Электронная библиотека » Лев Вершинин » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 17:37


Автор книги: Лев Вершинин


Жанр: Историческая фантастика, Фантастика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Лев Вершинин
Первый год республики
Хроника неслучившейся кампании

Одессе – моему городу и России – моей стране, с абсолютной верой в то, что никакая ночь не приходит навсегда…


1816 год. В Российской империи возникает первое тайное общество дворян-конституционалистов – «Союз благоденствия».

1818 год. «Союз благоденствия» преобразован в «Союз спасения» – более мощную и многочисленную организацию, поставившую вопрос о необходимости вооруженного восстания.

1823–1824 годы. Формируются Северное и Южное общества, активно готовящиеся к армейской революции и утверждению конституционного строя.

1825 год.

Сентябрь. К Южному обществу присоединяется общество Соединенных Славян – организация младших офицеров полукрестьянского происхождения.

19 ноября. В Таганроге скоропостижно умирает император Александр I, завещав престол младшему брату Николаю с согласия второго по старшинству, Константина.

25 ноября. Петербург извещен о смерти императора. Не найдя поддержки у гвардии и Сената, Николай Павлович присягает Константину, наместнику Царства Польского.

6 декабря. Категорическое отречение Константина от престола. Начало междуцарствия.

14 декабря. Вооруженное восстание конституционалистов в Петербурге. Подавлено с помощью артиллерии.

Середина декабря. По доносам предателей и показаниям пленных северян начинаются аресты членов Южного общества.

31 декабря. Молодые офицеры – «соединенные славяне» – освобождают из-под ареста подполковника Сергея Муравьева-Апостола. Черниговский полк в селе Трилесы (Украина) выступает «за Константина и Конституцию».

1826 год.

1–2 января. Черниговский полк движется на Белую Церковь, надеясь соединиться с ахтырскими гусарами и конными артиллеристами, командиры которых состоят в Южном обществе.

3 января, раннее утро:

– Ахтырские гусары и конные артиллеристы присоединяются к восставшему полку у Ковалевки…

– Ахтырские гусары и конные артиллеристы, не поддержав черниговцев, наносят им поражение близ Ковалевки…

4 января:

– Пленные черниговцы доставлены в Белую Церковь.

– Армия конституционалистов занимает Белую Церковь.

Далее:

смотри учебники истории – ?

От автора

Коротко объяснюсь.

Очевидно заранее: так не было! – воскликнет некто, прочитав повесть; так не могло быть! – добавит другой. Согласимся: так не было. Все случилось иначе, и люди, мною оживленные, не таковы были, какими описаны.

Однако! отчего ж такое мненье, что и быть не могло? История не пишется в сослагательном наклонении, да; но и то верно, что каждый миг жизни, едва лишь миновав, уже История. Каждый шаг мог быть иным и – соответственно – влек бы иные последствия.

Поэтому отвергаю злословье придир; ведь есть же в тугом узле событий, и дел, и чаяний, и судеб людских нечто, воспрещающее, сказать с уверенностью: вот свершившееся; иначе же – никак!

Было. Не было. Могло ли быть? Кто ответит…

И еще. Есть в российской душе некое свойство, заставляющее ее терпеть даже и невыносимое. Но порой в не самый хмурый день накатится нечто неясное, и – взрыв! вспышка! с болью, с кровью на выдохе! уж не думая ни о следствиях, ни о смысле, ни даже и о жизни самой…

Тогда – вперед! В стенку лбом, лицом в грязь, давя, оскальзываясь, вновь вставая и вновь! – лишь бы не покориться… и уж не понять самому: зачем? для чего? а все та же мысль, и только она: не уступить!

И лишь после, когда совсем иссякнут силы, оглянешься! – а кругом пепелище, и вороний грай, и кровь стынет; тогда только, будто с похмелья проснувшись, спросишь себя: к чему?!

Но не будет ответа.

Впрочем, несообразность сия не одной лишь России свойственна…

Пролог: 1826 год, июль

Фельдъегерь спал, глядя на императора.

Плечи развернуты, руки по швам, каблуки сдвинуты, глаза выкачены – и в них абсолютная, ослепительно прозрачная пустота. Император понял это за миг до гневной вспышки, а сумев понять, осознал и то, что темные лосины – отнюдь не дань варшавской моде, а просто вычернены грязью по самый пояс.

И обмяк.

– Подпоручик!

Ни звука в ответ.

– Подпоручик!

То же: преданно сияющие пустые глаза. И ведь даже не покачнется, стервец…

– Эскадрон, марш!

