Текст книги "Короче: очень короткая проза"
Автор книги: Линор Горалик
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
* * *
– …сколько лет ему? Ну, наверное, полсотни. Седой, я всегда таких любила. Такой, знаешь, в молодости балетом занимался, потом в КГБ сидел, ну, короче, вдохновенный такой мужик.
* * *
– …забыл на столе. Пенал положил в портфель, эту… папку положил, а ее не положил. Ну, на перемене вижу – ее нет. Я взял у Машки чистую тетрадку, говорю: Машка, дай мне это… тетрадку, ну, начал в нее домашку писать, но не успел же. А она говорит: давай тетрадь, а там до половины. Ну, она говорит: все, тебе тройка, завтра с утра вызываю твоего отца. Я иду домой такой и думаю: это… ну все. У меня потому что раньше не было троек, он меня так наругает! Ну, дома его нет, он же на работе еще, я его жду-жду, уже почти темно, семь часов. Я думаю, ну, – пойду во двор, чтобы, как он придет, сразу ему сказать. Ну, там дождь, это… но немножко такой. Ну, я пошел. Чапу взял, и мы пошли. Уже весь мокрый стою, смотрю – отец идет. Чапа побежала, а я иду и сразу говорю: я тетрадку, ну, забыл и это… На перемене начал в новой, но только до половины успел, а она трояк. И тебе завтра надо в школу, но я честно сделал, ну, все, просто тетрадку забыл. И я обещаю, что исправлю трояк, ну, я это. А он говорит: «Маленький бездельник, пойдем домой».
* * *
– …с криками. А сон всегда один и тот же: мама бьет его по лицу и спрашивает: «Ты съел шоколадку?!» Он рыдает и говорит: «Нет!» Мама бьет его по лицу: «Ты съел шоколадку?!» Он: «Нет!!» Мама бьет его по лицу: «Ты съел шоколадку?!» Тут он ломается и кричит: «ДА! ДА!» А мама бьет его наотмашь и кричит: «Я же тебя учила – никогда ни в чем не признавайся!!!» Ужас, да? Я у него полгода не могла добиться, что за кошмар он видит, он говорил: да какой там кошмар, все в порядке.
* * *
– …когда он меня любил, я не ревновала, а когда не любил – ревновала. Начинала звонить ему, доставать себя и его, пока один раз за мной скорая не приехала.
* * *
– …принадлежу одному богатому человеку и должна петь, когда он скажет. Потому что если я буду делать это еще год, мы с группой соберем нормальные деньги и сможем подняться. Но он человек совсем дикий, он ничего не хочет понимать, ему все равно – больная, уставшая, проблемы, – иди, пой. Вера ездила к сестре на свадьбу, так он ее уволил. А я знаю, что надо, потому что иначе мы вообще не поднимемся, очень тяжело. И терплю. Ну, вот он с друзьями где-то делал шашлыки, позвонил мне – приезжай, пой. А это на воздухе, а уже сентябрь. Я приехала, он дает мне такую огромную куртку, вот аж как бочка. И так мне стало противно в этой куртке петь, до слез, и вообще. Я ему объясняю: петь на холодном воздухе нельзя, пение – это дыхание, если я на таком воздухе нормально дышу, я завтра посажу себе связки и все, а если не дышу, я пою на одних связках и все равно их посажу. А это все на даче у него, огромная дача, фазаны, павлины, собаки. И молчаливая беременная жена ходит за ним. Я вот думаю – наверное, это удачный брак, она богато живет, но жизнь ужасная у нее, мне кажется. Нет, он мне говорит, пой. Я бы давно уволилась, но мы с группой не поднимемся без его денег, а я хочу. Нет, я бы все равно давно уволилась, но он приходит ко мне после того, как мы отпели, садится и плачет.
* * *
– …каждое рождество выставляют сценки из жизни, ну, Иисуса, колыбельку такую и все дела. Так он купил два кило мяса и ночью прошел по своему району и заменил везде Иисуса таким, знаешь, окороками… Очень было концептуально, очень здорово. А то сидеть тупо дома со всей семьей, улыбаться.
