Текст книги "Зыбучие пески"
Автор книги: Малин Джиолито
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
3
Первая неделя судебного процесса, понедельник
Во всяком случае, мне было с ней хорошо. Мы все время проводили вместе. Сидели рядом в школе, вместе делали уроки и прогуливали занятия. Обсуждали девиц, которые нас выбешивали («Ничего против нее не имею, но»), бегали на соседних тренажерах в спортзале. Вместе красились, вместе занимались шопингом. Часами болтали по телефону, чатились, смеялись, как смеются в кино подружки, когда одна лежит на животе на кровати, а другая стоит в короткой ночнушке и делает вид, что поет в расческу вместо микрофона или пародирует кого-то из наших одноклассниц.
Мы вместе ходили на тусовки. Аманда легко пьянела. Дальше события развивались по однотипному сценарию. Сначала она хихикала. Потом громко ржала, танцевала, падала, снова ржала, ложилась на диван, плакала, блевала, отправлялась домой. Мне всегда приходилось о ней заботиться. Сама я же я никогда не напивалась.
Мне было хорошо с Амандой. С ней я могла расслабиться и забыть обо всем. В ее компании у моей жизни был смысл – жить ради удовольствия. И ее игра в тупую блондинку меня забавляла. Если ее спрашивали, какая завтра погода, Аманда отвечала «флип-флоп[7]7
Т. е. теплая погода, при которой можно ходить в шлепанцах на босу ногу.
[Закрыть]». Или «сорок ден».[8]8
Или носить колготки с маленькой плотностью.
[Закрыть] Если было очень холодно, говорила «идеально для афтер-ски»[9]9
Буквально: после катания на лыжах.
[Закрыть] и приходила в школу в утепленных леггинсах, луноходах и пуховике с кроличьим воротником.
При этом ее нельзя было назвать поверхностной. Конечно, о работе редактором серьезной газеты Аманде мечтать не приходилось. Она считала, что «угнетение – это ужасно», «расизм – это ужасно», «нищета – это ужасно-преужасно». Ей нравилось удваивать все определения для пущего эффекта. Хорошо-прехорошо, супер-суперклево, крошечный-прекрошечный (это уже утроение какое-то). Ее взгляды на политику и равноправие базировались на трех сериях документального сериала, который она видела по телевизору (в слезах). А когда ее окликнули во время просмотра видео на «Ютьюбе» о том, как самый толстый человек в мире впервые за тридцать лет вышел из своего дома, она отмахнулась со словами «Не сейчас, я смотрю новости».
Чаще всего мы с Амандой обсуждали ее страхи. Она наклонялась ко мне и доверительно шептала, как тяжела ее жизнь и как мучают ее проблемы с едой и бессонница (кошмарно-прекошмарно). У нее был период, когда ей, по ее словам, нужно было избегать зеленого цвета, цифры «9» и края тротуара (я просто должна, ничего не могу с собой поделать. Если не буду, я умру, на самом деле умру).
Иногда, не получив желаемой реакции, она прибегала к другим методам привлечения внимания. Притворялась, что ожог между пальцами, полученный во время жарки блинов, был шрамом от чего-то другого, о чем она «не хочет говорить», в надежде, что люди решат, что она пыталась покончить с собой. И ей даже в голову не приходило, что я могу раскрыть ее тайну другим.
Нет, она не врала, это было бы слишком простым объяснением. Ей действительно приходилось нелегко. По крайней мере, иногда. И она считала страхом боязнь опоздать на автобус, и у нее действительно была булимия, поскольку в плохом настроении она могла слопать двести граммов шоколада с орешками за один присест. Аманда была избалована. Как же иначе? Ее баловали мама, папа, психотерапевт и грум ее лошади. И речь шла не только об одежде и безделушках. Дело было в другом. Она относилась ко всем – к учителям, к родителям, ко всем авторитетным персонажам, включая бога как к своей прислуге, вроде сотрудника на ресепшен в эксклюзивном отеле. Она ждала, что все будут ей прислуживать и решать ее проблемы – от прыща на носу и потерянной сережки до вечной жизни. Ее не интересовало, существует бог или нет, только что он обязан помочь ее кузену, заболевшему раком, потому что «его страшно жаль» и кузен «добрый-предобрый, несмотря на лысину». Она жалела людей, когда у них были проблемы, но не понимала, почему они не жалеют ее взамен.
