Текст книги "Брысь, крокодил!"
Автор книги: Марина Вишневецкая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
С оскорбительной радостью, с тем же «хи-и-и» согласившись пожить у бабули, пока Саша устраивала свою с Отариком личную жизнь, Женька надолго у бабушки не задержалась – прибилась к Ясику и Тосику, своим сводным братьям, обитавшим в огромной квартире на Сивцевом Вражке. Не столько готовила, сколько кашеварила на всех, выпускные экзамены сдала кое-как, вступительные на юрфак провалила, получала копейки в юридической консультации, воображая, что зарабатывает стаж, и радовалась жизни, как тысяча канареек.
Впервые эта мысль пришла Саше, когда Женьке было года четыре: что у них с Женькой теперь один на двоих генератор, вырабатывающий радость жизни, что-то вроде общего сердца сиамских близнецов. И это открытие ее тогда почти не испугало. Однако сейчас, когда мучительное разделение их тел и судеб, по сути, было уже завершено, Саша с пробуксовывающей, хлюпающей тоской ощущала, что источник когда-то жившей в ней радости навсегда утрачен, унесен, похищен, спрятан в кулечке, в сверточке… тесной, снова ей тесной дубленки четвертого роста, сорок восьмого размера!
Единственное, что тебе не изменит, – магическая формула, с детства вбитая в их подкорку, удивительным образом выжившая и тогда, когда это единственное скоропалительно отменили: в листовках и комиксах, раздаваемых возле метро, этим единственным отныне именовался Христос – формула эта была некорректной по сути. Закурив, Саша с удовольствием себе кивнула: в жизни есть только то, чему не изменишь ты, – орущему на тебя сверточку в турецкой дубленке, живущему с худосочным арабом…– Прекратите сейчас! Сейчас у тебя есть беда и покруче! – за рулем Саша запрещала себе думать об этом Третьем, можно сказать, Интернационале, о Коминтерне, можно сказать, потому что суставы и мышцы начинали от этого самопроизвольно подергиваться.
А что, если Женьку огорошить тем, что бабушка-де не перенесла такого известия, – а сделать это было еще не поздно! недели три назад она укатила с бой-френдом на юг и, стало быть, все могло выясниться уже без нее (к сороковинам, то есть максимум – завтра, Женя обещала вернуться, но юность есть юность, родства не помнящая!)…– так вот, если Женьке сказать, что бабуля, узнав про сожительство внучки с арабом, упала и, не приходя в сознание, умерла – Саша наконец-таки вклинилась в соседний ряд, двигавшийся чуть бойчей, – Я молодец, у меня все получится! – это может возыметь редкое, более того – по назидательности ни с чем не сравнимое воздействие. Рядом с мамой ведь в самом деле нашли на полу телефон. А то, что она намеревалась вызвать скорую, было только гипотезой! Вина Олега (пока до конца не доказанная, зато какая чудовищная… Саше вдруг вспомнилась еще одна косвенная, а впрочем, скорее всего и неопровержимая улика!) давала Саше полное право списать на него этот самый последний и роковой разговор: «Нина Федоровна, вы прописали на своей жилплощади Женю». – «Да, Олег. Это мой долг». – «А знаете ли вы, что на вашей жилплощади может оказаться прописанным и гражданин Ливана?» – «Я вас не понимаю, Олег!..» – «Сейчас поймете!» – Ну и так далее, с присущей ему прямолинейностью.
Умереть точно так, как жила, без всякой цели и смысла, Саша ей не позволит. Женьку мама по-своему любила. Вот и пусть ей поможет, чем может. Даже странно, как это раньше не пришло Саше в голову! Просто нужен был этот аффект. Будь он трижды неладен!