* * *
– …день. Все утро пытался написать сценарий, и все получалась у меня какая-то дешевая мелодрама. Потому что не бывает в жизни, ну, такого накала трагедии. То все умерли, то это. Невыразимые душевные муки. В общем, поехал я за костюмом и все думаю в метро: ну нормально вообще? Потому что искусство – это как раз умение видеть большое в малом. Драму, то есть, в простых вещах. И чем больше я думаю про это, тем, значит, мне хуже. И вдруг я на Лубянке решаю: а хрен с ним с этим костюмом. Я сейчас выйду, дойду до «Капитанов» и там просто выпью. Ну вот. Я выхожу, и наверху мне сразу пачкой приходят три эсемески. От трех людей, понятно. Такие: «Я в психушке, меня пока тут держат»; «Аня умерла вчера. Я не прилетаю»; «Папа плачет и просит, чтобы я забрал его домой». Я читаю раз, читаю два, читаю три, и вдруг понимаю, что уже пятнадцать минут смотрю на свой телефон и хожу кругами вокруг столба.
* * *
– …хомяка дочка дверью случайно задавила, так он плакал. Говорил: «Какой мужик был!»
* * *
– …хожу, трясусь. Уже полный зал народу, набилось-набилось, все подходят, типа: «О, мужик, так круто!» все такое, но у меня все равно же очко играет. Я так хожу у всех за спинами и смотрю, кто на что смотрит. Ну, с одной стороны, нехорошо прямо вот близко подходить, потому что невозможно же все-таки подслушивать на собственной выставке, но так: наблюдаешь хотя бы, кто перед чем останавливается, там, как смотрит. И вот я заворачиваю там за такую колонну в зале, а там стоит мой мужик этот, ну, ты знаешь, какой, у которого такие ноги вытянутые. И вижу, что перед ним стоит Тульцев собственной персоной и с блокнотиком. Я так: «Оп-па». Сердце: «Бум!» Я стою тихонько и наблюдаю. А он, значит, смотрит на этого моего мужика, и так сосредоточенно прямо. Я думаю: «Ну нехреново». И минуты три стоит, смотрит, или пять. И даже так, понимаешь, начинает потихоньку улыбаться. Стоит, смотрит и так улыбается, знаешь, ну вот как человек, которому просто хорошо. Я весь такой: «Аааах!» Ну и он уходит в какой-то момент. Я думаю: дай стану, тоже посмотрю на свою охеренную скульптуру. Становлюсь точно на то место, где он стоял. Бляяяааа!!! Там прямо за моим мужиком, ну, слева чуть-чуть, кошка умывается. И умывается, и умывается, и умывается…
* * *
– …спрашиваю: «Мама, что тебе на Новый год подарить?» А она мне, зараза, знаешь, что? – «Ничего не покупай, сынок, может, я и не доживу…»
* * *
– …уже прям совсем жить невозможно, ну грыземся, как кошка с собакой. Так мне Милка говорит: а ты сходи к батюшке. Я прихожу, говорю: «Батюшка, ну не могу, ужас, хоть выгоняй его. Он же мне муж все-таки, а живем так, что детей стыдно!» А он меня сразу спрашивает: «У тебя в доме красный угол есть?» Так, – говорю, – нет же. «А как же ты, – говорит, – хочешь, чтобы в доме для мужа место было, если у тебя там для Бога места нет? Сейчас, – говорит, – поедешь», – ну, сказал, куда и что купить: знаешь, под икону такую полочку, постелить еще чтобы, свечку, еще воды святой. И все сказал, как сделать, и помолиться, где повесить, и водой, ну, все сказал. Я поперлась после работы, еле ноги волоку, все это купила, пришла… Что тебе сказать, сама и повесила, и поставила все, и водой по это самое покропила. И покланялась, и все сказала, что у меня было на душе, – что он же мне муж, а я б его прям убила иногда, вот как увижу, так бы прямо и убила, и помоги, Господи, и все. И ты знаешь, так мне это… легче стало, и я уже думаю – ну все, может, с Божьей помощью, и как люди заживем. Только повернулась – а он стоит. Я ему говорю: «Чего тебе надо?» А он смотрит так и говорит мне: «Зин… А Бога-то нет…»
* * *
– …всю жизнь хотела стать такой взрослой тетечкой, о которой маленькие девочки говорили бы: «Вау, какой у нее есть кукольный домик!»
