Текст книги "Венера в мехах (сборник)"
Автор книги: Леопольд Захер-Мазох
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Из беседки мне виден балкон. Иногда я и поднимаю глаза к нему, вверх, и время от времени сквозь густую зеленую сеть мелькнет белое платье.
В сущности, меня очень мало интересует красивая женщина там, наверху, потому что я влюблен в другую, и, надо сказать, до последней степени безнадежно влюблен – еще гораздо более безнадежно, чем рыцарь Тоггенбург и Шевалье в Манон Леско, – потому что моя возлюбленная… из камня.
Есть в саду, там, в маленькой чаще, восхитительная лужайка, на которой мирно пасутся два-три домашних зверька. На этой лужайке стоит каменная статуя Венеры – кажется, копия с оригинала во Флоренции. Эта Венера – самая красивая женщина, которую я когда-либо в жизни видел.
Это еще не так много значит, правда, – потому что я видел мало красивых женщин, да и женщин вообще мало видел; я и в любви дилетант, никогда не уходивший дальше грунтовки, первого акта.
Но к чему тут сравнения, – как будто то, что прекрасно, может быть превзойдено?
Довольно того, что эта Венера прекрасна и что я люблю ее – так страстно, так болезненно нежно, так безумно, как можно любить только женщину, неизменно отвечающую на любовь вечно одинаковой, вечно спокойной, каменной улыбкой. Да, я буквально молюсь на нее.
Часто, когда солнце жарко палит деревья, я укладываюсь близ нее под сенью молодого бука и читаю; часто я посещаю мою холодную, жестокую возлюбленную и по ночам, – тогда я становлюсь пред ней на колени, прижавшись лицом к холодным камням, на которых покоятся ее ноги, и беззвучно молюсь ей.
Нет слов выразить эту красоту, когда над ней восходит луна – теперь она как раз близится к полнолунию – и плывет среди деревьев, и лужайка залита серебряным блеском… а богиня стоит, словно просветленная, и как будто купается в ее мягком сиянии.
Однажды, возвращаясь с такой молитвы, я заметил: в одной из аллей, ведущих к дому, мелькнула вдруг, отделенная от меня одной зеленой галереей, женская фигура – белая, как камень, и облитая лунным светом. На мгновение меня охватило такое чувство, как будто моя прекрасная мраморная женщина сжалилась надо мной и ожила и пошла за мной… И душу мне оковал безотчетный страх, сердце трепетало, словно готовое разорваться, – и вместо того чтобы…
Ну, да ведь я дилетант. И как всегда, я застрял на втором стихе… Нет, я не застрял, наоборот, – я побежал так быстро, как только хватило моих сил.
* * *
Вот случайность! У еврея, торговца фотографиями, оказывается как раз снимок с моего идеала! Небольшой листок – «Венера с зеркалом» Тициана… Что это за женщина! Я напишу стихотворение. Нет! Я возьму листок и подпишу под ним: «Венера в мехах».
Ты зябнешь, – ты, сама зажигающая пламя! Закутайся же в свои деспотические меха, – кому они и приличествуют, если не тебе, жестокая богиня красоты и любви!..
И через некоторое время я прибавил к подписи несколько стихов из Гёте, которые я недавно нашел в его Паралипомене к Фаусту.
«Амуру! Обманчивые крылышки и стрелы – не стрелы, а когти, и скрытые рожки под венком. Сомненья нет: как все боги Греции, и он лишь – замаскированный черт».
Затем я поставил гравюру пред собой на стол, оперев ее о книгу, и принялся рассматривать ее.
Холодное кокетство прекрасной женщины, с которым она драпирует свою красоту темными собольими мехами, строгость, жестокость, лежащая в дивных чертах мраморного лица, меня чаруют и внушают мне в то же время ужас.
Я снова берусь за перо, и вот что ложится на бумагу:
«Любить, быть любимым – какое счастье! И все же как бледнеет его яркий восход перед полным муки блаженством – боготворить женщину, которая делает нас своей игрушкой, быть рабом прекрасной тиранки, безжалостно топчущей нас ногами. Даже Самсон – этот великан – отдался еще раз в руки Далилы, изменившей ему, и она еще раз предала его, и филистимляне связали его на ее глазах и выкололи ему глаза, остававшиеся до последнего мгновения отуманенными яростью и любовью, прикованными к прекрасной изменнице».
