Читать книгу "О любви. Драматургия, проза, воспоминания"
Автор книги: Леонид Зорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Он. Какой же выход?
Она. Свобода, свобода.
Он. Опасная вещь. Да ее и нет. Так же как равенства и братства.
Она. Надеюсь, пан меня не эпатирует?
Он. Не эпатирует. Возраст не тот.
Она. Так думают сегодня в России?
Он. В России чувствуют, а не думают. Но это началось не сегодня.
Она. И все же при любых обстоятельствах надо остаться независимым. Был у меня один поклонник – весьма динамичный интеллектуал, – он доказывал: личная независимость – это основа общей свободы.
Он. Что делает теперь ваш поклонник?
Она. Он получил высокий пост.
Он. Радуюсь за его независимость.
Она. Как правило, мысль человека смелее самого человека. Почти всегда его обгоняет. Грек Пифагор говорил, что в жизни как в зрелищах – лучшие места занимают не самые лучшие люди. Но – в отличие от моего приятеля, слишком мобильного для меня, – я очень старалась быть независимой. И больше того – остаться ею.
Он. Вам это удалось?
Она. Я надеюсь. Пан признался, что его переделали и он уже больше не пуританин. Поэтому я честно скажу: мой личный опыт не так уж мал. Но, к сожалению, неутешителен. Один из моих мужей был коллегой. В какой-то мере. Он был стихотворцем. Истерическое дитя вдохновения. Он все обещал, что убьет меня, а уж потом убьет себя. Я просила переменить о-че-ред-ность этих убийств. Начать с себя. Но он не соглашался.
Он. Как странно.
Она. Только вообразите – лицо его тут же становится алым, почти как ваше недавнее знамя, голос – на уровне фальцета, движения мгновенно утрачивают даже подобие координации. Не приведи бог это увидеть.
Он. Здорово ж вы его допекли.
Она. Я его вовсе не допекала. Я его скорей опекала. Знаете, ревнивому мужу так же не требуются факты, как польскому юдофобу – евреи. Ведь в Польше их почти не осталось. Страсть существует сама по себе.
Он. Ну, вас он не убил. А себя?
Она. Благоденствует. (Достает сигарету.) Другой – был… другой. Умелые руки. Спина широкая. Немногословен. Литературный герой. Из романов раннего Джека Лондона или позднего Эрнеста Хемингуэя. Спустя два месяца я заскучала. Просто хотелось выть от тоски.
Он. Что же вы сделали?
Она. Ушла к юмористу. С утра до вечера – фейерверк. Ни одного привычного слова – одни блестящие парадоксы. Афористическая речь. В конце концов я стала раздумывать, чем бы мне его извести – ядом, газом или подсвечником?
Он. Надежней всего автомат Калашникова.
Она. Вам ясно теперь, почему я одна?
Он. Пожалуй, я больше не удивляюсь.
Она. Но хуже всего – всегда остаются только оскомина и осадок. Вы знаете этот вечный осадок?
Он ничего не отвечает. Голос по радио объявляет рейсы в очередную столицу. Звучит еще одна мелодия.
Вы сказали, что через десять лет встретились вновь?
Он. Я приехал в Варшаву. Первый мой выезд за границу, если не брать в расчет войны. Первый знак завоеванного доверия. Правда, пустили меня – осмотрительно – еще не очень-то далеко, в страну соцлагеря…
Она. Не привередничайте. Итак, вы прибыли в братскую Польшу.
Он. Мы приехали поделиться опытом, в то время польское виноградарство было практически на нуле.
Она. Просто беда, сколько с нами забот!
Он. Была весна пятьдесят седьмого. Оттепель. Общественный хмель.
Она. Продегустировали вино с неведомым либеральным привкусом.
Он. Похоже на то.
Она. Вы утратили трезвость?
Он. Виноделы никогда не пьянеют.
Она. Я восхищаюсь, но и сочувствую.
Он. От неумеренных возлияний, поверьте мне, не то послевкусие. А в нем-то все дело.
Она. Пос-ле-вку-сие… Когда-то я что-то об этом слышала.