Сморгнул, мгновенно подобрался, став ростом ниже, схватился за пояс, за рукоять сабли; тут же опомнился, щелкнул каблуками.

– От Его Императорского Высочества Цесаревича Константина Павловича Его Императорскому Величеству в собственные руки!

Выхватил из ташки засургученный пакет. Протянул.

Замер, теперь уже пошатываясь.

Николай Павлович, не стерпев, выхватил депешу излишне резко. Вскрыл. Цифирь… Обернувшись, передал Бенкендорфу. Уже и того хватило, что в левом верхнем углу означен алый осьмиконечный крест; так с Костькой уговорено: ежели вести добрые, чтоб не мучиться ожиданием, крест православный, ежели худые – папский, о двух перекладинах. Доныне истинных крестов не бывало.

– Давно ль из Варшавы, подпоручик?

– Отбыл утром пятого дня, Ваше Величество! Услышанному не поверилось. Ведь это ж быстрей обычной почты фельдъегерской! – да еще и коней меняя где попадется, и тракты минуя, чтоб разъездам польским в лапы не угодить, да, верно, и без роздыху вовсе… чудо!

– Как же сумел свершить такое, поручик?

– Скакал, Ваше Величество! Император усмехнулся.

– И что ж, быстро скакал?

– Не знаю. Ваше Величество! Понятное дело, где уж тут знать…

– А что в Варшаве?

– Не могу знать, Ваше Величество… однако из города был выпущен открыто, по предъявлении пропуска от Его Императорского Высочества!

Еще хотелось расспрашивать, но – усовестился. Спросил с непривычной мягкостью:

– Отдохнуть не желаешь, поручик?

– Никак нет, Ваше Величество.

– Тогда ступай, братец. Проводят тебя… – и едва успел отшатнуться: фельдъегерь, вздохнув освобожденно, устремился прямо на государя, лицом вниз; глухо, словно тряпичная кукла, ударился об пол и захрапел. По паркету из разбитого носа потекла тонкая алая струйка.

Николай Павлович обернулся.

– Быстро! Поднять, отнести в кордегардию (сам на себя досадовал: зачем не удержал?)… или нет, здесь устройте. Имя выяснить и доложить!

Спящего, всего уж – от волос до шеи – измазанного юшкой и все же улыбающегося блаженно, подняли; бережно унесли.

Император вернулся к столу. Отодвинул лишнее, оставив лишь чашку крепчайшего кофию; никогда не баловался, но вот! – пристрастился в последнее время, уж и не может без турского зелья.

Что же в Варшаве? – сие не давало покоя, но знал: менее получаса цифирный кабинет не провозится; Александр Христофорыч, точности ради, ввел двойную проверку расшифровки. Позже, чем следует, не придет… В который раз поблагодарил Господа, что даровал ему в труднейшие времена Бенкендорфа. Прочие – шаркуны либо бездари, хоть и преданные без лести; а которые с умом и честью, так те подозрительны излишней близостью с карбонариями квасными, хоть и не уличить потатчиков…

Вчера лишь отлегло немного от сердца: пришли вести из Руссы; успокоились поселяне. Уплатил за то отставкою и опалой графа Аракчеева; впрочем, послал графу перед убытием в именье табакерку с бриллиантовым вензелем. Русса, Русса… хоть этою занозою меньше; ныне главное – Польша и Юг. Особо – Юг! И то счастие, что в Петербурге не вышла затея искариотская.

Не вышла! – себя не сдержав, ударил кулаком по столу; фарфор звякнул, кофий плеснулся, замочив депешу рязанского губернатора. Отчетливо, словно наяву, привиделось ненавистное лицо Пестеля; «Одно лишь отречение спасет вас, гражданин Романов!» – так и сказал, мерзавец. А что, полковник? – не встать тебе с Голодая,[1]1
  Остров в Петербурге, место захоронения казненных декабристов.


[Закрыть]
не замутить воду; и не я судил вас, не я! гражданин Романов простил враги своя, как подобает христианину; император же миловать не смел. А судил Сенат; по вашему же мнению, нет власти высшей в Империи…

Взяв замоченную депешу, перечел, держа на весу.

Отрадно! вот и в Рязани волнения попритихли; равно и в Калуге; а под Москвою еще в мае… и на Волге так и не занялось, хотя боялся, боялся. И то сказать: покоя не знал, рассылал посулы для зачтенья на миру; попы перед мужиками юродствовали, угомоняли именем Господа.