Аманда была самовлюбленной. Она так заботилась о своих длинных до пояса волосах, как если бы это была ее больная бабушка. Люди считали ее милой. Но милой она никогда не была. Она всегда переспрашивала, когда кто-то просил кофе с молоком (ты уверена?), отчего люди чувствовали себя жирными. Она говорила вещи вроде «Мне хотелось бы быть такой же расслабленной, как ты, и не париться по поводу моего внешнего вида» или «ты действительно очень фотогенична» и ждала благодарности, не понимая, что оскорбила человека.
Разумеется, политику Аманда считала «важной-преважной». Но при этом политикой она не интересовалась. В молодежных организациях не участвовала, в лагеря, кроме религиозного, не ездила, на демонстрации не ходила. Ей бы и в голову не пришло перекрасить волосы в черный цвет, поджечь норковую ферму или прочитать отчет об озоновых дырах, умирающих кораллах и все такое прочее. Так что до Самира, которого учителя считали политически ангажированным только потому, что отца Самира пытали в тюрьме за его взгляды, ей было далеко.
Единственный политический вопрос, который заботил Аманду, это чтобы государство оплатило операцию на желудке, если она вдруг когда-нибудь растолстеет (буду весить шестьдесят кило). Она считала, что это справедливо, учитывая, сколько налогов мы платим. И под «мы» она имела в виду не маму, на руках у которой были только те наличные, которые можно было снять в супермаркете в время похода за продуктами. Их она клала на специальный счет в банке, который называла «туфельный счет». Аманда при этих словах закатывала глаза. Она считала это нелепым, потому что мама могла спонтанно заказать поездку первым классом в пятизвездочный отель в Дубае для всей семьи, но была вынуждена припрятывать мелочь, чтобы купить джинсы, не спрашивая предварительно разрешения. А почему она считала деньги отца своими и верила, что вносит вклад в экономику страны, для меня оставалось загадкой.
Во время беседы с Кристером на тему политики парой месяцев ранее, разговор зашел о Че Геваре.
– Я считаю, что убивать детей – это отвратительно, – объявила Аманда. – Хотя я плохо ориентируюсь в событиях, происходящих на Ближнем Востоке.
Самир сидел сзади нее наискосок и при этих словах он охнул. Аманда повернулась на звук.
– Я в курсе, что ты ненавидишь американцев, – сказала она, встретившись с ним взглядом.
Не помню, что на все это сказал Кристер. Помню только, что Самир посмотрел на меня. Не на Аманду, прямо на меня. Словно он считал, что это моя вина, что Аманда не в курсе, кто такой Че Гевара. И что она не может отличить Латинскую Америку от Израиля и Палестины. И что она вбила себе в башку, что Самир что-то имеет против США.
Так что о политике Аманда знала не больше героев Диснея, и порой ее трудно было считать очаровательной, но мы не обсуждали политику. У меня от нее болела голова, а Аманде не нравилось говорить о том, в чем она не разбирается, потому что не хотела выглядеть дурой.
Но много раз, лежа на ковре в ее комнате и невнимательно слушая ее энергичное «мы-из-молодежной-комедии-в-которой-все-запрыгивают-в-открытую-машину-голос», я ловила себя на том, что думаю, что мы с ней такие разные, что это нас и объединяет. Аманда притворяется, что ей не все равно, а я притворяюсь, что мне все равно. Но обе мы притворяемся. И делаем это так хорошо, что сами верим в свое притворство.