В первые дни, когда вязкий, черный ужас забил все поры, глаза, рот, душу, Саша лежала на диване или сидела, привалившись к нему спиной, на ковре, коньяк заедала табачным дымом, сигареты давила яростно, точно клопов, и затягивалась, должно быть, так же яростно: барашковые папахи вырастали на сигаретках в доли секунды, и этим притягивали взгляд и его же ужасали, и все время осыпались на синий халат. В голове почему-то вертелось: визави меня Везувий, пока не поняла, верней, не ощутила себя вдруг там, внутри брюлловской картины, в левом нижнем углу – крупной женщиной в темном пеплуме. Только прижать к себе было некого, хотя руки подрагивали и суетливо искали, кого бы – но не Олега же! Разговоры, которые в этот период он пытался вести с ней, не проникали в сознание целиком:
«И через три года выкапывали». – «Кого?» – «Монахов, Сашанечка! Останки афонских монахов». – «Кто выкапывал?» – «Другие монахи». – «Уйди. Нет. Посиди тут. Молча!» – «Если по прошествии трех лет кости оказывались белыми…» – «Ты – чудовище!» – «Сашаронька, дослушай!» – «Ее нет… Я не могу себе это втемяшить: вообще нет!» – «Но кремация еще больше усугубит твое непонимание». – «Больше некуда, животное!» – «Если кости оказывались белыми, что свидетельствовало о праведности умершего, их складывали в раку, где они и хранились, заметь, доступные для обозрения. А вот кости желтого цвета закапывались в землю вновь, до достижения белизны». – «Сходи в угловой за коньяком». – «Час ночи, Саша!» – «Сходи в киоск». – «Не стоит, хватит, у тебя же сердце». – «А у тебя? Одни белые-белые кости, да? Раскопать тебя после смерти? Ты на это нарываешься?» – «Мы лишены культуры переживания смерти. И я решил облегчить тебе, насколько это возможно…» – «Хватит по живому кромсать, вивисектор несчастный!» – «Просто меня это вдруг поразило – сейчас! Ты дослушай! Какой парадокс! Так презирать плоть и верить в то, что белизна костей свидетельствует о чистоте души! Тут есть, есть над чем подумать!» – «Ненавижу! Твою степень тупости, твою ученую степень тупости!» – «А впрочем, никакого парадокса и нет! Плоть ведь тварная, сотворенная Им! Потому и мышей всегда жаль…» – «А меня?! Меня не жаль? Ты бы сел и поплакал со мной! Что ты мне мозги компостируешь? Я же все равно лишена культуры!» – «Я так не сказал, неправда! Я сказал, что мы все лишены…» – «Обалдеть! Я и при жизни-то не помню, когда ее целовала. А там – я не смогу. Я боюсь!» – «Вот поэтому-то я и рассказываю тебе…» – «Ты харакири мне делаешь – это ты понимаешь?» – «Харакири, Сашанечка, можно сделать только самому себе». – «Я историк! Я знаю не хуже тебя!.. Вон отсюда, ничтожество, идиота кусок!»
А теперь он у нас не ничтожество, он теперь – бери выше – вандал!
По неспешной перегруппировке, которую Саша не столько различила, сколько угадала сквозь ливень, она поняла, что там, у перекрестка, – авария, слепившая в лепешку пару-тройку машин, судя по забитости трассы, минут сорок назад – может быть, как раз в то мгновение, когда один урод бил ее по ногам дубинкой, а другой помогал, выкручивая Саше руку…
В глубине души Олег был романтик, и Сашей он пленился именно потому, что она эту сущность его не только разгадала, но и дала ей возможность раскрыться. В дни их первых свиданий, будто выхваченная из костра картофелина – с ладони на ладонь, – Олег перепрыгивал с ноги на ногу, пытаясь попасть в штанину, когда Саша вдруг вскрикивала: «Он убьет меня!» – от любого, мало-мальски внятного шороха и прятала в подушку прыгающее от смеха лицо (Отарик был тогда еще жив, но вернуться из «командировки» никак не мог, он отдыхал со своей грузинской семьей то ли в Голландии, то ли в Греции – в силу образа жизни он менял адреса и маршруты). Однажды она даже умудрилась засунуть Олега в шкаф – в дверь позвонили – ну можно ли было этим пренебречь? – «Он убьет нас обоих!» – на пороге стояла побирушка, Саша протянула ей трешку, промурлыкала: – «Тут на хлеб и на полкило колбасы!» – громко хлопнула дверью, достала из антресоли чемодан и опрометью бросилась извлекать Олега из нафталинного удушья: «Я послала его в магазин! Больше мне не звони! Я сама тебя отыщу!» – И лизнула его пересохшие губы.
Отмазанный своим прежним тестем от армии, оделся Олег тем не менее ровно за тридцать секунд. Лифтом по инерции пренебрег и еще за тридцать сбежал с девятого этажа на первый. Это и было единственным в его жизни сафари.