* * *
Я завтракал в своей беседке и читал Книгу Юдифи и завидовал злому язычнику Олоферну за его кроваво-прекрасную кончину, за отсеченную рукой царственной женщины голову его.
«И покарал его Господь и отдал его в руки женщины».
Эта фраза поразила меня.
Как нелюбезны эти евреи, думал я. Да и сам Бог их! – Мог же он выбрать поприличнее выражения, говоря о прекрасном поле!
«Бог покарал его и отдал в руки женщины»… – повторил я про себя.
Что бы мне придумать, что совершить, чтобы он покарал меня?
Ах, ради бога… Опять является эта домохозяйка; за ночь она еще сморщилась и стала еще немножко меньше. А там, наверху, опять что-то белеет меж зеленых ветвей…
Венера или вдова?
На этот раз вдова, потому что госпожа Тартаковская, приседая, просит у меня от ее имени книг для чтения.
Я бегу к себе в комнату и быстро тащу со стола пару томов.
Слишком поздно уже я вспоминаю, что в одном из них лежит моя гравюра – Венера. И теперь она у белой женщины там, наверху, вместе со всеми моими излияниями.
Что-то она об этом скажет?
Я слышу, она смеется.
Не надо мной ли?
* * *
Полнолуние! Вон уже вышла луна из-за верхушек невысоких елей, окаймляющих парк, и серебристый аромат разлился над террасой, над группами деревьев, залил всю местность, какую только можно охватить глазом, и мягко трепещет вдали, словно зыбкая поверхность вод.
Так странно манит, зовет… Я не в силах противиться. Одеваюсь снова и выхожу в сад.
Меня влечет туда, на лужайку, к ней – к моей богине, к моей возлюбленной.
Прохладная ночь. Я зябну от свежести. Воздух опьяняет тяжелым ароматом цветов, лесной чащи.
Как торжественно вокруг! Какая музыка ночи… Томительно рыдает соловей. Звезды тихо-тихо мерцают в бледно-голубой выси. Лужайка кажется гладкой, как зеркало, как ледяной покров пруда.
Светло и величаво высится предо мной статуя Венеры.
Но что это там темнеет?..
С мраморных плеч богини ниспадает до самых ступней ее длинный меховой плащ…
Я стою в оцепенении, не сводя с нее глаз, – и снова чувствую, как меня охватывает неизъяснимый знакомый тоскливый испуг… и бегу прочь.
Я бегу торопливо, все ускоряя шаги, – и вдруг замечаю, что ошибся аллеей. Возвращаюсь и только что хочу направиться в один из боковых зеленых коридоров, смотрю – прямо передо мной, на каменной скамье сидит Венера – моя прекрасная, каменная богиня… нет! живая, настоящая богиня любви – с горячей кровью, бегущей по жилам…
Да, она ожила для меня – как статуя Галатеи, начавшая дышать для своего творца… Правда, чудо совершилось только наполовину: еще из камня ее белые волосы, еще мерцают, как лунные лучи, ее белые одежды… или это атлас?.. А с плеч ниспадает темный мех… Но губы уже красны, и окрашиваются щеки, и из глаз ее струятся в мои глаза два дьявольских зеленых луча. И вот она смеется!
О, какой это странный смех, неизъяснимый!.. У меня захватывает дух, и я бегу, бегу без оглядки, но через каждые несколько шагов вынужден останавливаться, чтобы перевести дух… А этот насмешливый хохот преследует меня через темные сплетения листвы, через озаренные светом дерновые площадки, сквозь чащу, в которую врываются одинокие лунные лучи… Я сбился, мечусь по дорожкам, не знаю, куда идти, – на лбу у меня выступают крупные капли холодного пота.
Наконец я останавливаюсь и произношу краткий монолог.
Ведь наедине с самими собой люди всегда бывают или очень любезны, или очень грубы.
И вот я говорю себе:
– Осел!
Волшебное действие оказывает это коротенькое слово, точно заклинание, от которого вмиг рассеялись чары, и я пришел в себя.