Считала ли я Аманду тупицей? В материалах дела присутствует смс от Аманды Себастиану, отправленное за четыре дня до их смерти. «Не грусти, – пишет она, – скоро и эта весна пройдет и забудется».
Обвинитель еще не упоминал Аманду. Приберегает напоследок. Пока она сосредотачивает усилия на Себастиане. Себастиан, Себастиан, Себастиан. Она еще долго будет о нем говорить. Все будут о нем говорить. И если кто на этом процессе и напоминает рок-звезду, то это Себастиан. Сандер показал мне фотографии, опубликованные прессой. Черно-белое фото из школьного альбома красовалось на обложках газет и журналов по всему миру, включая Rolling Stone. А ведь есть еще много других фото. Себастиан с сигаретой во рту, пьяный, с каплями пота на лбу, стоит на носу яхты, проплывающей по каналу Юргордсбрунканален. Я сижу рядом и смотрю на него. Есть еще одна фотография из той же поездки. Самир сидит рядом со мной и смотрит прочь. Вид у него такой, словно мы силой затащили его на лодку, наплевав на то, что у него морская болезнь, и вообще мы ему противны. С другой стороны от меня – Аманда. Белые зубы, загорелые ноги, голубые глаза, развевающиеся на ветру светлые волосы. Денниса на этих снимках, разумеется, нет. Но к материалам дела они подшиты. У Себастиана было несколько его фоток в телефоне. Ему нравилось снимать Денниса, когда тот нажирался. Непонятно, как до них не добрались журналисты. Там есть и снимки их с Деннисом вместе, ужратых или под кайфом. Себастиан безумно хорош на этих фотках. Деннис выглядит как обычно.
Обвинитель будет много говорить о том, что сделал Себастиан, потому что она убеждена, что все это мы сделали вместе. Не знаю, хватит ли у меня сил все это выслушать. Но я стараюсь не отвлекаться. Потому что стоит мне утратить концентрацию, как я снова слышу эти звуки.
Звуки, с которыми они ворвались в класс и оттащили меня от Себастиана. Звук, с которым его голова ударилась об пол. Этот звук все еще звучит у меня внутри. И стоит мне отвлечься, как он начинает сводить меня с ума. Я вонзаю ногти в ладони, гоню его прочь, но это не помогает. Не могу его прогнать. Мое сознание снова возвращает меня в тот чертов класс. Он снится мне по ночам. Мне снятся секунды до того, как они ворвались в зал. Снится, как я изо всех сил зажимаю ему рану, как он лежит у меня на коленях. Но кровь не остановить. Она хлещет фонтаном. Пытаться ее остановить все равно, что пытаться зажать воду из вырвавшегося из рук шланга. Вы знали, что когда кровь так хлещет из раны, руками ее не остановить? Себастиан холодеет у меня на руках. Во сне я чувствую его руки – холодные как лед. Все происходит очень быстро. Кристер мне тоже снится. Мне снится, как он испускает свой последний вдох. Это похоже на звук, с которым в забившийся сток наливают средство для прочистки труб. Я и не знала, что сны бывают такие реалистичные, что во сне можно слышать звуки и чувствовать температуру кожи, а теперь они снятся мне все время.
Я стараюсь не смотреть на людей, собравшихся в зале заседаний суда, чтобы поглазеть на меня. Даже папу я не выискивала в публике. Но мама коснулась меня, когда я проходила мимо. У ее глаз было новое, незнакомое мне выражение. Она улыбнулась мне, склонила голову набок и вытянула губы в «все-будет-хорошо» улыбку. Так же она вчера сказала по телефону. Но при этом она вздрогнула, когда наши глаза встретились, и отвела взгляд, словно чего-то опасаясь.
До того, как все это случилось, самой серьезной проблемой в ее жизни было не есть углеводы. Мама так быстро толстела и худела, что слежение за весом было ее главным занятием. Она испытывала гордость, когда брала аппетит под контроль. А теперь сидит тут.