Нет, конечно, не жажда мести, а тоска по природным, первозданным порывам теплилась все эти годы под его шелушащейся лысиной, так забавно отражающей кухонную лампочку, так отзывчиво сверкающей ей навстречу. Желание близости с ним, близости немедленной, ошеломительно полной, вдруг растопило все Сашино тело, томительная немогота переполнила собой уже каждую клеточку – Не растекаться! Смотреть в оба! – горьковатый душок его дезодоранта каким-то чудом соткался из выхлопных дымов и буквально когтил задрожавшие ноздри – истома худосочных барышень, коленчатых, словно вал, словно первая Олегова жена, у Саши всегда вызывала усмешку: слишком мало в них было плоти, чтобы желать столь же яростно и неистово, – Бери вправо, кретинка! – с секундным опозданием вывернув руль, Саша едва не задела металлический барьер с прилипшей к нему красной тряпицей… Пятна крови размыло дождем. Но по меловому абрису, который с детским старанием наводил на асфальте молоденький лейтенант, она поняла, что стоявший чуть боком пустой и целехонький грузовик сбил кого-то, судя по малости контура – старушку или подростка, да и вряд ли перебегать дорогу в сотне метров от перекрестка взбрело бы в голову кому-то еще. В отрочестве – Саша отлично помнила это – все рисковое не только пугает, но и влечет. А иначе зачем бы им с Гриней было лазить по подвалам и чердакам, а в потемках карабкаться через скользкий каменный забор на кладбище, чтобы там целоваться?
В девятом классе его отбила у Саши одна гребчиха из института физкультуры. Саша выла от ревности, крутила хула-хуп, сидела на китайской диете-пытке, модно взбивала волосы и бежала в Гришанин двор – не подозревая о том, что у гребаной девушки с веслом есть куда более гребаный брат, – бежала так просто, подежурить с подругой и обрадоваться до поросячьего визга: «Гриня, познакомь!» – увидев его не с поджарой и мускулистой кралей, а с шикарным блондином в умопомрачительном плаще, названном в честь города Болонья. В их окраинном районе в таком плаще не появлялся еще никто – это противоестественное событие Саша в тот миг и переживала, не имея ресурсов вообразить, что на свете случаются явления куда более далекие от естества – всего в семи-восьми метрах от нее, за окном с лиловыми занавесками, – а она, метя в приоткрытую форточку, камушки им с подругой бросала: дескать, если балдеете под магнитофон, так можно же вместе.
Свою доверчивость и неискушенность Саша до сих пор считала главным препятствием на пути к тому, что американцы называют prosperity. Стук в моторе, досаждавший ей с той минуты, когда она свернула на Большую Коммунистическую, – ей только не хватало сейчас сломаться! – был более чем излишним тому подтверждением. Изъяв недельный Сашин заработок, но и провозившись ведь целый день, автосервисный Вова сказал ей позавчера, что больше так стучать не будет. Пожалуй, и в самом деле, сейчас стучало иначе. И снова споткнувшись о собственную наивность – тупость, глупость, клинический аутизм, нельзя в сорок три быть такой идиоткой! – Саша втянула и прикусила нижнюю губу. Так и парковалась, так и шагала – стаскивая с губы полупрозрачные чешуйки – по длинному, словно школьному, коридору какого-то проектного НИИ, сдававшего под офисы свой второй этаж. Уже выдумав, с чем к Гришику войдет: «Ты хорошо сидишь? Не упади! Офигеть, что мне мой урод устроил!» – вдруг ощутила вкус крови, а с ним – что жива, что соков и сил – через край, как у грозди переспелой изабеллы, лопнувшая мякоть которой вот так же сочится, обещая еще бродить и бродить, – так что дверь распахнула решительно и без стука.
Пухленькая Света, Женькина одноклассница, работавшая у Гришика с Мишиком на побегушках, отвела от компьютерной перестрелки разгоряченное личико и после звонкого:
– Здрасте! У-у, стрижечка у вас хай-классная какая! – вдруг перешла на шепот: – Григорий Андреич просил… в общем, только по кардинальным вопросам. Или если какая-то новость про Михаила Романыча.
– И который же день мы ждем новостей?
– Я думаю, – Света виновато пожала плечами, – второй.