Уговорили! Злодеи же южные, к чести их, пропагаторов по губерниям не послали. Впрочем, откуда у Иуд честь?! – побоялись, всего и делов, повторенья Пугачевщины; рассудили: поднимется чернь, так первыми их же папенькам в именьях гореть…

В дверь кашлянули.

– Государь?..

– Александр Христофорович? Прошу, прошу…

На длинноватом розовом лице Бенкендорфа – торжество, депешу несет, будто знамя при Фер-Шампенуазе. И глаза хитрые-хитрые, редкостно лукавые, непозволительно веселые.

Сердце оборвалось в предчувствии хорошего; к скверному привыкнуть успел.

– Что?!

– Его Императорское Высочество Государь Цесаревич…

– Ну же?!

– …наместник Царства Польского Константин Пав…

– Прекратите, Бенкендорф!

Вмиг посерьезнел. Не глаза – льдинки. И вот уже подает с поклоном белый, четко исписанный лист.

Пробежал наскоро. Захлебнулся. Еще раз! нет, плывут буквы. Свернул лист трубочкой; не выпуская, встал, обошел стол, посмотрел Александру Христофорычу в лицо.

– Та-ак… та-а-а-ак… Вот, значит, как… Помолчал.

Внезапно, будто это сейчас всего важней, распорядился:

– Поручику, депешу доставившему, объявите мое благоволение, да табакерку пошлите с вензелем.

Махнул рукой бесшабашно.

– Да двести червонцев на поправку здоровья! Подмигнул Бенкендорфу.

– Да поздравьте с чином штабс-капитанским!

Прямой остзейский нос любимца слегка сморщился в иронии.

– А может, и в гвардию заодно?

– Отнюдь, Александр Христофорыч, отнюдь, – хмыкнул государь, – Россия не простит, коль заберу такого орла из службы почтовой. Ведь как скачет… Но к делу! Присядь.

Чтоб обсудить все, достало менее получаса.

Инструкции согласовав, скорым шагом ушел Бенкендорф. Император же – вновь за кофий; волшебен напиток, хотя, сказывают, в большой мере отнюдь не полезен. Ну да пусть его! один раз живем. Господь не выдаст…

Не замечая того, покачивался взад-вперед. Отучал себя издавна от сей привычки дурной, бабы Кати, покойницы, наследства, и отучил было, а тут снова вернулась.

Размышлял сосредоточенно о Польше.

Ах, Польша, Польша, боль головная, покойным Сашею завещанная! Сколь волка ни корми, а вышло – все на Рим оглядывается; лишь полыхнуло на Юге, так и Варшава заплясала; вишь ты, сейм!.. шляхта голоштанная… детронизацию[2]2
  Детронизация – лишение престола.


[Закрыть]
выдумали. Сорвалось! Но ведь могли же, могли! если б не гуляли до самого апреля, вполне б задору хватило не до Москвы, так до Питера, да еще если б с южными Иудами в союзе стакнулись…

Впрочем, нет. Сего – не могли. То и спасло.

Подсчитывал. Снова размышлял, перебирая формуляры.

…Дибича все же пока не трогать, нужен Дибич на польском кордоне, пусть под Гродно стоит, ляхам мозги прочищает; это у барона ладно выходит – пугать, не воюя.

Тогда на Юг кого? Паскевича, больше некому. Не Ермолова же. Ладно.

В Берлин и Вену не забыть нынче же благодарность отписать; к самому времени полячишек пугнули новым разделом. Опамятали сеймик.

Еще раз – вполне спокойно уж – прочел письмо.

Костьке ответить немедля!

Ухмыльнулся. Ишь, круль польский…

Пускай; главное, из избы добро не ушло. Круль так круль. А там посмотрим…

1. Генерал

… И никак не понять было: сентябрь ли это? Волглый, пронизывающий ветер, завывая, гнал низко над степью тяжелые иссиня-черные тучи, грязь чмокала под сапогами, и, насквозь пропитанная колючей водяной пылью, липла к телу омерзительно влажная ткань сорочки.

Генерал Бестужев-Рюмин, козырьком приложив ладонь ко лбу, вглядывался в полумглу, пытаясь хоть что-нибудь если и не увидеть, так на худой конец хотя б угадать там, в сизой круговерти взбаламученного ветром тумана. Свитские, негромко переговариваясь, сгрудились поодаль. Чуть ближе иных – доверенные, друзья-товарищи: Щепилло, тезка ненаглядный, Ваня Горбачевский, Ипполит, брат меньшой самого Верховного, милый друг, душа золотая; в шепоте не участвовали – следили, не махнет ли рукой командующий, подзывая.