* * *
– …все ненавидят, а нам, думаешь, хорошо? Вот в Новый год мне ребята звонят, ну, говорят: товарищ лейтенант, тут мужик лезет на елку. Ну, на Лубянке там, на этой, на Никольской. Прямо лезет, как обезьяна. А праздник же. И я думаю: ну я сейчас скажу – снимайте, везите его, – так опять участковый сука, в Новый год человека это самое. Ну я говорю: а он, типа, тихо лезет. Они говорят – да вроде тихо, лезет себе и все. Ну и хер с ним, говорю, пусть лезет. Ребята что, у них же тоже праздник, тоже хочется это самое. Я сижу и думаю: сделал доброе дело, что вот говорят – как встретишь, и все такое. Так у меня будет год хороший. А через пятнадцать минут они опять звонят. Он с этой елки грохнулся и шею себе сломал. Прямо они пришли – а он уже сломал. Вот тебе и как встретишь. А ты мне говоришь – все ненавидят! Давай лезь сюда вниз с документами, хватит мне мозги ебать, умный нашелся!
* * *
– …прямо вот так кулаком себя в грудь бью и умоляю ее: «Люся, ну клянусь тебе, больше никогда в жизни! Даже и не посмотрю ни на одну женщину! Ну не посмотрю даже, только прости!» Ну она говорит: «Поклянись». Я говорю: «Клянусь». Она мне говорит: «Ну нет, не так. Ты жизнью матери поклянись». «Ээээ, – говорю, – Люся, вот это нет. С матерью случится чего, а ты мне сразу: “Ага! Опять к этой своей ездил!!!”»
* * *
– …в два часа ночи прилетел какой-то ангел. Пьяный совершенно, висел за окном, отказывался перелетать через подоконник. Упорно называл меня Натальей. Рыдал, целовал руки, говорил, что низко пал, ниже некуда. Спрашивал, есть ли ему спасение. Я сказала, что да, не хотела его расстраивать.
* * *
– …всегда жену любил, так любил, что вы и представить себе не можете. А она меня – ну, мне так казалось, – она меня так себе. Мать мне говорит: а ты любовницу заведи. Жена тебя сильнее любить будет. Завел себе одну женщину. Ну, не любил ее, конечно. Жену любил, а эту не любил. Но ходил к ней. Потом думаю: надо, чтобы жена узнала. А ей сказать не могу. Все для этого затеял, а сказать не могу. Мать мне говорит: а ты детям скажи, они ей все донесут. А дети у меня, я вам рассказывал, два сына, один в институт тогда только пошел, а младшему пятнадцать. Я их позвал, пришел домой, позвал, говорю: дети, слушайте меня. Я вам скажу ужасную вещь, а вы меня простите. У меня, дети, есть, кроме вашей матери, другая женщина. И молчу. Они так переглянулись, и вдруг как заржут! А младший меня по плечу хлопает и говорит: «Молодец, папка!» А старший говорит: «Круто. Мы тебя не заложим». Так я и хожу к этой бабе до сих пор. Черт-те что.
* * *
– …а Судный День, между прочим, уже был, но этого никто не заметил. Просто с этого дня у одних все пошло хорошо, а у других плохо.
* * *
– «…подскажите, пожалуйста, где тут Макдоналдс». И тут этот халдей встает в позу и сообщает мне: «Ой, а вы знаете, девушка, я в великой Москве по макдоналдсам не ориентируюсь!» Я даже растерялась: «Простите?» – говорю. А он мне: «Для меня ориентиры – это площади! Музеи! Памятники культуры!..» А, – говорю, – ну да. Такие, как вы, всегда умирают первыми.
* * *
– …я вообще совершенно неконфликтный человек. Абсолютно. Правда, с братом мы постоянно ужас как ругаемся – но брат натурал.
* * *
– …вчера ее видела. Я тебе что скажу – даже неважно, как она выглядит и что она красивая, – ну да, она красивая, я не спорю, что правда, то правда, – но это не важно. А важно, что я увидела: у них ни-че-го не получится. Ни-че-го. Восемь лет брака, Марина, – это срок. Я его знаю вот так, понимаешь, вот так, как ладонь, как свои пять. Так вот, с этой женщиной у него не получится ни-че-го. Она из него кровь высосет и вышвырнет, и он опять ко мне приползет. Ты увидишь, помяни мое слово. Я даже успокоилась. А вообще, знаешь, я когда только-только про все это узнала, я две недели есть не могла, вообще, ничего. Похудела на семь килограмм. Это такое счастье, такое ощущение потрясающее!
* * *
– …покупаю у нее ноготки, там, около рынка. Вот, – спрашиваю, – бабушка, они у вас почем? А эта бабка мне: «А вы их в подарок? Потому что, знаете, вообще-то, ноготки не дарят!» Вот, – думаю, – во все тебе, бабка, влезть надо, как будто я сама не знаю! Нет, – говорю, – я их на кладбище везу. Отдаю ей тридцать рублей и начинаю из букета один цветочек тянуть, чтоб, значит, четное, а она мне говорит: «Да вы не волнуйтесь, там уже четное!» Вот так иногда думаешь плохо о человеке, а он тебе, оказывается, добра желал.