Это означало, что Гришик лежал сейчас на проваленном диване подсобки, ежеминутно принимая единственно правильное решение: вышвырнуть Мишика навсегда, с одной тощей спортивной сумкой, с которой он подобрал его четырнадцать лет назад в какой-то случайной компании, или все-таки выставить на неделю, пусть оголодает, пусть одичает – денег при Мишике было всегда лишь на завтрак и пачку сигарет, – пусть пораскинет мозгами, чего он без Гришика стоит, и приползет на брюхе, и будет униженно просить… но нет, нет и нет, Гришин ему ответит, что этот ад невыносим, он так решил и это – однозначно, бесповоротно, навсегда!.. При слове навсегда из Гришиковых смутных, точно необработанный янтарь, глаз начинали обычно сочиться слезы, а из узеньких губок – тягучей смолой – слова: «Ладно, ладно, вернется – а там разберемся! Пусть мне только вернется!» – Саша же, как правило, к этому весело прибавляла: «А остальное купим!» – желая вселить в него отвагу, задор и веру в то, что все будет так же, как и было. Конечно, когда Шурик среди ясного дня вдруг грянул о разводе, а Михуил (в дни его случек с противоположным – Гриненому пониманию – полом он именовался именно так) пропадал на даче у какой-то кордебалетной дивы, или когда Отарик заперся с двумя шлюхами и Саша полтора дня не могла попасть в свою родную квартиру и ночевала у Грини, тем более Мишик уже четвертые сутки колобродил неведомо где, – им нечем было утешить друг друга, разве что нестерпимостью собственной муки, но и тогда этот вой на два голоса: «Сука! Скотина!» – «Кобель! Я ему жизнь хотела отдать! Жизнь!» – «А я уже ее отдал, жизнь, молодость – все, без остатка!» – «Думала, состаримся красиво – как люди!» – «Под забором издохнет! Ни копья не подам!» – даже этим они умудрялись друг друга ободрить: ведь не могло же все быть у обоих так безысходно и сходно!..
Светочкино мышиное «ой! вы куда?» проигнорировав, сосредоточившись на том, что сейчас ни о каком сходстве их ситуаций речи быть не может: столь невероятная, умом не постижимая напасть случается не то что один раз в жизни, вообще практически не случается ни у кого, а у нее, одной, может быть, во всей Москве, случилась – шагнула в подсобку.
Гриня вздрогнул, отвел от калькулятора, как у кошки, расширенный желтый взгляд:
– Михаил не звонил тебе? – и, предчувствуя Сашино «нет», судорожно потер ладонью свою подсветленную бородку. – А я его вычислил, фраера одноклеточного, – он за деньгой вчера рванул. За моей деньгой! К людям, которые удавятся, а не отдадут. Или сами удавят! Или уже удавили, – его быстрые пальцы добежали до вытравленного перекисью виска и стали его сердито ощипывать. – Разжиться он, понимаешь, решил втихаря! Нет, по моргам пусть его брательник ездит. Я – нет, я по моргам не ездок.
Саша присела на стул у двери и по его шаткому вздрогу – миллионеры хреновы – угадала в нем тот самый стул, который однажды уже развалился под ней двум клиентам на смех. Напрягла спину, пытаясь не шевелиться – пытаясь понять, чье же горе все-таки горше: может быть, еще не случившееся, может быть, вообще насквозь выдуманное Гришкино или ее, спазмом сдавившее горло, о котором вслух еще ни разу не говорила и вот теперь сидела и слова не могла сказать. Осмотрела его злые, проворные руки, крошечный, будто куриная попка, рот – в надежде немного взбодриться, что прежде ей почти всегда удавалось при мысли о природе противном, а его вот природе почему-то не противном ничуть… Поймала его настороженный взгляд:
– Я на завтра захоронение оформила, – и пошмыгала носом.
– В любом случае… да, я приду.
– Мамин прах кто-то выкрал. Его кто-то уже получил! По квитанции! Я сейчас там была!
– То есть? – его голос отзывчиво дрогнул. – Когда?
– Я не знаю, мне не дали посмотреть. Они мне по икрам дубинкой, уроды!
– Кто, Александрина?
– Секьюрити – кто! Постсоветикус секьюрити.
– Давай-ка по порядку. По квитанции, которая хранилась дома, так? Кто-то его получил. Не Олег, не Евгения – они бы сказали… Следовательно?