Шутки кончились. В липкой грязи и клочьях тумана утонул Катеринослав, наскоро и, по сути, вовсе ненадежно обложенный частями Восьмой дивизии, верней сказать, тем, что от Восьмой осталось. «Больше не дам, – сказал Верховный. – Не могу, Мишель. Но ты уж расстарайся. Иначе конец». Так и есть; не дал ни плутонга[3]3
  Плутонг – взвод.


[Закрыть]
сверх росписи, разве что татары днесь подошли, тысячи с три, так это ж разве можно в счет принять?

А ведь и не думалось еще год назад, что едва родившись, окажется в подобной петле Республика. Задним умом ясно: иначе и выйти не могло. Крепок задний ум – а сердце никак не соглашается признать! Ведь шляхту-то отбили, да как еще отбили – с шумом, с треском; до самой Варшавы катились ляхи без огляду, без просыпу, от Сухиновской мужицкой бригады; зря, что ли, молчат ныне? – никак не зря: все не очухались после Брацлава.

И что же? Мазурки заглохли, а – глядишь! – на севере туча собралась: вот-вот Паскевич стронется, а кто воевать с ним станет? Татарва, что ли? Так из-за той татарвы донцы Николаше поддались, слышно, уж и присягу принесли, только и жди теперь – пойдут с востока шашками месить… говорил ведь Верховному: окружить тот Бахчисарай клятый, едва метушню мартовскую муллы затеяли – да и в картечь! Никак; все народы, ответил, едина суть. Сами, считай, хана сего и вырастили…

Все не беда; иное горе горше прочих: с кем в поле встать супротив Паскевича? Ладно, ахтырцы, это хорошо, они и есть ахтырцы, не выдадут… так сколько ж их осталось? Ну александрийцы еще… а более ничего ведь и нет, разве конвойная сотня. И неоткуда сикурсу[4]4
  Сикурс – помощь, подкрепление.


[Закрыть]
ждать; не снять Верховному ни с запада, ни с востока, ни с севера тем паче и единого солдатика; самому справляться следует. И добро бы еще армия регулярная противустояла, так нет же – хамы, быдло разбойное, воевать не умеющее…

Отчего ж? – сам себя оборвал бешено. Еще как умеющее! Сами, вишь, набрали, ружьишки раздали, строю выучили, сами! – себе же на голову! Ах, как же гарцевал Ванька Сухинов перед своей Первой Мужицкой, как красовался папахою – освободитель! Стенька Разин со княжною! И вроде пошло, пошло: обернулся, словно в сказке, серый хам солдатом, в боях вырос, уж и ленты на знамя получила бригада за Брацлав, уж подумывали в дивизию развернуть… и что ж? Скверен Брут, из Агафона вылепленный. Где теперь Ванька Сухинов? какими ветрами косточки его по степи носит?

Хотя – и то сказать: кто ж думал, что святое дело гайдаматчиной откликнется?

…Скопища Кармалюки растеклись по степи, разбухли, змеями проползли по буеракам от самых подольских холмов и аж сюда, к самому Днепру-батюшке, и ушла Первая Мужицкая к хамскому гетьману,[5]5
  Гетьман (гетман) – казачий и гайдамацкий атаман (укр).


[Закрыть]
почитай, вся; ныне не только с севера, а куда взгляд ни кинь – фронт, лютый фронт, с татарвою-вороньем вокруг. Что ж! – не Европия, не Бонапартьево воинство; пощады не жди, сам о милости забудь. И не на что пенять, коль уж располыхалась гверилья…[6]6
  Малая (партизанская) война (иси.).


[Закрыть]

На осунувшемся, желтом (а всего лишь год тому детски-пухлом) лице дернулась колючая щетинка усов. Вспомнилось вдруг: давешние споры… ах, Гишпания! ах, Риего! маршем пройдем по Малороссии, аки они с Квирогою[7]7
  Риего, Квирога – офицеры, вожди Испанской революции 1821–1823 годов.


[Закрыть]
по Андалусии шли! ах, конституция! Вот тебе и конституция: грязь жирная, да кошки дохлые в колодцах, да мор поносный в полках, да никаких рекрутов, а ко всему и татары, союзники хуже супостата… и уж неведомо: благо ли все сие для России, проклятие ли? и стоило ли начинать?

Однако – начато.