В материалах дела все написано. О том дне. И о наших вечеринках. О том, что делал Себастиан, что делала я. И Аманда. Мама обожала Аманду. Себастиан ей тоже нравился, по крайней мере в начале, хотя теперь она ни за что в этом не признается.
Интересно, верит ли мама в «мою версию». Или решает поверить в нее. Она ничего про это не говорила, а я не спрашивала. Как я могла спросить? Я не общалась лично с мамой и папой со дня моего предварительного задержания девять месяцев назад, а разговоры по телефону – это не то.
Разве это не странно? Прошло девять месяцев с тех пор, как мы с мамой и папой встречались наедине. Но даже тогда между нами была стеклянная перегородка. Мы просидели так четверть часа, а потом судья постановил, что слушания по делу о предварительном заключении будут проводиться при закрытых дверях, и родителей вместе с остальной публикой отправили домой.
Весь процесс я прорыдала. Без перерыва. Мне было плохо. Я чувствовала себя не лучше гусыни, раскормленной на паштет, и мама с папой в испуге смотрели на меня. На процессе о предварительном заключении на маме была новая блузка. Раньше я не видела ее в ней. Интересно, кем она нарядилась в тот день? Тогда еще ничего не было понятно. Тогда она еще ничего не знала. Вы, наверно, думаете, что она была наряжена мамой, которая точно знает, что это ошибка и что ее дочка ни в чем не виновата. Но мне кажется, что она нарядилась мамой, которая все сделала правильно, которую ни в чем нельзя обвинить, несмотря на все, что случилось. Тот процесс длился три дня. Я жалела, что так много плакала. Мне хотелось разбить ту стеклянную перегородку, чтобы можно было броситься к маме и спросить о вещах, которые не имели никакого значения.
Я хотела спросить, заправили ли мою постель после того, как я ушла к Себастиану. У Тани по пятницам был выходной. Или она так и стояла неубранная до прихода полиции.
И что потом? Таня убралась, или родители запретили ей входить в мою комнату, как бывает в кино, когда комната пропавшего ребенка тридцать лет стоит нетронутая?
Мне бы хотелось, чтобы родители так и сделали и сказали мне, что все в комнате точно так же, как когда я оставила ее тем утром, что полицейские в ней ничего не тронули, что жизнь, моя жизнь до того, как это случилось, остановилась и законсервировалась, подобно мумии.
И что когда все закончится, я вернусь домой, и все будет как прежде.
Но, разумеется, такого они сказать не могли. Да и не важно, заправила мама мою постель или нет. Я уже знала, что полиция устроила обыск. Они мне об этом сказали на допросе. Они забрали компьютер, мой телефон (из больницы, заставив меня при этом назвать все мои пароли к форумам, приложениям, сайтам). Я спросила, что еще они взяли, и услышала в ответ «Почти все… айпод, документы… книги, постельное белье, одежду с вечеринки». «Какую одежду?» – удивилась я. Но они ответили как ни в чем ни бывало: «Твое платье, лифчик и трусы». Они забрали мои грязные трусы. Зачем? Мне хотелось разбить стеклянную перегородку и потребовать у мамы ответа. У мамы, не у Сандера. «Почему они забрали мои трусы, мама?» – хотела я спросить. Я не могла говорить о таких вещах с Сандером.
А что родители сделали с тем, что они не взяли? Мне хотелось знать. Интересно, постирала ли Таня всю мою одежду. Мне всегда было интересно, что она думает о своей работе. Нравится ли ей развешивать постиранное белье? Разворачивать, разглаживать, развешивать. Вешать кофты «вверх ногами» с рукавами в разные стороны, как будто они сдаются, а носки – парами, скрепив одной прищепкой, чтобы потом было легче сортировать.