* * *
– …съел одну сосиску и ушел. Ну вот скажи, Лен, оно мне надо?
* * *
– …не знаю даже, как объяснить. Ну вот представь себе: ты сидишь в метро. И вот перед тобой сидит девушка. Такая, знаешь, прозрачная блондинка, ну такая, как будто там внутри не кровь, а клубничный йогурт. И что-то она такое листает, что… ну… ну даже если на этом написано «Тиль Уленшпигель», то все равно понятно, что там внутри сплошные котяточки. Понимаешь? И у нее сумочка такая, ярко-розовая и при этом м е х о в а я. Понимаешь? Да? И ты смотришь, и прямо… И прямо чувствуешь, что это не человек. Это небесное созданье. Это какая-то другая сущность, понимаешь? Высшая. Такая вся, ну. А потом через год у нее рождается ребенок с синдромом Пайла. Так вот это, Паша, и есть Божий промысел.
* * *
– …в тот день все, конечно, показывали свое подлинное лицо. Мне, например, позвонил мой друг Лепеха и орет: «Чувак, ты знаешь вообще, что творится у Белого дома?!» Ну, – говорю, – знаю, смотрю телевизор, чего… «Нет, – он орет, – чувак, ты не знаешь! Тут такие телки! Их можно ебать прямо на танках!!» Ну, я пошел к жене – мы с ней тогда еще были женаты, – и говорю: «Дорогая, я должен идти к Белому дому, на баррикады, – защищать свободу и демократию». Так она меня не пустила! Я ей, суке, все простил, но вот этого бездушия не простил и не прощу.
* * *
– …не люблю таких людей. Получает три тыщи баксов в месяц, а кошка ее гадит в советский «Барсик» за семьдесят рублей.
* * *
– …решила поставить эксперимент. «Вот, – говорю, – я собралась идти в фитнес. В понедельник запишусь». – «Ой, – говорит он мне, – как хорошо! Ты молодец!» Нормальная реакция, да? Я приободрилась, говорю: «Только лениво очень, сил нет»… – «Да ладно тебе, – говорит он, – фитнес – это же так приятно. Во время тренировок выделяются эндорфины… Ой бля! У меня кончился “Прозак”, и я забыл купить новый!» Понимаешь теперь? То есть о чем бы мы, я с ним ни заговорила – это всегда заканчивается разговором о его сложной душе.
* * *
– …в последнее время очень тяжело дается. Тексты у меня стали получаться медленные и короткие, слов в них мало, у каждого слова, выходит, огромный вес. Я никогда раньше не думал, что можно два с половиной часа пытаться поставить в строчку одно слово. Буквально: одно. Два с половиной часа. И они, конечно, все время в голове, если так медленно писать, потому что не получается выпихнуть это из себя – и все: теперь оно все крутится в мозгу, крутится… Голова пухнет. Я впервые вчера начал чувствовать то, что Косиновский всегда мне говорил: «Мы переводим свою жизнь на слова». Потому что для меня это вдруг стало правдой: жизнь становится чудовищно тяжелой, если все это так… Растянуто в голове. Это заменяет собой все, ни на что не остается сил, потому что ради вот этого самого слова ты же не можешь только одну строчку думать, ты должен, как это ни пошло звучит, весь быть там. А там, как мы понимаем, чудовищно неприятно. И страшно. И больно. Как шаманы, знаешь, – ты за каждым словом ходишь на ту сторону. В общем, я провел прекрасный день, понятное дело, пока писал про детей в Берлине, в сорок четвертом году. Стишок, типа. Они там выследили и убили аутиста, мать всем сказала, что он умер от воспаления легких, а сама его прятала в пещере у реки. А дети думали, что он шпион. Попробовали его схватить, он на них бросился, укусил кого-то, а у них нож был… А потом один мальчик, самый маленький, плакал и говорил: сволочи! Сволочи! Это я его нашел, он был мой! Это я должен был его убить, это я им рассказал, сволочи, почему они пошли без меня, сволочи?! Такой себе стишок. Ну и понятно. Пишешь, а тебя всего трясет. Напишешь две строчки, сидишь и думаешь: господи, ну зачем я себя мучаю, кому это надо? Вот ты берешь и своими руками открываешь дверь из своей жизни в ад, и ходишь туда-обратно, туда-обратно, а ад, конечно, как дым, постепенно заползает, заползает… И хочется, конечно, бросить этот стишок, потому что – ну его к чертовой матери, а потом думаешь: нет. Потому что дописать – это единственный способ закрыть дверь. Хотя бы на время. И сидишь – строчка, еще строчка, и уговариваешь себя, уговариваешь… Я себя, например, вчера тем уговаривал, что допишу, встану, и мы с Анькой пойдем, наконец, в Cosa Ostra устриц есть. А то три недели не можем выбраться, уже один месяц на «брь» прошел, а мы в этом году еще даже и не начинали.