Мгновенно я успокаиваюсь и удовлетворенно повторяю:
– Осел!
И вот я снова вижу все отчетливо и ясно. Вот фонтан, вон буковая аллея, а вон там и дом. И я медленно направляюсь теперь к нему.
Вдруг – еще раз, внезапно – за зеленой стеной, залитой лунным сиянием, затканной серебром, – еще раз мелькнула белая фигура, прекрасная каменная женщина, которую я боготворю, которой я боюсь, от которой я бегу.
Два-три прыжка – и я дома, перевожу дух и задумываюсь.
Что же теперь? Что я такое: маленький дилетант или большой осел?
* * *
Знойное утро – в воздухе душно, тянет крепкими, волнующими ароматами.
Я снова сижу в своей беседке, увитой диким виноградом, и читаю «Одиссею». Читаю об очаровательной волшебнице, превращающей своих поклонников в зверей. Дивный образ античной любви.
Тихо шелестят ветви и стебли, шелестят листы моей книги, что-то шелестит и на террасе.
Женское платье…
Вот она… Венера… только без мехов… нет! теперь другая… это вдова!.. И все же… она… Венера!.. О, что за женщина!
Вот она предо мной – в легком белом утреннем одеянии – и смотрит на меня…
Какой поэзией, какой дивной прелестью и грацией дышит ее изящная фигура!
Она не высока, но и не мала. Головка – не строгой красоты, она скорее обаятельна, как головка французской маркизы XVIII столетия. Но как обворожительна! Мягкий и нежный рисунок не слишком маленького рта, чарующая шаловливость в выражении полных губ… кожа так нежно-прозрачна, что всюду сквозят голубые жилки, – не только на лице, но и на закрытых тонкой кисеей руках и груди… пышные красные волосы… да, волосы рыжи – не белокуры, не золотисты – рыжи, но как демонически прекрасно и в то же время прелестно, нежно обвивают они затылок… Вот сверкнули ее глаза – словно две зеленые молнии… Да, они зеленые, эти глаза, с их неизъяснимым выражением, кротким и властным, – зеленые, но того глубокого таинственного оттенка, какой бывает в драгоценных камнях, в бездонных горных озерах.
Она заметила мое смущение, – а растерялся я до невежливости, до того, что забыл встать, снять фуражку с головы.
Она лукаво улыбнулась.
Наконец я подымаюсь, кланяюсь. Она подходит ближе и разражается звонким, почти детским смехом. Я что-то бормочу, запинаясь, – как может только бормотать в такую минуту маленький дилетант или большой осел.
Так мы познакомились.
Богиня осведомилась о моем имени и назвала свое.
Ее зовут Ванда фон Дунаева.
И она действительно моя Венера.
– Но, сударыня, как пришла вам в голову такая идея?
– Мне ее подала гравюра, лежавшая в одной из ваших книг…
– Я забыл ее…
– Ваши странные заметки на обороте…
– Почему странные?
Она смотрела мне прямо в глаза.
– Мне всегда хотелось встретить настоящего мечтателя-фантаста… ради разнообразия… Ну, а вы мне кажетесь, по всему, одним из самых безудержных…
– Многоуважаемая… в самом деле… – И я чувствую, что у меня опять глупо, идиотски спотыкается язык и, в довершение, я краснею – так, как это еще прилично было бы шестнадцатилетнему юноше, но не мужчине, который почти на целых десять лет старше…
– Вы сегодня ночью испугали меня.
– Да, собственно, дело в том, что… не угодно ли вам, впрочем, присесть?
Она села и, видимо, забавлялась моим испугом, – а мне действительно и теперь, средь бела дня, становилось все более и более страшно – очаровательная усмешка дрожала вокруг ее верхней губы.
– Вы смотрите на любовь, – заговорила она, – и прежде всего на женщину, как на нечто враждебное, перед чем вы стараетесь, хотя и тщетно, защищаться, но чью власть вы чувствуете, как сладостную муку, как жалящую жестокость. Взгляд вполне современный.
– Вы с ним не согласны?