Интересно, позволили ли они Тане убрать мою комнату. Интересно, при виде ножа для масла, который я всегда забывала убирать по утрам, вспоминает ли мама меня. «Совсем недавно она была здесь, а теперь ее нет». «Мама! – хотелось мне закричать на всю комнату. – Что происходит?» Но стеклянная перегородка заглушала все звуки. И стоило мне сесть на стул, как судья попросил публику удалиться. Я не получила никаких ответов, только решение судьи о помещении меня под стражу.
Однажды, задолго до этих событий, я спросила маму, почему она никогда не спрашивает меня ни о чем важном. «О чем, например?» – спросила она, даже не пытаясь догадаться самой.
Но сегодня им разрешено присутствовать. Для них зарезервированы места – «лучшие» места в самом первом ряду рядом со мной (нас разделяют пара метров).
Мама располнела. Она по-прежнему наряжена мамой, которая все делала правильно, но, судя по всему, заедала стресс вкусностями. Наверно, набрасывалась на пасту с сыром, мясом и кетчупом. Быстрые углеводы. Учитывая то, что я натворила, ей простительно даже набрать вес. Все ее поймут. И будут презирать вне зависимости от того, стройная она или жирная.
Когда мама нервничает, по шее у нее идут красные пятна. А она всегда нервничает, когда ее просят пояснить свои слова. И тогда собеседник не может сконцентрироваться на ответе: его отвлекают красные пятна. Поэтому мама редко говорит то, что она действительно думает. Это слишком рискованно. Вместо этого она спрашивает мнение папы. И если он в хорошем настроении, то соизволяет сообщить. А если нет, то мама начинает жаловаться: «Мы больше совсем не разговариваем». Как она может переживать из-за того, что они мало разговаривают и при этом никогда не спрашивать, как у него дела, выше моего понимания. Но я ее ненавижу не за это. Я ненавижу ее, потому что она сама этого хочет. И потому что думает, что знает, что я чувствую, и не стесняется мне об этом сообщить.
«Я знаю, что ты переживаешь»; «Я знаю, что тебе страшно»; «Я знаю, каково тебе сейчас». Моя мать идиотка. «Хотела бы я быть на месте Майи». Что-то я не слышала от нее такой фразы.
4
Первая неделя судебного процесса, понедельник
Главный обвинитель Лена Перссон говорит и говорит. Боже милостивый, она никогда не заткнется. Вместе с ней двое полицейских, которые вели расследование. Рядом с ними адвокаты пострадавших, они требует компенсации ущерба. Перед ними тоже папки с документами – целая библиотека. На стенах два экрана – один за моей спиной, а другой – за их. Пока на них видно только экран чьего-то компьютера с иконками, как на плохо подготовленном докладе на уроке обществознания.
Родителям Аманды не разрешили сидеть за столом обвинения. Родным других тоже. Они сидят вместе с публикой. Или в другом зале, где можно следить за ходом процесса на большом экране. Наверное, не хотят сидеть в одной комнате со мной.
Сандер сказал, что в «задачи» обвинителя входит «объяснить», почему мы здесь. Рассказать, что, по ее мнению, я сделала и почему она требует для меня высшей меры наказания.
«Учитывая твой юный возраст, – сказал Сандер, – больше десяти лет тебе не дадут». Людей моложе двадцати одного года к пожизненному заключению не приговаривают. Такой закон. Но если мне дадут четырнадцать лет, то на свободу я выйду в тридцать два. Блин рассказывал, что ему и Сандеру звонят и пишут. (Блин горд тем, что не только Сандер, но и он тоже получает письма с угрозами. Это слышно по его голосу.) Он даже рассказал, что по ночам к нам в сад забираются и бросают дерьмо в дверь. Маме с папой приходится смывать его из шланга перед тем, как идти на работу. Об этом он рассказал, когда Сандера не было рядом.
Так что я в курсе. Налогоплательщики, оплачивающие зарплату обвинителя, общественность, все, кроме Педера Сандера и, возможно, мамы с папой, считают, что и четырнадцати лет тюрьмы мне мало, даже пожизненного заключения было бы мало. Им недостаточно разрушить мою жизнь. Они хотят моей смерти.