– Так вот, чтоб ты знал: во-первых, Олег терпеть не мог моей мамы…
– Не надо ля-ля! – он бросил почти ей в лицо свои растопыренные ладони: – Уж как ты с ней могла по полгода не разговаривать! Не надо!
– Я могла? Или она могла?!
От пиликанья телефона Гриня вздрогнул, рот стянул точно резинку от трусов, Светочкино «Эпсилон ЛТД, да, малый опт, от пятисот, вы поедете на машине?» в его опустевшем лице ничего не изменило.
Повертев толстое обручальное кольцо на левом безымянном пальце – Саша носила его в память о первом своем феерическом, катастрофическом, гомерическом своем браке, – судорожно ввинтив в правый безымянный тонюсенький золотой ободок, на который только и смог раскошелиться Олег, она закусила треснувшую губу и, стиснув ее, вновь попробовала взбодриться привкусом крови и тем еще, что в целом свете одна, горе – беспрецедентное, а все равно неважное, да просто неинтересное даже лучшему другу.
– Спит твой Мишик у какой-нибудь старой зазнобы. А завтра: здрасте, проспамшись! – и, в общем, хотела ведь успокоить, а он головой замотал:
– Нет! Он звонил тебе? Что ты несешь? – и ладонями стал глаза промокать. – Это совершенно исключено. Я же ей алименты плачу. Она мне ребенком клялась!
И пока он сморкался и кутал лицо в носовой платок, Саша думала сразу о том, что же ей теперь делать, и о том, что ее никогда и никто не любил за массу достоинств так, как этот отягощенный двумя образованиями дурак любил Михаила – за наглость и пьяный кураж, за бедность, никчемность, порочность – любил без памяти, а любить только и можно без памяти о немереном разнообразии лиц, дней, лет, клятв, мук, соитий – всего, что было и есть на свете, вплоть до прижитого Мишкой ребенка, слух о котором года полтора назад прошвырнулся среди общих знакомых, но, в общем-то, никого не убедил. И, следовательно, теперь Саше придется с деланным изумлением вопрошать: алименты? – Ни за что! Пусть маленечко отольет! – как говорила ей в детстве мама-покойница: больше поплачешь, меньше пописаешь. Говорила трехлетней рыдающей девочке, обеими ручонками ловившей ее ускользающий подол!.. Спустя целую жизнь, когда подол этот стал просто тряпкой, – мама никогда ничего не выбрасывала, бедным не отдавала, складировала, – Саша увидела на полу ее ванной что-то застиранное, но в детстве – пестрое, и, еще до конца не узнав, ребрами почувствовала пустоту, а потом под ними стало жутковато, обморочно и сладко, как на диване-кровати, на котором, наверное, позже, очевидно, лет в семь, Саша пристрастилась под вечер засыпать, хотя чаще всего была за это бита звонкими, обидными шлепками, зато до шлепков было чудо перетекания туда и обратно, из пятна желтого торшера в густой, словно кисель, полусон и снова в тягуче-медовую явь – под мамино: «Не спи! Я кому сказала! Дрянь такая! Теперь тебя некому нести!» – потому что отец от них уже ушел. И хотя мамины версии часто менялись: «Хуже вождя краснокожих, кто тебя выдержит, кроме меня? Потому что он сына хотел, а выродилась ты! Купи тебе то, купи тебе это – зачем, он свои денежки лучше на книжку снесет!» – от них одинаково было некуда деться, как внутри дивана, где Саша однажды едва не задохнулась, потому что соседская девочка Леля, уже начавшая было играть с нею в прятки, вдруг увидела из окна кошку с семенившими за нею котятами и убежала во двор.
– Я все понял. Доказать будет трудно, но при наличии хорошего следователя возможно. На адвоката выведу, – он массировал пальцами виски, в глаза не смотрел, блуждал по захламленному столу. – Отсудишь на перезахоронение и пару лимонов за моральный вред.
– У кого?
– У крематория. Раз они выдали прах по ошибке, а те уже наверняка его захоронили как свой. И надпись написали.
– У попа была собака… Нет! – Саша замотала головой. – Только не это! Этого не может быть! Это – Олег! Я тебе говорю!
– На фига это Олегу, мать, ты что?
Под его выпученным взглядом прежние доводы на ум не пришли, просто помнила, что они были, и достаточно веские, а сейчас зароились другие – еще более убедительные:
– Я прошу тебя, позвони ему.
– Я?!