– Я с ним не согласна, – подхватила она быстро и решительно и несколько раз покачала головой, отчего локоны ее заколыхались, как огненные струйки. – Для меня веселая чувственность эллинской любви – радости без страдания – идеал, который я стремлюсь осуществить в личной жизни. Потому что в ту любовь, которую провозглашает христианство, которую проповедуют современные люди, эти рыцари духа, – в нее я не верю.
Да, да, смотрите на меня. Я не только еретичка – гораздо хуже: я – язычница.
Не думала долго богиня любви,
Когда ей понравился в роще Анхиз.
Меня всегда восхищали эти стихи из римской элегии Гёте.
В природе лежит только эта любовь, любовь героической эпохи, та, которую «любили боги и богини». Тогда – «за взглядом следовало желание, за желанием следовало наслаждение».
Все иное – надуманно, неискренно, искусственно, аффектированно. Благодаря христианству – этой жестокой эмблеме его – кресту… душа моя содрогается ужасом от него… – в природу и ее безгрешные инстинкты были внесены элементы чуждые, враждебные. Борьба духа с чувственным миром – вот евангелие современности. Я не принимаю его!
– Да, вам бы жить на Олимпе, сударыня, – ответил я. – Ну, а мы, современные люди, не переносим античной веселости, – по крайней мере в любви. Одна мысль – делить женщину, хотя бы она была какой-нибудь Аспазией, с другими – нас возмущает, мы ревнивы, как наш Бог. И вот почему у нас имя очаровательной Фрины стало бранным словом.
Мы предпочитаем скромную, бледную гольбейновскую деву, принадлежащую нам одному, – античной Венере, которая как бы она ни была божественно прекрасна, любит сегодня Анхиза, завтра Париса, послезавтра Адониса. И если случится, что в нас одерживает верх стихийная сила и мы отдаемся пламенной страсти к подобной женщине, то ее жизнерадостная веселость нам кажется демонической силой, жестокостью, и в нашем блаженстве мы видим грех, который требует искупления.
– Значит, и вы увлекаетесь современной женщиной? Этой бедной истерической женщиной, которая, как сомнамбула, вечно бродит в поисках несуществующего идеала мужчины, плода своего воображения, и в своем бреде не умеет оценить лучшего мужчину, в вечных слезах и муках, ежеминутно оскорбляя свой христианский долг, мечется, обманывая, и, обманутая, выбирая, покидая и снова ища, никогда не умеет ни изведать счастье, ни дать счастье и только клянет судьбу – вместо того, чтобы спокойно сознаться: я хочу любить и жить, как любили и жили Елена и Аспазия.
Природа не знает прочных и длительных отношений между мужчиной и женщиной!
– Сударыня…
– Дайте мне договорить. Только эгоизм мужчины стремится схоронить женщину, как сокровище. Все попытки внести эту прочность в самую изменчивую из всех изменчивых сторон человеческого бытия – в любовь – путами священных обрядов, клятв и договоров потерпели крушение. Можете ли вы отрицать, что наш христианский мир разлагается?
– Но, сударыня…
– Но единичные мятежные личности, восстающие против общественных установлений, изгоняются, клеймятся позором, забрасываются каменьями… – вы это хотели сказать, конечно? Ну, хорошо. У меня хватает дерзновения, я хочу прожить свою жизнь согласно своим языческим принципам. Я отказываюсь от вашего лицемерного уважения, я предпочитаю быть счастливой.
Те, кто выдумали христианский брак, отлично сделали, что выдумали одновременно и бессмертие. Но я нисколько не думаю о жизни вечной, – если с последним моим вздохом здесь на земле для меня, как для Ванды фон Дунаевой, все кончено, – что мне из того, что мой чистый дух воссоединится в песнопении с хором ангелов или что мой прах сольется в материю для новых существ?
А если я сама, такова, какова я есть, больше жить не буду – во имя чего же я стану отрешаться от радостей? Принадлежать человеку, которого я не люблю, только потому, что я когда-то его любила? Нет! Я не хочу отречения – я люблю всякого, кто мне нравится, и дам счастье всякому, кто меня любит. Разве это гадко? Нет, это гораздо красивее, во всяком случае, чем если бы я стала жестоко наслаждаться мучениями, которые я причиняю, и добродетельно отворачиваться от бедняги, изнывающего от страсти ко мне. Я молода, хороша и богата – и весело живу для удовольствия, для наслаждения.