Сандер сказал, что сегодня ничего особенного происходить не будет. Но когда прокурор зачитывает имена жертв, я слышу чьи-то рыдания. Я этого не ожидала. И прежде чем, прокурор Лена Перссон закончила чтение, зал наполнился звуками. Люди рыдают в голос. Кто? Мама Аманды? Не может быть. Она бы никогда не стала так рыдать на людях. Может, они отыскали маму или бабушку Денниса? Доставили ее сюда самолетом, чтобы она могла восседать как Куин Латифа[10]10
Куин Латифа – американская чернокожая певица, актриса, модель.
[Закрыть] на Нобелевском ужине среди белых.
Этот плач похож на работу профессиональной плакальщицы. Сумасшедшей с замотанной черным платком головой, всплескивающей руками и закатывающей глаза, которая всегда оказывается в фокусе телекамер, когда какой-нибудь смертник взрывает школьный автобус с пятьюдесятью детишками. Неужели здесь оказалась такая женщина? Как ее пропустил контроль безопасности?
Только одно я знаю наверняка. Журналисты осветят эти рыдания со всех сторон уже в ближайший перерыв. Вставят в репортаж, напишут о нем в «Твиттере», добавят красочное описание женщины. Не более ста сорока знаков. А мои старые «школьные знакомые» перепостят это, добавив плачущую эмодзи, чтобы показать, что они тоже переживают. Интересно, кто-нибудь из них пришел сюда сегодня? Отстоял очередь, чтобы «переработать воспоминания» о том, что не имеет к ним никакого отношения.
Я не хочу это слышать, но я должна. Я прижимаю ладони к столу. Прокурор говорит и говорит без конца. Я жду, когда же она закончит. Она говорит что-то об Аманде, потом еще что-то о Самире, Деннисе, Кристере… Себастиане и о его отце. Председатель суда явно нервничает, теребит молоток на столе и поглядывает на охранников.
Прокурор продолжает говорить, несмотря на слезы. Демонстрирует школьные фото на экране. Рыдания стихают, видимо, охранники попросили женщину успокоиться. Горло у меня сводит, я вынуждена прижать ладонь к губам, чтобы убедиться, что это не я рыдаю. Прокурору надо бы поучиться риторике. Все ее предложения слишком длинные. Ни одно не подойдет для «Твиттера». А ведь это «резюме» того, что, по ее мнению, я совершила.
Суд продлится три недели. Услышав это от Сандера, я сначала подумала, что это очень долго. Но теперь, услышав это резюме, боюсь, что и трех недель будет мало. Я не оборачиваюсь. Сижу, опустив глаза вниз.
Об этом журналисты тоже напишут, думаю я. Что я слушала список убитых и раненых и слушала рыдания с невозмутимым видом. Им нравится считать меня бесчувственной. Чудовищем.
Это тоже доставляет проблемы моим адвокатам. И не только потому, что Блин считает, что я выгляжу старше своего возраста. Я слишком высокая, слишком сильная, у меня длинные волосы, большая грудь, белые зубы, дорогие джинсы. Я не ребенок. Сегодня на мне нет ни часов, ни украшений. Но это и не нужно. У меня на лице написано, кем я была до того, как оказалась в камере. Мое происхождение столь же очевидно, как следы от очков на загорелом лице после недели в Альпах. Когда же прокурор закончит?
Я хочу перерыв. Хочу переодеться, снять эту узкую блузку. Сандер сказал, что будет просить паузу каждый час. Уже давно пора. Я хочу выйти отсюда. Хочу оказаться в комнате, где будем только мы четверо, и Фердинанд спросит, хочу ли я кофе. Всегда кофе. Я достаточно взрослая, чтобы пить кофе со взрослыми. Только Блин не пьет кофе. Он единственный человек старше пятнадцати лет, который пьет горячий шоколад. Даже горячий шоколад из автомата в переговорной следственного изолятора. Пьет, прихлебывая своими красными губами, и опускает палец в стаканчик, чтобы собрать со дна сладкую жижу.