Учуяв во мгле нечто людскому глазу невидное, прянул конь; генерал качнулся в седле, выравниваясь, крепче сжал коленями мокрые бока Абрека. Выматерился. Господи Вседержитель, дай силу иль хотя бы страх отними! слышишь, Господи? – а пусть и страх остается, только рассей сомнения. Верую в Тебя, яко всеведущ Ты и знаешь, что нет уж пути иного, чем сей крестный путь у раба твоего Мишки Бестужева; так спаси, помилуй и наставь!

– ибо что было, все минуло, и осталось только это: степь в тумане, да город впереди, да скопища мужичьи вокруг, да неполных четыре тысячи солдат – больше не наскреб Верховный, да еще генеральские эполеты на подпоручицких плечах… Так пошли же, Творец, удачу во имя Отца, и Сына, и Духа Святаго, чтоб образумить мужиков да извести Кармалюку; тогда только и оживет надежда: выдадут рекрутов села, и поставки дадут провиантом да фуражом; за зиму обустроим армию, будет чем Паскевича встретить. Иначе – всему крах… И петля, вроде как у Пестеля, Пал Иваныча, мир праху его… ежели раньше на вилы не взденут, как Ваньку Сухинова… И страшнейшее: мечте конец придет во веки веков!

– Мишель!

Ипполит возник с левого боку, почти бесшумно, лишь чмокнули в грязи копыта аргамака.

– Ну?

– От Туган-бея ертоул…[8]8
  Разведчик, вестовой (тат.).


[Закрыть]
замкнули город! Языка взяли; нет, говорит, там ныне Кармалюки… отошел, собирает своих у Хомутовки! Разумею так: бить должно немедля, споро выйдет, еще и укрепиться успеем…

– Взять еще надобно.

– Куда денутся? Возьмем…

Отроческий задор Ипполита показался смешным. И то: ведь ровесники почти, а не сказать; словно бы на век состарили Мишеля Бестужева густые эполеты. Впрочем, знал и сам: Катеринослав взят будет, это без спору; гайдамакам, сколько б их там ни набралось, не устоять под картечью, ежели только Первую Мужицкую Кармалюка не оставил в городке… А он не так глуп, хам, чтобы оставлять единую настоящую силу для прямой сшибки с армией, бросать ее под залпы…

Расправил плечи, подтянул шнуры чеченской, Сухиновым некогда даренной белой бурки.

– Взять нехитро. Иное ответь, Ипполит: как Кармалюку вовсе извести с нашей-то силенкой? Да и неведомо притом, сколько их там, за балкою. То-то. Разведка наша, сам знаешь… Впрочем – карту!

Тускло мигнул слегка приоткрытый Ипполитовой крылаткой язычок потайного фонаря, прошуршал навощенный пергамент. Склонился, телом прикрывая от мороси бесценный пакет. Вгляделся, до рези напрягая глаза.

– Что ж… Пусть Щепилло дает сигнал. Начнем!

Спустя несколько минут медленно колыхнулась земля, уходя из-под копыт Абрека; вороной присел на задние ноги, но земля вновь замерла, а над степью уже накатывался гул, прерывающийся резким нечеловечьим посвистом. Плотный ком заложил уши, хоть и не так уж близко грянула канонада.

И почти сразу же, так же внезапно, пушки стихли, а в полумраке, после краткого затишья, взорвался надрывный, неистовый, протяжно вибрирующий вопль:

– Ааа-ааа-ааа-ааа-аа!

Еще мгновенье – и вот уже выметнулся из густеющей мглы, разметав туман конской грудью, вестовой от Щепилло. Осадил коня почти перед мордой Абрека, с трудом выпрямился.

– Ваше превосходительство! Дальние хутора взяты!.. захвачены обозы, пленные, два орудия… Полковник Щепилло велел доложить: преследует скопища в направлении балок, не да…

Поперхнувшись, завалился назад. Тьма, не разглядеть, сильно ли ранен, мертв ли; жаль, по голосу – мальчишка совсем. Ну, на то война. Кто-то из свитских, спешившись, склонился над телом. Бестужев плотнее стянул крылья бурки.

– Лекаря, быстро! Выживет – представить! Рев наступающих все нарастал.

– Ну-с, господа… с Богом!

Бестужев-Рюмин не торопясь вытащил из ножен кривую саблю и погнал вороного вниз, во мглу, туда, где, распаляя себя утробным воем, наступала пехота.

Всю ночь в пригородных садиках не прекращались стычки. Гайдамаки, сами ли сообразив, по приказу ли гетьмана, заранее отрыли рвы, утыкали тайные ямы заостренными кольями и сопротивлялись всерьез, с яростью необыкновенной. Славно дрались; без сомнений, нашлись учителя из тех, что бились с ляхами под Брацлавом.