Он. Но в вашей столице особый воздух. Как видно, он ударил мне в голову.
Она. Ах вот что! Пан совершил безумство?
Он. Наверно, будь я благоразумней, я не рискнул бы ей позвонить. Она уже стала известной певицей. Все ее знали.
Она. Возможно, и я?
Он. Поэтому я ее не называю.
Она. Достойная скромность.
Он. Мы ведь условились, что я не спрашиваю о вашей фамилии.
Она. Конечно. Итак, вы набрали номер.
Он. Ответил какой-то баритон. Я попросил ее позвать. Сначала я услышал шаги. Она не спеша шла к телефону. Взяла трубку. Прозвучал ее голос. Тот же. Но – с другой интонацией. Резкой, небрежной. Пожалуй – жесткой. Я сказал: это я. Она узнала. Проговорила: «Езус-Мария». Потом мы с ней условились встретиться на углу Свентокшисской и Нового Свята.
Она. Еще один роковой перекресток.
Он. Вы даже не знаете, как вы правы.
Она. Откуда мне знать? Но я догадываюсь.
Он. Помню, что шел нарочито медленно. Мне словно хотелось продлить ожидание. Подумать только, еще чуть-чуть, и я увижу ее, как будто не было этого десятилетия. Вечер был прозрачным и теплым. Я снова стоял на углу и ждал. Еще чуть-чуть, и в конце квартала я различу ее фигурку.
Она. Совсем как в Москве.
Он. Совсем как в Москве. Нет, все случилось совсем иначе. Из этого вечернего воздуха явилась великолепная дама, не слишком приветливая, немного надменная, уверенная в каждом своем движении. Придирчиво оглядела меня – не то критически, не то иронически. Сделала необходимую паузу, чтобы и я ее разглядел. Она хотела меня ослепить и, кажется, этого не скрывала.
Она. То был своего рода реванш.
Он. За что же?
Она. Должно быть, слишком намучилась. Тогда – в сорок седьмом году.
Он. Я тоже. Поверьте – ничуть не меньше.
Она. Верю. Но дело не в том, чтобы взвешивать ваши мучения на весах. Вы к ней приехали из Москвы. Из той Москвы, где ей так досталось.
Он. Ах вот что? На этом самом углу – Нового Свята и Свентокшисской – я нес ответ за свою страну.
Она. Но это ж и было вашей религией. «Я и страна – одно и то же».
Он. Да, я всегда отвечал за все. Мне кажется, что со дня рожденья.
Она. Я вас прервала. Прошу извинить.
Он. Странное дело! Сперва не верилось, что это она, в самом деле – она, и вот уже словно шар повернулся. Во мне точно жило два человека. Один из них хорошо понимал, что все изменилось, что мы не дети, семья у нее, семья у меня. Другому казалось, что все как было, идем по Варшаве как по Москве.
Она. Пан разрешит мне нескромный вопрос – куда вы пошли?
Он. В кафе «Под гвяздами».
Она. На Маршалковской. Славное место.
Он. Тогда там хозяйничал Юлек Штадтлер. Приманка. Главное украшение. Попасть к нему было целое дело. Но перед ней открывались все двери. Едва мы вошли, он сразу к нам кинулся. Плотный брюнет среднего роста. Крепкие хрящеватые уши. Маленькие смешливые глазки. Весь вечер – сигарета во рту.
Она. Я близко знала Юлека Штадтлера. У пана завидная наблюдательность.
Он. Он посадил нас за столик в углу, за колонной, отделил нас от зала. Я смотрел, как ведет себя эта публика. Очень свободно, почти по-домашнему. Неподалеку сидел журналист, усатый, похожий на Дон Кихота, с длинными вислыми усами. Не отвлекаясь, писал и зачеркивал. Она объяснила: он пишет статьи. «Под гвяздами» – это его кабинет.
Она. Йожеф Мушкат. Я хорошо его помню.
Он. Пела какая-то певица, большегрудая, в фиолетовом платье. Пела официантка Бася. Пел Штадтлер, сам себе аккомпанируя. И зал подхватывал его песенки.