Мне нужно на воздух. Нужно выйти.
Я опускаю плечи. Меня мучает изжога. Вспоминаю последний завтрак дома. Что угодно, лишь бы не слушать прокурора.
Я вхожу в кухню, как обычно по утрам. Там мама и папа. Папа читает газету, мама стоя пьет зеленую гадость, которая составляет основу ее рациона. Она смешивает капусту, шпинат, зеленые яблоки и авокадо в специальном блендере-соковыжималке за девять тысяч крон. Раньше она пила особый чай, купленный в магазине американских товаров для здоровья в интернете. Запивала им каждое утро омлет из четырех белков. Раз в неделю Таня выбрасывала желтки, застывшие в холодильнике.
– Я не могу есть желтки, – говорила мама со смешком, как будто это была шутка, понятная и Тане тоже, – но, может, они тебе нужны?
У мамы для Тани есть особенный тон. Таким тоном говорят с непослушными детьми. Но только вот ей и в голову не пришло бы говорить таким тоном с моей младшей сестрой Линой или с любым другим ребенком. Один тон для ребенка, другой – для горничной. И небольшое массовое убийство это не изменит. Подняться, отряхнуть пыль и идти дальше. Моя мама неваляшка. Ее не свалить.
Она притворяется, что они с Таней хорошие друзья, что-то вроде коллег. И она все время предлагает Тане поесть. Но я ни разу не видела, чтобы Таня ела. Или пила, за исключением стаканы воды, который она быстро выпивала, склонившись над раковиной. И я не видела, чтобы Таня ходила в туалет.
Может, она какает в клумбы и писает в мамин зеленый смузи? Или сдерживается целый день? Интересно, мама вообще задумывалась о том, что Таня могла бы делать с этими желтками? Выпить их, как Рокки перед важным боксерским турниром, или сделать из них яичный тодди для своих бледных детей? Мы никогда не видели детей Тани, но мама выучила их имена по той же причине, по которой здоровалась с попрошайкой у метро. Как дела у Елены? Саша хорошо учится?
В то утро на кухонном столе стоял свежевыжатый апельсиновый сок, сыр и масло, нарезанные помидор и огурец, пахло кофе и яичницей. Яичницу я не видела, но помню ее запах. Ритуальный завтрак. Жертвоприношение. Кто-то выдернул радио из розетки. Шнур валялся рядом с разделочной доской, подобно отрубленной части тела.
Нам нужно поговорить, означала эта тишина. Они хотят серьезно говорить. Кто-то рассказал им? Полиция? Кто-то сообщил в полицию? Я не хотела говорить. Я отказывалась. Мама смотрела на меня и молчала. Я отвела глаза. Раздался звонок мобильного. Это был Себастиан.
Я обещала поехать в школу вместе. Он настаивал. Ты должна. Я не хотела. Не хочу. Но не могла оставаться дома. «Кто все это доест?» – подумала я, натягивая кеды и хватая ключи. Ключи лежали на столике в прихожей. Таня завернет все в фольгу и поставит в холодильник? Но по пятницам Таня не работает. Они успели провести обыск до того, как она вернулась на работу.
– Я опаздываю! – крикнула я маме и папе. – Поговорим вечером.
Я не собиралась с ними говорить. Никогда. Они все равно бы ничего не поняли. Слишком поздно для разговоров.
Главный прокурор Лена Перссон говорит без умолку. Я не оборачиваюсь и не смотрю на публику. Не хочу увидеть маму Аманды или еще кого-то, кто считает, что я должна умереть, но если это невозможно, то провести за решеткой всю оставшуюся жизнь. С какого перепугу им слушать рассуждения Сандера о ходе событий, доказательствах, причинно-следственной связи, умысле и прочем. Даже мне это неинтересно.