К утру, однако, перестрелка стихла; не стало слышно и воплей солдатиков, исподтишка подсекаемых ножами. Над городом занялось мучнисто-серое, в цвет влажной соли, утро, хоть тем радующее, что уж не сеяло сверху промозглой моросью. Ветер, наконец изменив направление, приподнял посветлевшие после дождя тучи и гнал их вспять, туда, откуда приволок намедни – на ту сторону Днепра и далее, в Тавриду. Но все же солнца не было, и небо нависало над головами опрокинутой, скверно сполоснутой чашей плохого стекла.

Увязая в глинистой жиже, Бестужев медленно шагал по узким улочкам, обходя вмятые в грязь тела павших. Странно… усталости не было, хоть и вторые сутки не спал. Потому и пошел вот так, пешком, муча свитских: город притягивал. Ранее бывал тут проездом; единственное, что запомнилось: нечего смотреть. Теперь же хотелось увидеть в подробностях; как же, первый город, им, Бестужевым, лично взятый… Так бы и впредь; тогда уж и в спину никто не посмеет попрекнуть недавними подпоручицкими эполетами.

Жителей не видно; попрятались, как, впрочем, и следовало ожидать. Город же вдруг раскрылся совсем иным; стоило лишь приглядеться, и ясно: вовсю расстраивается, пуще прочих новостроев екатерининских, кроме разве что Одессы да Севастополя. Кое-где даже и замощено: грубо, щебенкой… а все же! – не Азия какая-то, почти что Европия… иль, того пуще! – Россия-матушка. И средь домов-мазанок, чем к центру ближе, тем чаще высятся серокаменные, с мансардами, кой-где и с мезонином. Стены, правда, пообгорели, плетни повалены, пух-перья вьются в воздухе, оседают в грязь.

Невольно Бестужев прислушался к тихим голосам за спиной. Кто говорит? – не понять. Однако же складно.

– Светлейшим князем Потемкиным-Таврическим сей город заложен в честь императрицы…

Короткий смешок.

– Вишь ты, и тут Катьке потрафил, жох!

– Надо думать… Зря, что ли, самолично посетить изволила? Генерал, не оборачиваясь, махнул рукой. Разговор оборвался. Остановились у собора, схожего с грудой кирпичей.

Ишь, махина заложена, – лениво подумал Бестужев. – Когда ж достроят такую-то? – не при нас уж, видать. Оглянулся, прикинул пройденный путь. Однако же! и не заметил, а версты с три отшагал. Ну и славно: хоть раздышка малая, левой-правой, ни о чем не думая, ничем душу не терзая. Глядя на недостроенный собор, припомнил рассказы о нем, слышанные еще в Киеве: мечтал светлейший всей Европии нос утереть, да не успел, помер, не хватило богатырю силушки… теперь достроят ли? И сам себе, едва ли не вслух, ответил с веселой злостью: а достроим! Мы и достроим… когда победим. Самое придет время строить и обустраивать!

Только вот победить бы…

Бездумный покой исчез, словно и не было; вновь подступили нелегкие мысли.

Что ж, город отбил, приказ исполнил; уже и депеша о сем в Киев послана. И что с того? – ежели сам Кармалюка отошел невредимо, да сухиновцев сберег, да прочей швали у вора несметно! Вот ежели б исхитриться к генеральной баталии хама вынудить и основные скопища его конфузии подвергнуть, да разогнать по степи, да пустить татар, чтобы нарубили вдогон в охотку… иное сложилось бы дело; сами б мужички ружьишки побросали, на коленях приползли бы с вожаками повязанными… Сие и была б истинная виктория! Контрибуция фуражом да провиантом, рекруты. Но… не настигнуть.

Разве что сам вернется, город отбивать. Вся на это надежда. Сам себя повязал Катеринославом гетьман: рассылал по селам универсалы корявые, сулил навеки учредить на сей земле страну Гайдамакию, в городе же Катеринославе престол гетьманский поставить. Назвался груздем, так теперь, кроме кузова, лезть хлопу некуда; мужик – что лошадь: доверчив-доверчив, ан если учует слабинку, не пощадит – скинет и продаст, аки Пугача некогда.

Михаил Петрович покачал головой. Поймал быстрый сочувственный взгляд Горбачевского. Что скажет Ваня? – ведь здешний, должен мужика понимать.