Пока она говорила и глаза ее лукаво сверкали, я схватил ее руки, хорошенько не сознавая, что хотел делать с ними, но теперь, как истинный дилетант, торопливо выпустил их.
– Ваша искренность восхищает меня, – сказал я, – и не одна она…
Опять все то же – проклятый дилетантизм перехватил мне горло!
– Что же вы хотели сказать?
– Что я хотел?.. Да, я хотел… простите… сударыня… я перебил вас.
– Что такое?
Долгая пауза. Наверное, она говорит про себя целый монолог, который в переводе на мой язык исчерпывается одним-единственным словом: осел!
– Если позволите спросить, сударыня, – заговорил я наконец, – как вы дошли до… до этого образа мыслей?
– Очень просто. Мой отец был человек очень умный. Меня с самой колыбели окружали копии античных статуй, в десятилетнем возрасте я читала Жиль Блаза. Как большинство детей считают Мальчика с пальчик, Синюю бороду и Золушку, так считала я своими друзьями Венеру и Аполлона, Геркулеса и Лаокоона. Мой муж был человек веселый, жизнерадостный; ничто не могло надолго омрачить его чело, ни даже неизлечимая болезнь, постигшая его вскоре после того, как мы поженились.
Даже в ночь накануне своей смерти он взял меня к себе в постель, а в течение долгих месяцев, которые он провел в своем кресле на колесах, он часто шутя говорил мне: «Есть уже у тебя поклонник?» Я загоралась от стыда.
А однажды он прибавил: «Не обманывай меня, это было бы гадко. А красивого мужчину найди себе – или даже лучше сразу нескольких. Ты – чудесная женщина, но при этом полуребенок еще, ты нуждаешься в игрушках».
Вам не нужно говорить, надеюсь, что, пока он был жив, я поклонников не имела; но он воспитал меня такой, какова я теперь: гречанкой.
– Богиней… – поправил я.
– Какой именно? – спросила она, улыбнувшись.
– Венерой!
Она погрозила мне пальцем и нахмурила брови.
– И даже «Венерой в мехах»… Погодите же, – у меня есть большая шуба, которой я могу укрыть вас всего, – я поймаю вас в нее, как в сети.
– И вы полагаете, – быстро заговорил я, так как меня осенила мысль, показавшаяся мне в ту минуту, при всей ее простоте и банальности, очень дельной, – вы полагаете, что ваши идеи возможно проводить в наше время? Что Венера может разгуливать во всей своей нескрываемой и радостной красоте в мире железных дорог и телеграфов?
– Нескрываемой – нет, конечно! В шубе! – воскликнула она, смеясь. – Хотите видеть мою шубу?
– И потом…
– Что же «потом»?
– Красивые, свободные, веселые и счастливые люди, какими были греки, возможны только тогда, когда существуют pабы, которые делают все прозаические дела повседневной жизни и которые прежде всего – работают на них.
– Разумеется, – весело ответила она. – И прежде всего, олимпийской богине, вроде меня, нужна целая армия рабов. Берегитесь же меня!
– Почему?
Я сам испугался той смелости, с которой у меня вырвалось это «почему». Она же нисколько не испугалась; у нее только слегка раздвинулись губы, так что из-за них сверкнули маленькие белые зубы, и потом проронила вскользь, как будто дело шло о чем-нибудь таком, о чем и говорить не стоило:
– Хотите быть моим рабом?
– Любовь не знает разграничений, – ответил я торжественно-серьезно. – Но если бы я имел право выбора – властвовать или быть подвластным, – то мне показалась бы гораздо более привлекательной роль раба прекрасной женщины. Но где же я нашел бы женщину, которая не добивалась бы влияния мелочной сварливостью, а сумела бы властвовать в спокойном сознании своей силы?
– Ну, это-то было бы нетрудно, в конце концов.
– Вы думаете?..
– Ну, я, например, – она засмеялась, откинувшись на спинку скамьи. – У меня деспотический талант… есть у меня и необходимые меха… но вы сегодня ночью совсем серьезно испугались меня?
– Совсем серьезно.
– А теперь?
– Теперь… теперь-то я особенно боюсь вас!