На журналистов мне тоже смотреть не хотелось. Я прекрасно понимаю, что им нужно. Они хотят создать мне образ. Детство ее было таким-то, родители были такими-то, «ей было плохо», она много пила, курила всякую дрянь, слушала вредную музыку, общалась с другими людьми, была «плохой девочкой», плевала на чувства других, воображала себя особенной.
Им неинтересно, что на самом деле произошло. Им нужно загнать меня в определенные рамки. Нужно убедиться, что у них со мной нет ничего общего. Только так эти люди смогут спать спокойно по ночам. Только тогда смогут решить, что то, что произошло со мной, никогда, никогда, никогда не произойдет с ними.
Главный обвинитель Лена Перссон («Зови меня Лена», сказала она на моем первом допросе), с вульгарными сережками (подделка, настоящие продают с бонусом в виде вооруженного телохранителя), неровно подстриженной челкой и бровями, словно нарисованными шариковой ручкой, может говорить бесконечно. У меня начинает гудеть в голове. Я снова подношу руку к губам. Блузка липнет к телу под мышками. Наверно, видны круги от пота. Перссон нервно кликает мышкой на иконку с изображением. Видно, что ей стоит огромных усилий открыть нужные папки на компьютере. Она водит туда-сюда курсором по иконке с фотографией, которую хочет нам показать.
Сандер не говорил, что будут показывать фотографии. Она уже показывала снимки, в самом начале процесса, когда же все это закончится? Мне нужен перерыв. Я смотрю на Сандера, но он меня не видит.
Лена показывает план школы. Лабиринт коридоров, класс, ближайший аварийный выход, аудиторию. На плане не видно, какие низкие потолки в коридорах. Не видно, как темно там внутри даже в солнечное майское утро. Она показывает место на плане, где находится мой шкафчик, в котором нашли одну из сумок Себастиана, показывает на двери в конце класса, выходящие во двор. В тот день они были заперты. Наверно, пытается объяснить, почему полиция не пошла этим путем (их за это критиковали в прессе), хотя это ничего бы не изменило. Все было кончено до того, как сигнал тревоги поступил в полицию. Она показывает на дверь в коридор. Она была прикрыта, но не заперта, но никто все равно ее не открыл. Мог ли кто-то, кроме полиции, предотвратить это? Как? И кто? Она меняет картинку. Теперь это чертеж классной комнаты. Я опускаю глаза. Сколько это уже длится? Кажется, целую вечность.
Зови-меня-Лена основательно подошла к обвинению. Я читала материалы и знаю, что она разрезала меня на кусочки, вытащила наружу внутренности, понюхала мои кишки. Зови-меня-Лена проводила пресс-конференции обо мне несколько раз в день все эти месяцы. Она даже проанализировала мои трусы.
Зови-меня-Лена-отвратная-прокурор-Лена-Перссон уверена, что знает меня. Это слышно по ее голосу. Каждое слово как удар камнем. Она поднимает слова как камни – один за другим. Такая самодовольная. Убеждена, что знает обо мне все. Кто я и почему сделала то, что сделала. Нет, она не показывает на меня пальцем, но в этом нет нужды. Смотрите все! Это Майя Норберг, убийца, она сидит там!
Все и так уже смотрят.
Само исковое заявление, само обвинение, в котором написано, какое преступление я совершила и какое наказание требует для меня обвинитель, занимает одиннадцать страниц и содержит подробные описания. И это еще помимо приложений с деталями о жертвах, кто они, что с ними стало, кого застрелила я, кого Себастиан и почему это все моя вина. Там есть фотографии, цитаты, протоколы допросов с людьми, которые уверяют, что знают меня, что могут все рассказать. Главный прокурор Лена Перссон потрудилась на славу. Повествование получилось подробное и логичное, и ни у кого нет сомнений в его истинности. Интересно, что имела в виду мама, когда сказала, что все будет хорошо?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.