– Майор, как думаете: вернется гетьман? Горбачевский пожал плечами.

– Как я думаю, так вернется. Нет у него иного пути.

Значит, так и есть. Вернется. Подтянет основные толпы, завернет в них, как в тулуп, Первую Мужицкую, вытащит из размокшей грязи страшные свои дроги с косами на дышлах и колесных втулках и – кинется отнимать столицу своей Гайдамакии. И было б сие отнюдь не скверно, ибо тут мы его и примем на штыки…

– Мишель… Михаил Петрович… изволь! Батюшка здешний; был вчера Кармалюкою порот за отказ ножи святить…

Плотная кучка свитских расступилась, пропуская Щепилло, волочившего за рукав рясы худенького попика с непотребно расхристанной гривой полуседых волос; вокруг головы – кровавая тряпица; идет медленно, глаза затравленные.

– Не страшитесь, батюшка! – постарался Бестужев, чтоб мягко прозвучал голос. – Не страшитесь, все худое уж позади; живы – и слава Господу… а от Верховного за мужество награду обещаю!

Порывисто, едва не напугав до смерти страдальца-попа, подошел, приложился к грязной мозолистой руке. Перекрестился. Попик, никак того не ждавший, зарделся, что твоя девица. Не из сытых батюшка, простецкий, сам себе и кормилец, по рукам судя.

– Воистину! – дребезжит голосок. – Попустил Господь, и сгинули полки Антихристовы, и не восстанут вновь…

Невпопад сказал поп, сам не понимая того. Не дай Бог, не восстанут; не приведи Господи, не двинет на город гетьман… Дернулось веко у генерала.

– А Кармалюку сам видел? Каков вор есть? – поспешно перебил батюшку Щепилло, упреждая отчаянную бестужевскую вспышку.

– Дак как и казаты, каков? – дикой смесью языка русского с наречием малороссийским покоробило слух; из киевских бурсаков, видать, попик. – Сам собой видный, одет паном, зрак сатанинский… а бачыть бачыв, вот як вас, добродии; сам Устим Якимыч мэне слухав та й наказав стрильцям пивдесятка канчукив[9]9
  Канчуки – плети (укр., иольск).


[Закрыть]
видсчитаты…

– Обывателей обижал?

– Дак… як казаты? – Попик замялся, не зная, чем потрафить грозному генералу. – Хиба и да, хиба и ни… Которы богатии – тим скрыни порозбывалы, але душегубств не було особых… разве вот жидивськи хаты до витру пустылы… А так – ни, простых людив не забижав, вертав, що у скрынях набралы хлопци…

– А солдат гарнизонных?

Не отвечая, священник перекрестился. – Всех?!

– Ни… Которы до нього пишлы, тих не тронув… Уловив в глазах генерала скуку, Щепилло оттянул батюшку, отвел в сторонку, похлопал по плечу: «Иди, отче, иди с Богом…»

Сразу забыв старика, Бестужев смотрел вниз, туда, где в торчком стоящих ивовых зарослях, упираясь в днепровский берег, высились руины намертво выжженного потемкинского дворца. Все это уж не занимало. Иное мучило.

– Полковник Щепилло!

Вытянулся Мишель, тезка; глазами ест начальство в полном фрунте. Лишь где-то под ресницами, совсем незаметно, смешинка.

– Тебе с кременчугцами встать тут, – небрежно указал генерал в сторону шляха, отчетливо видного за испепеленными пятнами еврейской слободки. – Окопайся, на совесть только, чтоб без нужды потерь не иметь. Ну да не тебя учить. Времени – час. Нет, – расщедрился, прикинув, – два. Ясно?

– Так точно!

– Полагаю, пойдет на город гетьман тем же шляхом, каким отступал. Уязвимее места в обороне не найти, – добавил Бестужев. – Так что сюда, всего скорее, и сухиновцев пошлет. Выдержишь со своими?

– Постараюсь, Мишель! – меж ресниц Щепиллы сверкнули искры.

– Отменно. Теперь не мешало бы и откушать, господа. Уже отворачиваясь от собора, Бестужев не удержался и еще раз медленно и истово перекрестился. Над площадью, надсадно вопя, металось растревоженное воронье.

* * *

И еще одну, третью по счету, ночь, так и не поев толком, не сомкнул глаз. После слов попика, хоть и несвязных, подкатило к сердцу. Велел вести пленных. В штабную квартиру заводили гайдамаков по одному; коротко расспрашивал; выслушав, нетерпеливо отметал хамов взмахом перчатки.