* * *
Мы встречаемся теперь ежедневно, я и… Венера. Много времени проводим вместе, вместе завтракаем у меня в беседке, чай пьем в ее маленькой гостиной, и я имею широкую возможность развернуть все свои маленькие, очень маленькие таланты. Для чего же я в самом деле учился всем наукам, пробовал силы во всех искусствах, если бы не сумел блеснуть перед маленькой хорошенькой женщиной?
Но эта женщина – отнюдь не маленькая и импонирует мне страшно. Сегодня я попробовал нарисовать ее – и только тут отчетливо почувствовал, как мало подходят современные туалеты к этой голове камеи. В чертах ее мало римского, но очень много греческого.
Мне хочется изобразить ее то в виде Психеи, то в виде Астарты, сообразно изменчивому выражению ее глаз – одухотворенно-мечтательному или утомленному, полному изнеможения, когда лицо ее словно опалено огнем сладострастья. Ей хочется, чтобы я писал ее портрет.
Ну, хорошо – я напишу ее в мехах.
О, как мог я колебаться хотя бы минуту! Кому же идут царственные меха, если не ей?
* * *
Вчера вечером я был у нее и читал ей римские элегии. Потом я отложил книгу и фантазировал что-то собственное. Кажется, она была довольна… даже больше: она буквально приковалась глазами к моим губам и грудь ее прерывисто дышала.
Неужели мне это только показалось?
Дождь меланхолически стучал в оконные стекла, огонь мягко, по-зимнему, потрескивал в камине – я почувствовал себя у нее так уютно, тепло… на мгновение я забыл свое почтительное обожание и просто поцеловал руку красавицы, и она не рассердилась.
Тогда я сел у ее ног и прочел маленькое стихотворение, которое написал для нее.
Я молил в нем свою «Венеру в мехах», ожившую героиню мифа, дьявольски прекрасную женщину, мраморное тело которой покоится среди мирта и агав, положить свою ногу на голову ее раба.
На этот раз мне удалось пойти дальше первой строфы, но по ее повелению я отдал ей в тот вечер листок, на котором записал это стихотворение, и так как копии у меня не осталось, то я могу припомнить его теперь только в общих чертах.
Странное чувство я испытываю. Едва ли я влюблен в Ванду – по крайней мере, при первой нашей встрече я совершенно не испытал той молниеносной вспышки страсти, с которой начинается влюбленность. Но я чувствую, что ее необычайная, поразительная, истинно-божественная красота мало-помалу опутывает меня своей магической силой.
Не похоже оно и на возникающую сердечную привязанность. Это какая-то психическая подчиненность, захватывающая меня медленно, постепенно, но тем полнее и бесповоротнее.
С каждым днем мои страдания становятся все глубже, нестерпимее, а она… только улыбается этому.
* * *
Сегодня она сказала мне вдруг, без всякого повода:
– Вы меня интересуете. Большинство мужчин так обыкновенны – в них нет подъема, пафоса, поэзии, а в вас есть известная глубина и энтузиазм и – главное – серьезность, которая мне нравится. Я могла бы вас полюбить.
* * *
После недолгого, но сильного грозового ливня мы отправились вместе на лужайку, к статуе Венеры. Всюду над землей подымался пар, облака его неслись к небу, словно жертвенный дым; над головами нашими раскинулась разорванная радуга; ветви деревьев еще роняли капли дождя, но воробьи и зяблики уже прыгали с ветки на ветку и так возбужденно щебетали, слов но чему-то радовались. Воздух был напоен свежими ароматами.
Через лужайку трудно пройти, потому что она вся еще мокрая и блестит и искрится на солнце, словно маленький пруд, над подвижным зеркалом которого высится богиня любви – а вокруг головы ее кружится рой мошек и, освещенный солнцем, он кажется живым ореолом.
Ванда наслаждается восхитительной картиной и, желая отдохнуть, опирается на мою руку, так как на скамьях в аллее еще не высохла вода. Все существо ее дышит сладостной истомой, глаза полузакрыты, дыхание ее ласкает мою щеку.
Я ловлю ее руку и – положительно не знаю, как я решился! – спрашиваю ее:
– Могли бы вы полюбить меня?