* * *
– …она слабая, трусливая, зависимая, ни к чему не способная, очень тяжелая, очень несчастная женщина. И мы ее жалеть должны, а не гадости о ней говорить.
* * *
Юле Идлис
– …говорят: «Это может изменить всю твою жизнь», а ты думаешь: «Ну какие дураки! Как что-то, что я тупо делаю в компании десяти, там, или даже пятнадцати абсолютно незнакомых, чужих людей, может изменить мою жизнь?» Мы же все так думаем, да? Как что-то, что ты делаешь два часа в неделю, может изменить твою жизнь? Так вот, я тоже так думала. Пошла просто… ну вот пошла, и все. Так вот я тебе говорю: йога реально изменила мою жизнь. Реально. Потому что я всегда такая была – ды-ды-ды-ды-ды, про все трясусь, про все нервничаю, вся такая, как пружина закрученная. А тут ты приходишь, переодеваешься, садишься в уголке на пол и час плачешь. Это другая жизнь. Я теперь вообще не понимаю, как люди без йоги живут.
* * *
– …стоим, и тут мама мне шепчет: о, смотри, явилась – не запылилась! Я смотрю – она идет такая, по этому по всему, на каблуках, на цыпочках, чтобы в грязь не проваливаться. Видок у нее, я тебе говорю, – постыдилась бы! Нет, она вся в черном, все как положено, но видно, что она одевалась, как на вечерину. Сапожки такие, знаешь, тысяч за шесть, с этим сзади… Вообще. Ленка мне, малая моя, говорит: «Ну какая свинья!» Ну реально, опоздать на двадцать минут, не иначе красилась. В таких очках темных, но все равно видно, скулы такие и все… Сапоги до колена и юбка. Понимаешь, да? Такой видон… Я смотрю, все отворачиваются прямо, потому что стыыыыдно! Стыыыдно же! Мы стоим – понимаешь, вот видно, что у людей горе, им не до тряпок было. На Ленке мой свитер этот, с этим, ну… Ну тот. Я ей его не даю, потому что обдерет, но тут она говорит: Маринка, ничего черного нет, – я дала, вот клянусь, даже не думала, – мне до свитера в такой момент, как ты думаешь? И ничего она не ободрала, уже можно давать ей носить, наверное, большая девка. А эта пришла – даже серьги черные. И видно, что подбирала. Уууужас. Слава Богу, к нам не полезла. Встала там подальше, я потом, как пошли, маме говорю: ну надо типа поздороваться хотя бы, а она мне такая: ты че?? Я потом думаю: а реально, чего я? Раньше я с ней один раз у вокзала столкнулась, вот прям плечо в плечо – я прошла, как сквозь стенку, а сейчас чего? И знаешь, у нас с ней вся разница – лет пять, а у нее уже морщинки такие, даже под очками видно. А она еще похудела так, ваще, как селедка. Ну мы пошли, а Ленка оборачивается-оборачивется, потом говорит такая: «А она там еще стоит, между прочим». Мама говорит: вообще могла не приходить, нужна она тут! Ленка говорит: «Мы, мама, тоже могли не приходить», так мама ей говорит: «Это я, дорогая, могла не приходить, а вам он был отец, ясно? И когда к этой ушел, и когда от этой ушел – все равно отец». Я Ленку пнула – типа ты чего? А она думает, я ей на ту показываю. Обернулась, я тоже обернулась – стоит, как примороженная. Потом вдруг как руками замахала! Я думаю – чего это она? А потом сообразила: это она пойти хотела, а каблуки провалились. Трудно, небось, полчаса на цыпочках стоять.