– Скажи: Александра готова заплатить выкуп. Пусть скажет, сколько.
– Ты охренела?
– Я? Или он?! Он от Зои ко мне ушел – как не уходил! Перестал к ней за книжками бегать – теперь они сына с иглы снимают. Может, Алешеньке на наркотики остро приспичило, может, наоборот, на лечение? Может, им дачу не на что снять, у Зои астма открылась с его уходом, если, конечно, она все не врет? – И на ухмылочку его узкоротую сорвалась: – Ты не знаешь этого человека! Он способен на все! – И оттого, что вдруг поплыла вместе с поехавшим набекрень стулом, закричала: – Мне назло! От него даже мыши разбежались! – и, согнувшись, словно в радикулитной боли, отлепилась от стула, привалилась к окну – лбом, потом щекой. – А на новых мышей денег нет. Может быть, ему на мышей! – Стекло источало едва уловимую прохладу. И струилось вниз вместе с дождем.
– На то ты и овен, Александрина.
– На что?
Он ответил уже от двери:
– На то, чтобы верить в то, что вся галактика вертится вокруг тебя.
– Значит, ты отказываешься звонить Олегу?!
Он жеманно передернул плечами, опустил глаза, но, опуская, пробежал ее всю, вплоть до отекших от душного лета ног:
– Посиди! – и исчез.
А на чем посиди?! Он всегда ею чуточку брезговал, даже в школе… Чего стоило то хотя бы, как он выбирался из-под нее на катке, не поднимал ее, а отваливал, словно каменную плиту, она же, идиотка, опять за ним следом царапалась на четвереньках, на тупых снегурках: «Гришенька, тебе не больно? Тебя домой проводить?» – И опять на него наезжала, уже не специально, но как же его от этого тогда передернуло: «Я что – для тебя здесь катаюсь?!»
Совсем как маленькая Женька: «Отойди, я не для тебя плачу!» – на бабкины утешения. – «Для кого же мой чижик плачет?» – «Для нее!» – и крохотным пальчиком, и двумя настырными глазками – в Сашу. Своей трогательной серьезностью Женька обескураживала всех, даже огромных злых собак! Они ложились перед ней, как львы у ног какого-нибудь святого, и она еще таскала их за клыки. Такого маленького чуда не было ни у кого – ни в саду, ни в школе, ни в поликлинике, и во дворе Сашу только и знали, как маму той девочки.
«Жила-была королевна Несердите, а тех, кто ее сердил, она превращала в кошек и делала из них мумии!»
Шурик набивал ее маленькую головку, точно опилками, совершенно ненужными в ее возрасте подробностями, от которых это всегда сосредоточенное создание избавлялось вдруг радостным щебетаньем: «Карл-Марл был слепой и глухой, а какую Сионату написал! Нечеловеческая музыка!»
Что-то толкнуло Сашу к двери, в приемную – к телефону… Но не звонить же Олегу самой!
Гришка навис в ожидании над повизгивавшим принтером. Света хихикала в трубку, прикрываясь ладонью:
– Полный атас! Это он тебя загружает! – Модная киска без единого прыщика, а каких-то два года назад – вся в соплях и коросте от бесконечных примочек: «Тетя Саша, я все равно здесь умру либо от тоски, либо от одиночества! Мне, может быть, на роду написано… мне на роже написано жить в лепрозории. Я буду за ними ухаживать, я им буду нужна. Вы читали Альберта Швейцера? Они даже меня полюбят!» – А теперь беспардонная: – С моим аналогично! Да… Представляю! Ев, ты сможешь меня попозже набрать?
Одноклассники так звали Женьку – Ев.
– Дай мне. Дай! – Саша выхватила у нее трубку. – Жужу, доченька… Девушка, але, не рассоединяйте!
– Она в Москве, – мрачно буркнула Света. – Она ночью прилетела. Я бы сама вам трубку дала!
– Помолчи! Женя! Где ты?
– Ни фига себе. А ты где? – изумленный хриплый Женькин голос был не близко и не далеко.
– Вся простыла насквозь! Я приеду! Ты на Сивцевом? Жужунь, ты не представляешь, что на меня обрушилось! Не представляешь!
– Мам…– долгий грудной кашель с мокротой (купить бронхолитин, градусник, у них там наверняка и градусника нет, лимоны, мед) сменился одышкой: – Ты мое письмо получила? Из Одессы.