– Почему же? – отвечает она, остановив на мне свой спокойный и ясный, как солнце, взор. – Но не надолго.
Одно мгновение – и я стою перед ней на коленях и прижимаюсь пылающим лицом к душистым складкам ее кисейного платья.
– Ну, Северин… ведь это неприлично!
Но я ловлю ее маленькую ногу и прижимаюсь к ней губами.
– Вы становитесь все неприличнее! – восклицает она, вырывается от меня и быстро убегает в дом, а в моей руке остается ее милая, милая туфелька.
Что это? Благословение?
* * *
Весь день я не решался показаться ей на глаза. Перед вечером я сидел у себя в беседке – вдруг мелькнула ее обворожительная огненная головка сквозь вьющуюся зелень ее балкона.
– Отчего же вы не приходите? – нетерпеливо крикнула она мне сверху.
Я взбежал на лестницу, но у самой двери меня снова охватила робость, и я тихонько постучался. Она сказала «войдите», а отворила дверь сама, остановившись на пороге.
– Где моя туфля?
– Она… я ее… я хочу… – бессвязно забормотал я.
– Принесите ее, потом мы будем вместе чай пить и поболтаем.
Когда я вернулся, она возилась за самоваром. Я торжественно поставил туфельку на стол и отошел в угол, как мальчишка, ожидающий наказания.
Я заметил, что у нее был немного нахмурен лоб и вокруг губ легла какая-то строгая, властная складка, которая привела меня в восторг.
Вдруг она звонко расхохоталась:
– Значит, вы… в самом деле влюблены… в меня?
– Да, и страдаю сильнее, чем вы думаете.
– Страдаете? – И она снова засмеялась.
Я был возмущен, пристыжен, уничтожен; но она ничего этого не заметила.
– Зачем же? – продолжала она. – Я отношусь к вам очень хорошо, сердечно.
Она протянула мне руку и смотрела на меня чрезвычайно дружелюбно.
– И вы согласитесь быть моей женой?
Ванда взглянула на меня… Не знаю, как это определить, как она на меня взглянула – прежде всего, кажется, изумленно, а потом немного насмешливо.
– Откуда это вы вдруг столько храбрости набрались? – проговорила она.
– Храбрости?..
– Да, храбрости жениться вообще, и в особенности на мне? Так скоро вы подружились вот с этим? – Она подняла туфельку. – Но оставим шутки. Вы в самом деле хотите жениться на мне?
– Да.
– Ну, Северин, это дело серьезное. Я верю, что вы любите меня, я тоже люблю вас – и, что еще лучше, мы интересуем друг друга, нам не грозит, следовательно, опасность скоро наскучить друг другу. Но ведь я, вы знаете, легкомысленная женщина – и именно потому-то я отношусь к браку очень серьезно, – и если я беру на себя какие-нибудь обязанности, то я хочу иметь возможность и исполнить их. Но я боюсь… нет… вам будет больно услышать это.
– Будьте искренни со мной, прошу вас! – настаивал я.
– Ну, хорошо, скажу откровенно: я не думаю, чтоб я могла любить мужчину дольше, чем…
Она грациозно склонила набок головку и соображала.
– Дольше года?
– Что вы говорите! Дольше месяца, вероятно.
– И меня не дольше?
– Ну, вас… вас, может быть, два.
– Два месяца! – воскликнул я.
– Два месяца – это очень долго.
– Сударыня, это больше, чем антично…
– Вот видите, вы не переносите правды.
Ванда прошлась по комнате, потом вернулась к камину и, прислонившись к нему, опершись рукой о карниз, молча смотрела на меня.
– Что же мне с вами делать? – заговорила она через несколько секунд.
– Что хотите, – покорно ответил я, – что вам доставит удовольствие…
– Как вы непоследовательны! – воскликнула она. – Сначала требуете, чтобы я стала вашей женой, а потом отдаете мне себя, как игрушку.
– Ванда… я люблю вас!
– Так мы снова вернемся к тому, с чего начали. Вы любите меня и хотите, чтобы я была вашей женой, – но я не хочу вступать в новый брак, потому что сомневаюсь в прочности моих и ваших чувств.
– А если я хочу рискнуть на брак с вами?