* * *
Ире
– …здесь же все не просто так развалины, я могу рассказать. Это немецкий аэродром, они отсюда летали город защищать, уже в самые последние дни, безнадежные. Это вот перед нами – это ангар бомбардировщиков. А вот та штука – это были казармы, там какие-то надписи есть. Видите, вот эти плиты бетонные, до самой воды – они уже, конечно, все в разломах, но тогда по ним выезжали немецкие «амфибии» из ангара. Идемте, я вас поведу на крышу, лестница нормальная, только перил нет. Но крыша держится, только в дырки не надо наступать, а так крыша в полном порядке. Мы сюда каждое двадцать третье февраля приезжаем с одной знакомой музыкальной группой, танцевать босиком.
* * *
С.К.
– …между прочим, в прошлый раз у тебя мобильник не отключился, и я минут пять сидел, слушал, как ты идешь по снегу. Туп-туп, туп-туп. Я чуть не заплакал.
* * *
Нелли
– …Ирка еле прочихалась, вообще, ужас. Говорит мне: «Мама, ты с ума сошла, он уже двадцать пять лет, наверное, на этих антресолях лежит, он уже вон, одна пыль! Он уже не красный какой-то, а вообще сербурмалиновый, уже не видно даже, это крепдешин или мешок какой-то! Выкидываем!» А много его! А ведь мы тогда с Ленкой из этого куска понашили-понашили, понашили-понашили, – и, знаешь, ходили мимо Дома книги, туда-сюда, туда-сюда, – и все на нас смотрели.
* * *
– …собачка бежит, грязная-грязная, а уши у нее розовые-розовые и просвечивают. И тут я подумала: черт его знает, может, надо было тогда рожать.
* * *
– …куда вы все идете, а ну не ходите! Светофор, что ли, не видите? Красный светофор, а вы идете! Ходил тут уже один! Да куда же вы, молодой человек, идете? Не идите! Они остановились, а вы и идете, а они сейчас вон оттуда поедут! Поворачивать начнут, а вы пойдете – только полдороги перейти и успеете! Ходил тут уже один на красный! Ну куда же вы идете, женщина! Они же теперь слева поедут, ну ждали-ждали, так подождите еще пять секунд! Ходил уже один, и вон оно как кончилось! А я ей говорила: не иди замуж, он дурак! А она: «Нет, не дурак!» А я: нет, дурак! А она: «Нет, не дурак!» Разве ж кто меня слушает? И вы не слушайте, идите, идите, все там свидитесь!
* * *
– …самый страшный сон в моей жизни. Вообще. Я чуть не сдох. Я был наблюдателем, смотрел на все снаружи, что, как мы понимаем, еще страшнее. Не мультик, но такое, довольно условное повествование. Там девочка и мальчик режут друг друга ножом и едят. Это пиздец как страшно. Причем это-то как раз не условно – кровь, дико больно, они кричат, и я все это чувствую, пиздец. И они запихивают в рот куски… Вообще. И в какой-то момент девочка вырывает у мальчика глаз и запихивает себе в рот. Кровь, все такое. И не может его проглотить, пытается и не может, и этот глаз катается у нее во рту. Госссподи! И я – ну, то есть он, но его глазом я, – вот он этим глазом вдруг видит, наконец, что у нее в голове. И вся голова у нее, оказывается. набита такими… как бумажечками, вся-вся-вся. И на бумажечках, знаешь, что? «Вильгельмина фон Дюссельдорф», «Фредерика ле Перуа-Роже», «Жасмина Лаклемент»… И все это – имена, как ее бы звали, если бы она была графиней и вышла замуж за принца.
* * *
– …потому что Господь исполнит любое желание, если у тебя чистые помыслы. Меня бабушка научила – всегда надо желать людям хорошее, даже если что-то происходит, что угодно. Это работает, серьезно. Вот, например, когда эта сука сказала, что я бледная, потому что наркоманка, я решила: нет, я не буду это самое. Вот не буду и не буду. Я что сделала? Я вечером помолилась хорошо-хорошо, сказала: «Господи! Ниспошли здравия всем моим друзьям и знакомым!» И на следующее утро эта сука свалилась с лестницы и убилась насмерть.