– Нет, я сейчас к тебе еду!
– Куда? Я на работе. Я тебе послала из Одессы письмо! Три недели назад! Успокойся и вспомни!
– Если б ты знала, что на меня свалилось, ты не разговаривала бы так!
– Что-то с Олегом?
– Ты выходишь за своего араба? – Саша осела на клацнувший дырокол: – Ты об этом мне написала? Надо быть последней девкой!..
– Надо – буду. Ты к нам подсоединилась или ты в «Эпсилоне»?
Визгливый принтер наконец затих, но все еще его перекрикивая, не его – гул самолетных двигателей, уносящих ее к бедуинам, чуме, холере:
– Ты выходишь за этого Мудиля? А ты знаешь, что твоя несчастная бабушка, может быть, была бы еще жива…
– Его зовут Фадиль. Замуж я ни за кого не выхожу. Если ты в «Эпсилоне», дай трубку Свете.
– Поматросил, а замуж не берет? Ну хоть четвертой-то женой! А хочешь…
– Я тебе о бабуле писала. На двух с половиной страницах. Ты была уже в крематории? – хрипатый Женькин голос вдруг дал петуха. И у Саши не получилось ответить ей сразу:
– Из Украины…– поглубже вздохнула: – письма месяцами идут!
– Короче. Если стоишь – сядь. Если сидишь – обопрись, – Женька словно стреляла пистонами. – Прах я взяла. О чем, собственно, тебе и написала.
У нее в детстве был такой черненький игрушечный пистолетик…
Саша прижала трубку к груди, как прижала бы сейчас лобастую Женькину голову, и на Гришин нетерпеливый взгляд (как же! Мишик ему обзвонился!) объявила с осторожным торжеством:
– Это Женька его получила! Мамин прах!
Бумажную салфетку ей протянул, очевидно, Григорий, трубку отобрала, наверное, Света… Разрыдавшись в ладони, в расползающийся белый клок, пыталась сказать:
– Я приеду… Скажи, я к ней еду! – но захлебывалась размякшим языком. – А ты говоришь, не галактика… не вокруг… Моя девочка! Она мне написала… Она же не виновата, что они развалили страну – в этой пуще.. Куда уже пуще? Кровиночка!.. – И пока сморкалась, все пыталась поймать Гришины глаза, а они продолжали нарочито шнырять по бумажкам. И желвак на его скуле исчезал и бугрился. Отчего бы? Желая проверить догадку, тихонько подвыла: – Доченька моя, был такой малюсенький-премалюсенький осколочек счастья, а вон какая кариатида вымахала, самое трудное уже на себя берет!
Желвак на его скуле выпер на сантиметр. Так и есть: он ревнует Мишика не к мамаше – к крохотной дочке. Мамаши – что? – какие-то устрицы членистоногие, раз в году можно даже и это – оскомины ради. Для того он Мишика и возил в Париж, по крайней мере, кроме лягушек и устриц – шикарное рвотное! – тот ничего не упомнил. Потому что дурак дураком, ему колхозное стадо пасти, в лучшем случае киношку крутить односельчанам, что ведь и делал два года… Отарик в Париж обещал, обещал, может, и врал, но куда бы он делся, свозил бы как миленький! Уже не только по паспорту (пусть второму, отчасти и липовому, но тоже серпастому!), уже и в любое время суток, где заставал – хоть за стиркой, – там ему и была женой, а он опять свою каргу длинноносую в дом везет: Нателлочке на консультацию, Нателлочке на операцию… А она за шовчик свой свеженький держится: «Золотое твое сердце, Сашико! Отари тебе подарок делать хочет!» – «Мне, Ната, как-то неловко, за комнату вы мне платите…» – «И Отари, слушай, тоже говорит: какой подарок? Эуфь! Ты эту женщину обидеть хочешь?» – Всю Первую градскую до последней няньки обидели – не побоялись! – а Саше, как кошке помоечной, что сама не съела: «Супик сваришь, чипсик возьмешь… Такая хорошая женщина – почему одинокая?»