Она. Вам понравилось?
Он. Конечно, мне нравилось. Но было и непонятное чувство. Я словно ощущал раздражение. Я говорю вам как на духу, зная, что это должно огорчить вас. Мне смутно казалось – она мне показывает эту раскованность не без умысла. Вот журналист – он здесь пишет статью. Под звон фужеров и общий хор. Вот официантка Бася – поет, как будто она артистка. Вот Штадтлер – он принимает друзей. Смотри, как все здесь знают друг друга. Смотри, смотри – не так, как у вас.
Она. Убеждена, она не догадывалась, что пан испытывал дискомфорт.
Он. Она не писала детективных романов. Она посматривала на меня, довольная тем, что все это дарит, и даже взгляд ее повеселел. Тут Штадтлер объявил всему залу, что нынче здесь – знаменитая пани, и все зашумели, зааплодировали. Она сказала: придется петь. Вышла, взглянув на меня, запела. Естественно, это был «Злоты перщонек».
Она (кивнув, выводит). «Злоты перщонек, злоты перщонек… На щенсне…»
Он. И время как будто бы спрессовалось. Не было ни Варшавы, ни Штадтлера, а я, моложе на десять лет, пришел к ней в Дмитровский переулок со станции Москва-Товарная. Мы с нею – вдвоем, в пустом общежитии, несется новогодняя ночь, она стоит в выходном своем платье, в новых туфельках, заработанных мною, почти прозрачная от худобы. Поет мне «Злоты перщонек… на щенсне…», и я повторяю за ней: на шенсне… на щенсне в сорок седьмом году. Но – прозвучали аплодисменты и – я вернулся на Маршалковскую, она – вернулась к нашему столику. Потом поднесла к губам свой фужер, проговорила с нервной усмешкой: «Посвящается тебе. Будь здрув».
Она. Вам было хорошо или плохо?
Он. И хорошо, и – безысходно. Не знаю, что тут было причиной – свидание через десять лет, музыка, Штадтлер, варшавский вечер, – только и впрямь мы были под гвяздами, под звездами – не на темной земле, где встретились и потеряли друг друга. И вдруг – неестественно улыбаясь, она призналась, что любит меня. Все еще любит. Я сказал ей: тебе это сейчас показалось. Она повторила: я с этим живу. И спросила меня: можно так жить?
Она. Матерь Божья! Что вы ответили?
Он (после паузы). Я жил в Варшаве в отеле «Саски» на площади Дзержинского, плац Дзержинского. Его, должно быть, переименовали. Она решила меня проводить. Я сказал ей: «Провожать – мое дело». Она усмехнулась: «Мы – не в Москве». Шли по едва освещенным улицам. Город еще не встал из праха. Развалины… камень, песок и щебень – но в нем была своя ворожба. Рядом с отелем, на углу, мерцал фонарь. Я вдруг подумал, что где-то, когда-то, я это видел. И сразу же вспомнил какой-то фильм – двое прощаются под фонарем. Наверное, этот фонарь застрял в сознании, как образ разлуки. Однако на этот раз тут не кино и все это происходит со мною. Чужая улица, свет фонаря, и женщина говорит: «Не пущу! Отдать тебя снова? Хоть эта ночь пусть будет наша. Едем со мной». Она назвала какой-то Сохачев вблизи Варшавы – пригород или город, сказала, что там у нас будет пристанище.
Она. И вы не поехали.
Он (с усилием). Не поехал.
Она. Но почему же?
Он. Я был не один.
Она. О господи…
Он. Я был не один, нас было пятеро.
Она. Вас было пятеро. Вы не могли травмировать спутников.
Он. Ах, пани, все мы нынче орлы. Попробуйте хоть вообразить, какая тогда заварилась бы каша.
Она. Пан извинит – не хочется пробовать. Она хоть что-нибудь вам сказала?
Он. Она приложила палец к губам: больше ни слова. И сразу исчезла.
Пауза.
Она. Маленький человек, что же дальше?
Он. Я вовсе не маленький человек. Обыкновенный – не значит маленький. Жизнь – не название книги. Пусть даже очень хорошей книги. Вы сильно напомнили мне ее. Понять меня она не хотела.
Она. Простите меня – и я не из камня. Бедная женщина! Кто ж вас поймет? Нет, ради бога – загадку попроще! Кто подстрелил телезвезду? Ограбил банк? Похитил министра? С этим я справлюсь, но – вас понять?.. Вам смерть не страшна, вы жить боитесь.
Он. Где уж понять… «Бедная женщина». Но это она ушла не простившись. А ты – казнись. Казнись – и терпи. Только тверди себе: ты – мужчина.
Она. В самом деле! Как она это забыла? Ей надо было вас пожалеть. Но вы отправились в Краснодар. Снова. Как десять лет назад. Однако на этот раз вас там ждали. И было кому вас пожалеть. Вы разве не любили жену?
Он. Наверно, я мало ее любил. Вот у нас ничего и не вышло.
Пауза.
Она. Прошу прощения. Нехорошо. Непозволительная несдержанность. Я беззастенчиво нарушаю правила польской куртуазии.
Он. Не страшно. Я не нарушил правил, но вы обо мне не лучшего мнения. Оправдываться перед вами не буду, но, знаете, в очевидных грехах, возможно, все не так очевидно. Прошло десять лет, и я это понял.
Она. И что же вам раскрыло глаза?
Он. Мы встретились.
Она. Вновь оказались в Польше?
Он. Я был в командировке в Москве. Майский денек. Приближалось лето. Я шел не спеша по улице Горького – теперь ее снова назвали Тверской – и словно ушибся об афишу: она давала сольный концерт в Большом зале консерватории.
Она. Так. И вы решились пойти.
Он. Зашел на всякий случай в гостиницу, взял бутылку золотого вина с пятью медалями – мое достижение – и полетел, прямиком, без задержки, времени оставалось в обрез. Лишь перед самой консерваторией пришлось мне все же притормозить – машины, машины, одна за другой – нельзя было улицу перейти. И я обнаружил, что стою на углу Герцена и Огарева.
Она. Все тот же роковой перекресток. Бесспорно, тут есть мистический знак, к тому же располагающий к лирике. Обидно, что для нее нет времени. На сей раз напротив сидит Чайковский и машет обеими руками: быстрее, быстрее, вы опаздываете.
Он. Все верно, надо было спешить, на этот угол она не придет, а у меня еще нет билета, и я всего лишь доктор наук из южного города Краснодара. Не то что нищий московский студент, тот был счастливчик и победитель. Ему попасть на концерт – раз плюнуть, а мне еще предстоит потрудиться.
Она. Как я понимаю – все удалось?
Он. Представьте, администратор сжалился. Тем более на мою удачу…
Она. На ваше щенсне…
Он. На мое щенсне, какой-то чин не сумел прийти. Невероятно, но все повторилось. Я – в Большом зале консерватории, и начинается концерт.
Она. Но рядом нет девушки из общежития.
Он. Она появилась под аплодисменты. Выглядела весьма впечатляюще. Еще уверенней, чем в Варшаве, – привыкла к поклонникам и букетам. Я все старался узнать в этой женщине, в ее серебряном платье с блестками, с белой прядкой, с морщинками под глазами, ту девочку в осеннем пальтишке, которую я ждал на углу. Но не было ничего похожего.
Она. Езус-Мария, она так постарела?
Он. Просто она стала другой. Тогда, в Варшаве, при всей перемене, все-таки это была она. А тут… мне трудно вам объяснить.
Она. Нет, почему же. Я поняла вас.
Он. В антракте я прошел в ее комнату. Она удивилась, но самую малость. Я преподнес ей свою бутылку и обратил ее внимание на пять медалей. Потом похвастался – докторской степенью, лабораторией.
Она. На сей раз – это был ваш реванш.
Он. Наверно. Хотя я об этом не думал. Просто я хотел показать этой блистательной примадонне, что все же и мы не лыком шиты. Все это выглядело комично. Ей явно было не до того. Здесь, не на сцене, она казалась такой усталой, такой озабоченной – мысленно я себя отругал, зря я сейчас перед ней маячу. И разговор наш был… клочковатый. Перебегавший с темы на тему. То об одном, то о другом. Что-то в нем было… необязательное… Я спросил ее, что делает Штадтлер. Она сказала, что Штадтлер умер. Странно, но, кажется, в первый раз за всю эту светскую беседу сердце у меня защемило.
Она. Штадтлеру повезло – он не дожил до Мартовских ид шестьдесят восьмого. Тогда от штадтлеров избавлялись.
Он. Вам лучше знать: повезло или нет. Талант из него прямо сочился.
Она. Талант – отягчающее обстоятельство.
Он. Вы так думаете? А вообще-то вы правы: вовремя помереть – удача.
Она. Самая большая удача.
Он. О чем-то мы с ней еще говорили… Я понял, что исчез баритон, который звал ее к телефону. Что после него был кто-то другой – отставлен и он, она мне сказала, что на мужчин не хватает сил.
Она. Неудивительно. Все обесцвечивается.
Он. Потом она жаловалась на администраторов, на график гастролей и прочую чушь. И я все думал: на что мы тратим наши последние минуты? О чем мы? Все не о том, не о том… Раздались звонки, один, другой – я понял, что ее отвлекаю, сейчас ей опять выходить на сцену. Она предложила мне позвонить, зная, что я не позвоню. И на прощание сказала: «Будь здрув». И тут что-то дрогнуло – в ней и во мне. Оба поняли: больше мы не увидимся.
Она. Возможно, вам следовало… позвонить?
Он. Зачем? Я долго бродил по улицам – идти в гостиницу не хотелось – и все отчетливей понимал, что мы с нею – два чужих человека. Нас развели не разлука, не годы, не наши судьбы, а нечто иное. И я спрашивал, не знаю кого – себя ли, ее ли, кого-то третьего, – мы были чужими только сегодня или мы были ими всегда?
Она. Откуда явилась к вам эта мысль?
Он. Откуда является мысль? Из чувства. Из тайного, из смутного чувства, которое однажды сгущается и вдруг становится тебе ясным.
Она. А чувство? Откуда пришло это чувство?
Он. Не знаю, как вам это объяснить. Конечно, она была влюблена, наверно, по-своему и любила. Но… не было между нами равенства. Хотите, скажу все как есть – до конца? С одной стороны – голубая кровь, с другой стороны – черная кость. Она себе в этом не сознавалась, а я был молод и толстокож. Но я ощущал, я ощущал какой-то… холодок превосходства. Она о нем и не подозревала, а я чувствовал… своей толстой шкурой! Не зря то и дело ей говорил: «Ах, Ваше польское Величество!» (Пауза.) И все-таки это я, это я… я был ее первым мужчиной!
Она. Верю. Иначе и быть не могло. Пришел счастливчик и победитель.
Он. Пришел, увидел и все проиграл. Самое страшное – вдруг обожжет стыдная, дрянная мыслишка: а может быть, наш генералиссимус знал, что делал, – в сорок седьмом? Что вы так смотрите? Вдруг он был прав? Не выйди этот чертов закон, мы стали бы мужем и женой, и что тогда было бы с нами обоими? С барьером между нею и мною? Таким же, как между мною и миром, к которому вас магнитом тянет и для которого я – чужой.
Она. Откуда, откуда в вас эта обида?
Он. Должно быть, я с нею явился на свет. Мой прадед передал ее деду, мой дед – отцу, мой отец – мне. Из века в век мы лезли в Европу, рубили окна и стригли бороды, а наша порода неколебимая, старообрядческая, аввакумова. Наверное, не нужна нам Европа, а мы и подавно ей не нужны.
Она. О да, я читала у ваших классиков, что у России – особый путь.
Он. Понять бы – путь это или крест. Я здесь смотрю на этих людей. Все беззаботны, все веселятся, им нет до меня никакого дела. Радуются морю и солнцу, тому, что уходит двадцатый век. А что они знают про двадцать первый? Про Азию под ее полумесяцем? Про Африку, пухнущую от голода? Двадцатый век еще им покажется легкой авантюрной прогулкой. И вот тогда они вспомнят о нас, как всякий раз вспоминали их предки, когда их надо было спасать. От Чингисхана, от Наполеона, от Гитлера, от любой чумы. Стоит ей где-нибудь запылать и – «значит, нам туда дорога». И надевай свою гимнастерку и залезай в свою кирзу.
Она. Скажите, не приходило вам в голову однажды помочь самим себе?
Он. Пора бы, но так уж нас Бог слепил. Она не раз надо мной посмеивалась: вечные поиски трагедии.
Она. У каждого – свой любимый жанр.
Он. Кому-то милей криминальный юмор.
Она. Не гневайтесь, я не хочу вас задеть. Возможно, существуют народы, неспособные на частную жизнь. Это и есть трагический выбор. Однако, чтобы это признать – вы правы, – вам не хватает юмора.
Он. Об этом я от нее наслышался. (Вздохнув.) Не знаю. Уже ничего не знаю. Не знаю, что лучше – забыть или помнить. Вы смотрите на меня с осуждением – только не спорьте, я не слепой. Я уж привык – куда ни пойдешь, со всех сторон глядят прокуроры. Хотя бы сказали, в чем я виновен?! За что мне просить прощения и каяться? За юность свою под шквальным огнем? За трудную рабочую жизнь? (Махнув рукой.) А в общем, пани, как ни живи, итог совпадает: я был зависим, вы независимы – все едино! Сидим мы с вами в аэропорту, спешим домой, а дома – не ждут.
Пауза.
Простите меня. Не по-мужски. Но вы этого сами добились. Выманили на перекресток, как это сделали с вашим героем.
Она. Надеюсь – в отличие от него – вы живы.
Он. Хотел бы верить, что жив. Бог вам судья.
Она. Он всем судья. Боюсь, что нам придется ответить за то, что мы жили в этом столетии. Наша беда и наша вина. Мы оставляем тем, кто приходит, взбесившийся непотребный мир. Недаром просим у неба беспамятства.
Он. Мне его не дадут.
Она. Ваше счастье.
Он. Странное счастье. Странное щенсне. Очень оно похоже на дыбу. Но вы забудьте, скорей забудьте все, что я только что говорил. Она была несказанная женщина. Лучшая женщина на земле. Жизнь – это не цепь событий. Жизнь – всего лишь одно событие. Все остальное – так… номерки. (Усмехнувшись.) Знаете, я недавно понял: слово «тоска» не переводится. Ни на один мировой язык.
Заговорило радио.
Она. Вот и объявлен рейс на Москву.
Он. Значит, нам туда дорога. Пора. Нет, все-таки удивительно… Пусть это даже общее место: однажды встретишься с человеком в первый раз и в последний раз – и выложишь все. Что себе не скажешь.
Она. Так оно всегда и бывает. Прощайте.
Он. Прощайте, милая пани. (Целует ей руку. Берет свою кладь, делает несколько шагов и – неожиданно возвращается.) Послушайте, ведь я вас узнал!
Она. Узнали? Меня?
Он. Вернее сказать, я знаю, кто вы. Вы – Иоанна Хмелевская. Только, пожалуйста, не отрицайте. Ну и дела! Чего не бывает?!
Она (медленно). Все бывает на этом свете. Мы условились не выяснять фамилий.
Он. Надо же! Ведь я вас читал. Главное, расскажу – не поверят.
Она (мягко). Вы опоздаете на самолет.
Он. Да, в самом деле… Нужно идти. Невероятно. Дай Бог вам щенсне… Только щенсне! Спасибо вам. (Уходит.)
Она. Все бывает на этом свете. (Помолчав.) Ну, самозванка, ты довольна? Господи, спасибо Тебе за Твое милосердие. Добр Ты. Господи. Все-таки он меня не узнал.
Звучит очередная мелодия. Аэропорт живет своей жизнью.
1997