* * *
– …сначала и руки на себя наложить хотел, и все, а потом время шло-шло, и я такое понял… Сейчас в этом даже признаться грех, я знаю, что грех, но я тебе скажу: никогда я ее на самом деле не любил. Не смотри на меня так, я пьяный, дай скажу. Не любил – и все. Потому что любить – это, знаешь, что? У меня папу машина сбила, когда мне было шесть лет. Они с матерью так ругались, ты не представляешь себе. Такое он творил… Он и выгонял нас, и орали, и вещи таскал, и это самое. И руки иногда это… До такого ее доводил… Ужас. Так вот, его когда с улицы принесли, люди стоят, все такое, – так вот мама кричала: «Наконец ты, подонок, сдох!» «Наконец ты, подонок, сдох!» и ногами его, ногами… А сама плааааачет. Плаааачет. Я же все понимал, ты что думаешь, мне шесть лет было, а я уже понимал. А у меня такой любви и не было никогда. Пока все это… не случилось, я и не знал даже.
* * *
С. Б.
– …страшнее, чем семья. Знаешь, например, что есть немцы, которые решили стать евреями? Приняли гиюр, кипу носят, все по-настоящему. Это в основном те, у кого дедушка особенно отличился. И все, кто это знает, ахают и охают, какое сложное и тонкое решение, и груз, и вообще подвиг партизана. А мне вот рассказали прелестную историю. Один такой немец узнал в семнадцать лет про Холокост, то-се, дедушка у него был баааальшой человек, Нюренберг по нему плакал, ну и вообще. Так этот немец так проникся в свои семнадцать лет, что с дедушкой-бабушкой вообще разговаривать перестал и вообще выпал полностью из семьи, жил где-то черт-те где, учил историю еврейского народа, потом Тору, потом что-то там еще, прошел, короче, гиюр. Кипу надел, женился, детки. Ну и его раввин ему говорит: переезжай в Иерусалим. Обретение, значит, корней, пока не переедешь, считай, процесс не завершен. Он сам давно хотел, так проникся. Взял детей, поехал, перло его страшно, он все хотел увидеть, прямо каждую пядочку земли понюхать. Отпросился у жены на неделю, взял мотоцикл и поехал кататься, и там был, и сям был, везде. Ну и заехал, короче, на территории, места же незнакомые. А там эти, юные хунвейбины с камнями. Кольцом так и подходят, подходят… И он понимает, что кранты, потому что тут хоть ори, хоть не ори, забьют и закопают и мотоцикл по частям продадут, никто даже труп не найдет никогда. Он щиток поднял, говорит: я не еврей, я немец. Они на него орут, не понимают, кто-то по ноге саданул. Тут вышел какой-то взрослый, вроде по-английски немножко. Тот говорит: «Я немец! Немец!» А каску снять не может, там кипа. Этот ему: а ну сними каску! Тот говорит: «Не могу, вдруг в меня эти детки ваши кинут камнем в голову?» Тот усмехнулся, говорит: «Нет, ты еврей. Только евреи такие трусливые бывают». И отпустил его. И он уехал. Вот это пиздец, да? Не позавидуешь. А ты говоришь – страшнее семьи ничего нет. Ха.
* * *
– …и так все… мучительно. Потому что все про живых людей. Вот были мы на вечере Фанайловой, сидим себе, и тут посреди всех дел какой-то мужик громко заявляет, это самое… «Я пойду на улицу покурить!» Так весь зал ему шипит: «Тиииише! Тиииише!» А жена: «Одеееенься! Одеееенься!»
* * *
– …нет, ты что, для женщины водить машину – это очень важно. Это свобода, это такое чувство… Это так помогает стресс скинуть. Что бы ни случилось, садишься за руль и прямо пшшшшшш… Такое чувство. Поссоришься, например, с любовником, он тебе: «Воооот, то, се, – типа, – ты старая, а мне двадцать!» – а ты дверью – бах! И потом пошла, села за руль, завелась – и сразу, знаешь, такое чувство… Вот просто из-за того, что ты сама себе хозяйка. И можешь делать, что хочешь, и вообще управляешь этим новым, сильным механизмом.
* * *
П.
– …а ты что думаешь? Это для меня, знаешь, как? Это для меня как оправдание моего существования в этой квартире. Их повесил Анькин первый муж, я его даже знал, немножко, но так, пару раз виделись. Он был прекрасный мужик, серьезно, и руки были просто золотые у человека. Это все он делал, ты полку видел? Чеканки там в коридоре, карту, которая черная такая, все это. И копья тоже он повесил. Он их с раскопок привез, он на раскопки ездил, их списали или отдали ему, что-то такое. Анька говорит – «Я ему сказала, давай поставим в прихожей», а он – «Нееет, я хочу интересней!» Он такой был человек поразительный, все делал «интересней», не мог даже просто так… Вот он их подпилил и повесил. Он же небольшого роста был, а Анька у меня, ты сам видишь, от горшка полвершка. А мне они, видишь, как? Смотри: раз! Раз! Раз! А? В глаз прямо! И вот представь себе: сколько лет я тут хожу, и в темноте, и к ребенку через этот коридор бегал, сонный, спящий на ходу – и ни разу даже рядом не задел! Это для меня как оправдание, что я в этой квартире могу быть. Типа, что со вчера ничего не изменилось.