Потому что к тебе он поехал – за пулей в затылок. А живого ты хрен бы имела. Ведь с руки уже ел! Боже мой, да его бы капитал, да ее бы энергию, да Гришкины связи! Женька бы третий курс сейчас в Сорбонне кончала! И бедная мама не в огне бы горела, как какая-нибудь язычница, а купили бы они ей место на востряковском солнечном пригорке, и не ей одной, а с запасом… Снова хлюпнула носом:
– Гринь, ты завтра часам к пяти прямо к нам подъезжай, посидим, помянем. Все будет хорошо. У меня, видишь, как все рассосалось. И у вас устаканится. Светик, чао! Головку не ленись натирать луком! Волосики надо подукрепить! – И оттого, что оба они остекленело уставились на зазвонивший телефон, ощутила себя им настолько ненужной, несущественной, несуществующей – что шагала к двери, а потом и по коридору, чтобы в этом себя разуверить, весомо припадая на обе ступни, и звенела ключами, как колокольчиком, как корова: я здесь! а теперь я вот здесь! – и пристала к двум лысеющим увальням, конечно, из инженеров, курившим на площадке что-то не по средствам душистое: – Не угостите ли?! – просто так, чтоб схлестнуть на их лицах чувство чести и чувство долга (долга баксов в пятнадцать, никак не меньше – до зарплаты, которой нет и не будет). Получилось! Их хмурые взгляды уперлись друг в друга, точно бараньи лбы, – Саша успела досчитать до восьми, пока бледная, рыжеволосая, вся в беспомощных родинках рука наконец потянулась к заднему карману.
– Ой, пардоньте! – сунулась в мятую пачку. – Последнюю не беру! – И немного поерзав в липких нитях их взглядов, забила по коридору пестрым подолом – Женька, доченька, радость моя! – и до самой стеклянной вертушки все пыталась сквозь эту радость различить что-то мешающее, ненужное – то ли в Мишкином слове пардоньте – липучем, как банный лист, как его же кто мою зажигалку опять скоммуниздил? (Господи, он-то что видел от коммунистов плохого?) – и на улице вспомнила: дворники! не сняла! скоммуниздили!.. И побежала по лужам к своей по самые уши замызганной серой киске.
Дворники лежали на сидении. Зато какой-то осел подставил ей под самый зад не раз уже битую «семерку». – Видно, мало тебя, парнишечка, били! – развернула руль влево до упора. – У меня все получится! Теперь вправо, аккуратней, смелей – черный мокрый асфальт побежал под колеса. И Садовое, сменив красный на желтый, пообещало зеленую волну. Через десять, максимум, через пятнадцать минут она выхватит Женьку из ее гнилого юридического подвала, отвезет ее к себе, и укутает в плед, и занежит, закормит, залечит… То, чего ей не дали самой, откопает и даст.
Мать любить не умела. Авангарда Васильевича, добряка, подполковника, вылитого Жана Габена, интенданта – вот, казалось бы, с кем была дружба по интересам, – уступила сестрице двоюродной! Он ходил к ним с полгода – цветы, апельсины, шампанское, как в старом кино, для Сашки – зефир в шоколаде, лимонные дольки в круглых банках под золотистой крышкой, и в театр приглашал тоже вместе – всей, так сказать, будущей семьей, на «Снежную королеву» и «Друг мой, Колька». Ему в Салехард одному уезжать не хотелось. А мать вроде в шутку сначала: «Катерину бери! Она без хвоста!» Авангард: «Болтун – находка для шпиона!» – и под плюшевой скатертью ей под самым коленом чесал, у Саши учебник упал, она увидела и подумала: он для смеха, а мать не смеется – и залезла под стол и другую ложбинку ей стала скрести. Что тут с мамочкой сделалось: «Находка для шпиона!.. За собственной матерью! – хвать за ухо и волоком Сашу из-под стола. – Что – хочешь с дядей Авангардом в Салехард?» – «Хо-очу-у, очу-у, очень!» – «Все! Шагай отсюда! Много хочешь, мало получишь!» – И потом еще долго объясняла подругам, что если бы не хвост – и силком усаживала Сашу рядом, и зачем-то бралась переплетать ей косу – уж очень она испугалась в суровом климате хвостик свой заморозить – и туго стягивала на самом затылке жидкие Сашины пряди: «Хоть бы волосы от меня взяла! Вся ненашей породы!» – «И даже очень хорошо!» – Саша сердито мотала головой, но мама стискивала прядки еще сильней – до слезной боли, до: вырасту – в Набережные Челны сбегу, получу там орден, корреспонденты приедут, а я скажу, что сирота!..
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?