– Тогда остается еще вопрос, хочу ли я рискнуть на брак с вами? – спокойно проговорила она. – Я отлично могу себе представить, что могла бы отдаться одному на всю жизнь; но в таком случае это должен был бы быть настоящий мужчина, который импонировал бы мне, который властно подчинил бы меня силой своей личности – понимаете? А все мужчины – я отлично это знаю! – едва только влюбятся, становятся слабы, покладисты, смешны, отдаются всецело в руки женщины, пресмыкаются перед ней на коленях. Между тем я могла бы долго любить только того, перед кем я ползала бы на коленях. Но вы мне так полюбились, что я… хочу попробовать.
Я бросился к ее ногам.
– Боже мой, вот вы уже и на коленях! – насмешливо сказала она. – Хорошо же вы начинаете!
Когда я поднялся, она продолжала:
– Даю вам год сроку – чтобы покорить меня, чтобы убедить меня, что мы подходим друг другу, что мы можем жить вместе. Если вам удастся, тогда я буду вашей женой – зато такой женой, Северин, которая будет строго и добросовестно исполнять свои обязанности. В течение этого года мы будем жить, как в браке.
Кровь бросилась мне в голову.
Загорелись вдруг и ее глаза.
– Мы поселимся вместе, у нас будут одинаковые привычки – и мы посмотрим, можем ли мы ужиться. Предоставляю вам все права супруга, поклонника, друга. Довольны вы?
– Я должен быть доволен.
– Вы ничего не должны.
– Так я хочу…
– Превосходно. Это слова мужчины. Вот вам моя рука.
* * *
Десять дней, как я не расстаюсь с ней ни на час, мы расходимся только на ночь, я могу непрерывно смотреть в ее глаза, держать ее руки, слушать ее речи, всюду сопровождать ее.
Моя любовь представляется мне глубокой, бездонной пропастью, в которую я погружаюсь все больше и больше, из которой меня уже никто не может спасти.
Сегодня днем мы улеглись на лужайке у подножия статуи Венеры. Я рвал цветы и бросал ей на колени, а она плела из них венки, которыми мы убирали нашу богиню.
Вдруг Ванда посмотрела на меня таким странным, отуманенным взглядом, что все существо мое вспыхнуло пламенем страсти. Потеряв самообладание, я охватил ее руками и прильнул губами к ее губам. Она крепко прижала меня к взволнованно дышавшей груди.
– Вы не сердитесь? – спросил я.
– Я никогда не сержусь за то, что естественно. Я боюсь только, что вы страдаете.
– О, страшно страдаю…
– Бедный друг… – проговорила она, проведя рукой по моему лбу и освобождая его от спутавшихся на нем волос. – Но я надеюсь, – не по моей вине?
– Нет… но все же моя любовь к вам превратилась в какое-то безумие. Мысль о том, что я могу вас потерять – и, быть может, действительно потеряю, – мучает меня день и ночь.
– Но вы ведь еще и не обладаете мной, – сказала Ванда и снова взглянула на меня тем трепетным, влажным, жадно-горячим взглядом, которым только что зажгла во мне кровь.
Быстро поднявшись затем, она положила своими маленькими прозрачными руками венок из синих анемонов на белую кудрявую голову Венеры. Не владея собой, я обвил ее тело рукой.
– Я не могу больше жить без тебя, моя красавица… Поверь же мне – на этот единственный раз поверь – это не фраза, не фантазия! Всеми силами души я глубоко чувствую, как связана моя жизнь с твоею. Если ты от меня уйдешь, я зачахну, я погибну!..
– Да ведь этого не случится, глупый! Ведь я люблю тебя… глупый!..
– Но ты соглашаешься быть моей условно, – а я весь твой, весь и безусловно!..
– Это нехорошо, Северин! – воскликнула она почти испуганно. – Разве вы еще не узнали меня? Совсем не хотите понять меня? Я добра, пока со мной обращаются серьезно и благоразумно, но когда мне отдаются слишком беззаветно, во мне пробуждается злое высокомерие…
– Пусть!.. Будь высокомерна, будь деспотична, – воскликнул я в экстазе, не помня себя, – только будь моей, совсем, навеки!
Я бросился к ее ногам и обнял ее колени.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?