* * *
– …давно не был в супермаркете. Вот, хочу туда пойти.
* * *
– …пришел с цветами. Ну, не очень с такими, но астры, все равно же это хорошо, да? И вообще – пока мы ели, что-то говорили такое, – я чувствую, ну вот, знаешь, – все склеивается. Прямо как кусочки складываются, вот он что-то скажет, я скажу – хлоп! И я так, знаешь, так хорошо мне стало, прямо вот весело внутри. Мы сидим, уже мороженое ему принесли, он уже мне прямо родной такой, как если бы трое детей. И тут подходит к столику какая-то девка, ничего такая, кожа плохая, а так ничего, но я сильно не разглядела. Становится такая и говорит: «Привет, Леша». Я такая вся улыбаюсь, говорю: «Привет!» – а она на меня даже не смотрит, смотрит на него и говорит: «Ты что, глухой? Не слышишь меня?» Я рот раскрыла, а он сидит, как статуя, и пялится в мороженое. Она говорит: «Ну ладно, пока», – разворачивается и идет к своему столику. Нормально, да? Я говорю: «Леш, ты меня прости, это кто?» «А никто», – говорит. – «Так, тезка моей собаки».
* * *
– …придумал сюжет. Есть поэт и есть критик. Поэт уводит у критика жену. И после этого критик все бросает и всю жизнь занимается только творчеством этого поэта, не может остановиться.
* * *
М.
– …спасибо, деточка, что ты меня повела. Я мало того, что сто лет в кино не была, так я еще и именно этот фильм хотела посмотреть, я же все слышу по телевизору – «Хроники Нарнии», «Хроники Нарнии», а я даже книжку не читала. Знаешь, для меня этот фильм про что? Вот меня водили маленькую на елку во Дворец студентов, и там была такая красота, мрамор и все это, и такие бесконечные коридоры длинные, бесконечные. Я же тогда не знала, что это потемкинский дворец, Екатерина Потемкину подарила, это нам же тогда никто не рассказывал, а просто – такая красота была… И мне каждый раз так хотелось пойти по этим коридорам! Но не пускали же! А мне казалось, что там в конце что-то такое должно быть… Такое что-то… Невероятное. Так что спасибо тебе, доченька, что ты меня повела. Потому что я сейчас как будто прошла по этим коридорам до конца, такое чувство. И ничего там такого нет.
* * *
– …укладывает мне челку и что-то такое говорит в процессе – а он гламурный такой молодой человек, настоящий стилист, – ну вот, разговаривает о всяких приличествующих дискурсу благоглупостях, – вроде того, как молодо выглядит София Ротару. И вдруг говорит: «Между прочим, я рос у приемных родителей. Мои много работали и дали объявление в газете: кто может забирать детей из школы, а мы за ними будем в выходные приезжать. Откликнулась, – говорит, – одна пожилая пара, у них как раз сын тридцатилетний утонул. Очень были необычные люди. Дед этот руку одну на войне потерял, а до того успел и каналы рыть, и лагеря, и все. Я вообще-то мало про него помню. Вот, помню, он всегда говорил мне, хриплый такой голос у него был: “Ыгорь, если тэбя кто-нибуд спросит, который час – сразу бэй в морду”. – “А почему, – говорит, – не знаю”». И опять хурли-мурли, хурли-мурли про медные оттенки у темных блондинок. Я его спрашиваю осторожно: «Игорь, а он, наверное, левую руку потерял?» – «Да», – изумленно говорит мой парикмахер. «Тогда, – говорю, – понятно, наверное, почему он вам говорил про “который час”». – «То есть?» – изумленно говорит мой парикмахер. «Ну, – говорю, – вот представьте себе, – если кто-нибудь хотел над ним жестоко пошутить…» Он молча смотрит на меня в зеркале, потом опускает фен и говорит: «Ого». Потом опять включает фен, потом кладет его, включенный, на тумбочку, идет и садится на пуфик. «Сейчас, – говорит. – Мне надо про это подумать».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.