Первый взмах Ипполит встретил без понимания, замялся. Пришлось сказать внятно, без экивоков. Младший Муравьев побледнел: «Ты шутишь, Мишель?» Посмотрев в глаза командующего, понял: не до шуток. Вскинулся, выбежал. Пришлось звать адъютанта, тот – Щепиллу; тезка выслушал без истерик, послал к Туган-бею за джигитами.

Те не замедлили явиться. Всю ночь без отдыха вытаскивали мужиков из толпы, вели к генералу, после – выволакивали обратно и здесь же, у крыльца, надсадно хэкая, рубили – с оттяжкой, почитай, наполы.

Ничего интересного не дал допрос. Хамы, как на подбор, были истинными хамами: косноязычны, перепуганы, готовы на все, чтобы только жизнь свою жалкую сохранить; редкие от двери сразу же в ноги не кидались. Но и прекратить все, приказать не вести более – не сумел; впервые так остро ощутил себя хозяином жизней человеческих – не в бою! совсем иначе! – да и ненависть жгла, стоило лишь припомнить безнадежное крестное знамение катеринославского батюшки.

Уж посветлело в окне, и татары по второму разу поменялись, когда, крепко ударив в дверь, вернулся Ипполит. Бледный до-желта, с враз осунувшимся лицом. Не сдерживаясь, не присев, выкрикнул:

– Мишель! Богом молю, Богом… что ж делаешь? Выйди погляди: в капусту люди нарублены! ты же здесь, как некий Писистрат!.. как Ирод!.. Батый с татарвой своею!

Сорвался на сип петушиный, поперхнулся, смолк.

– Сядь!

Бестужев сдержался. Не вспылил, не указал на дверь. Это же Ипполит, Ипполитушка, мечтатель хрустальный… ищет, милый дружок, красоты в войне…

– Сядь, говорю! Заладил, загомонил: Писистрат! Батый! Ирод! Суворова, чай, в Ироды не произведешь – а не он ли Емелькиных воров вниз по Волге на релях[10]10
  Реля – перекладина (устар.).


[Закрыть]
пускал?

– Опомнись, Мишель! Мужик, тут рубанный, не виновен, что таков есть… не мы ль ему вольность сулили? не мы ли за него, за мужика, кровь пролить встали?

– Кровь?!

Бестужев не выдержал-таки, вскочил, метнулся было к Ипполиту; вновь сел, заметив в дверях скуластую рожу.

– Да, за него! Но не в том беда, что глуп мужик; в том беда, друг ты мой, что не видит он воли своей, не знает пути… Думай: ежели лошадь лечить взялись, а она, дура, коновала лягает – чем ее взять? Бить должно, пока не смирится! – не так?

Уловил в юных глазах смятение; наклонился, уперев кулаки в стол, ловя бешеным взглядом взгляд Ипполита, не отпуская, не давая отвести зрачки.

– Сие – гверилья! Гве-ри-лья!! И – только так. Вспомни: кто Риегу супостату предал? не мужик ли, хоть и гишпанский?.. кто карбонариев живьем в Неаполе варил? – не мужик ли? С кем воюем? Скопище! Сущее стадо! Ваньку Сухинова не забыл, чай? Он ли мужичкам своим разлюбезным отцом не был? Кто, как не он, брата твоего на коленях молил оружье им раздать? Мужик за землю свою горою встанет! – так не он ли, не Сухинов говорил? И где ж ныне Ванька?

Будто громом ударило Ипполита; зрачки поползли вверх, под веки – вот-вот чувств лишится. Ништо! Так его, пусть привыкает; пора уж и взрослеть!

– Белую Церковь помнишь ли? Иль напомнить?! Изволь: в огонь швыряли, в огонь… слышишь?! – кто по-господски одет – в огонь; у кого руки чисты – в огонь! Всех, Ипполит… кого ж миловать?

– Не надо… не надо, Мишель… – уже со слезами.

– Надо! – как гвоздь вбил.

И отлегло. Шумно выдохнув, упал в кресло; указал на другое, ближнее.

– Сядь, мон шер. Понимаю, тяжко. А мне, мне – скажи! – легко ли? Знаешь ли, как иначе? Подскажи!

Всхлипнул младший Муравьев; не по-взрослому откровенные, крупные слезы мелькнули искорками на щеках, отразив огонь свечи. Странно: не полегчало на душе; сломал мальчишку, а себя вроде не убедил. Поднялся, прошел к двери, махнул вскинувшемуся было татарину: погоди!


Страницы книги >> 1 2 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации