстве Лорис-Меликова держался либеральных идей; при Игнатьеве, сменившем Лориса, исповедовал, как и новый начальник, особый (глупый) род славянофильства; теперь, при Толстом, – ревностный поборник антилиберальных взглядов. А за душой? Честолюбие, карьерность. Но с рельсов, нет, никогда не сойдет. По правде сказать, Победоносцев – не едко, а снисходительно – презирал Плеве. Однако не отказывал в покровительстве, в приватных свиданиях. Обер-прокурор даже любил изредка потолковать с дельным, преуспевавшим воспитанником юридического факультета.
И странная штука, застегнутый, не повадливый на откровенности Плеве не только как бы раскрывался пред стариком (Победоносцеву не было и шестидесяти, но выглядел он на все семьдесят), не только как бы раскрывался, а и позволял себе рискованные замечания.
На прошлой неделе Вячеслав Константинович приезжал к Победоносцеву домой, на Литейный. (Курьез, право: живет стена об стену с сатириком Салтыковым, то бишь Щедриным.) Константин Петрович прихварывал, хандрил, кутался в халат и, кажется, искренне обрадовался гостю. Разговор у них зашел о Каткове, редакторе «Московских ведомостей». Победоносцев признавал достоинства Михайлы Никифоровича, однако не оправдывал «известные» недостатки характера, несносный тон «некоторых» статей, касающихся внешней политики.
Плеве слушал, соглашался, сказал, что не читает «Московские ведомости» – штудирует. «А знаете ли, что самое ценное? – продолжал Победоносцев. – Постоянное, настойчивое стремление к политическому единомыслию. И Михайла Никифорыч прав: ничего России так не надобно, как именно единомыслие».
(Вот тут-то Плеве и позволил себе одно из тех рискованных замечаний, что вырывались у него в присутствии сурового старика. Старика, который во многом определял высшие государственные дела, часто и подолгу виделся с императором.)
– Политическое единомыслие? – повторил Плеве. – Помнится, Калигула желал, чтоб римский народ имел одну голову: ее можно снести махом.
Победоносцев нахмурился, в глазах было недоумение.
– Нет, нет, оборони бог, – Плеве так и подмывало, он испытывал что-то такое, что было ему вовсе не свойственно. – Оборони бог, Константин Петрович, я душою, сердцем за политическое единомыслие, за одну голову. За такую, Константин Петрович, которая только б и знала, что кричать: «Ур-р-ра!»
Старик покашливал, старик не сердился. И Вячеслав Константинович совсем уж расстегнулся, сознавая, что попал в хорошую минуту и ею следует пользоваться, потому что такие минуты упрочивают положение лучше, сильнее годов верной службы. Ах, не только это он сознавал, не только. Ему было весело и жутко дерзить «старому льву». И Вячеслав Константинович бухнул:
– А при политическом единомыслии, Константин Петрович, нашей матушке-России и парламент не страшен, можно и парламент завести.
«Парламент и Россия» – слуху Победоносцева нестерпимое созвучие, Плеве хорошо это знал, да вот она, минута, – старик рассмеялся, закашлялся, замахал руками. Ему, должно быть, вообразилось нечто в высшей степени комическое: российский парламент при всеобщем единомыслии, эдакая одна башка с разверстым хайлом: «Ур-р-ра!» И Константин Петрович Победоносцев рассмеялся, закашлялся, замахал руками...
Обер-прокурор опаздывал, мысли Вячеслава Константиновича вернулись к Судейкину, к разговору о Москве. Было бы справедливым еще до коронации произвести инспектора в полковники. Он, Плеве, говорил Оржевскому. Да ведь генералу вечный недосуг: «Петербург танцует...» Да, танцует и... «ждет сюрпризов». Что же до Плеве, то он уверен – все обойдется тихо! Почти уверен. Но в этом «почти» – тревога.
Там, в Москве, решительно все меры приняты. Целый год хлопочет особая комиссия. Князь Долгорукий шлет обстоятельные отчеты. Лишь свод охранительных распоряжений, беглый их перечень занял двадцать листов. А недавно командированы в Первопрестольную трое опытнейших водолазов. Что еще? Решительно все меры! А государь, говорят, не спит ночей. И начальник охраны, этот бурбон, этот пропойца Черевин пристает: обеспечена ли безопасность? Ох, если б коронацию в Гатчине... Так нет, Москва, сердце России, святые кремлевские соборы и т. д. и т. п. Всенародное торжество требует всеполицейского напряжения.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.