Текст книги "Тезей"
Автор книги: Мэри Рено
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 45 страниц)
– Все равно она прокляла одного два года назад – так он закричал и упал, как доска жесткий… А потом поднялся, встал лицом к стене – и ничего не ел и не пил, пока не умер.
– Почему ж нет? – говорю. – Наверно, он заслужил это проклятие, и ни один из богов не защитил его. Но я – слуга Посейдона. Быть может, на этот раз Мать послушается своего мужа; это не так уж и плохо – хоть для богинь, хоть для женщин…
Это им понравилось больше всего остального. Особенно тем, у кого матери были настроены против их девушек. И, забегая вперед, могу сказать, что они-таки женились потом, как хотели. В результате получилось, что примерно у половины оказались хорошие жены, а у половины плохие – как и при старом обычае… Однако управляться с плохими они могли уже лучше, чем прежде. Наверно, не без помощи бога получилось так, что Товарищи первыми встретились мне на пути. Я знал их, сразу видел их реакцию – с ними я смог нащупать подход… Ведь это была моя первая проба. И когда уже ехал дальше, навстречу войску, я понял то, чего уже не забываешь никогда: чем больше людей – тем легче их увлечь.
Они перекрыли дорогу в самом узком месте – между морем и отвесным склоном горы. Эта горловина – ключ Афинской дороги, там оборонялись с незапамятных времен, и поперек была выстроена грубая стена из камней и кольев. Теперь все, кто только мог на нее вскарабкаться, были наверху. Мне не пришлось уговаривать их выслушать меня: они же были элевсинцы и сгорали от любопытства, что я им скажу…
Я стоял на песке у спокойной воды пролива. В синем небе серебром сверкали чайки, тихий ветерок с Саламина шевелил перья на шлемах воинов… Всё было мирно вокруг – и я обратился к ним, как к собранию. Постарался вспомнить всё, что успел узнать о них за это время, – и заговорил. Ведь они уже не одно поколение жили бок о бок с эллинскими царствами. Они видели обычаи стран, где правят мужчины, и мучились завистью… Я это хорошо знал.
К концу моей речи уже видно было, что им хотелось бы быть на моей стороне. Но решиться было страшно.
– Послушайте, – говорю, – что это с вами? Неужто вы думаете, воля богов в том, чтобы женщины правили вами вечно? Давайте я расскажу вам, как это началось, хотите?
Они все притихли, снова приготовились слушать… Элевсинцы – любители всяких историй.
– Так слушайте, – говорю. – Давным-давно – в дни самых первых земных людей, что делали свои мечи из камня, – люди были темные, дикие, жили словно зверье на лесных ягодах… И до того они были глупые – думали, что женщины рожают сами по себе, по собственному волшебству и без помощи мужчин. Неудивительно, что женщины казались им полны силы и власти! Если она скажет «нет» – кто кроме него в проигрыше? А она своим волшебством может иметь себе детей, – от ветра там, от ручья… мало ли откуда? Она ничем не была ему обязана. И потому все мужчины пресмыкались перед ней, до одного какого-то дня. А в тот день… – И я рассказал им историю о мужчине, который первым узнал правду. Каждый эллин ее знает, но элевсинцам она была в новинку и рассмешила их.
– Ну вот, – говорю, – это всё было давным-давно; теперь все мы знаем, что к чему. Но, глядя на иных из вас, этого не скажешь; вы цепляетесь за свой страх, будто он вам предписан небом!..
Я снова почувствовал, как что-то связало нас. Будто пуповина, наполненная общей кровью. Но певцы говорят – это Аполлон. Когда призываешь его, как должно, – он связывает слушателей золотой нитью, а конец ее отдает тебе в руки.
– Всему есть мера, – говорю. – Я пришел сюда не затем, чтобы оскорблять Богиню, все мы ее дети. Но чтобы сотворить ребенка, нужны и женщина и мужчина, – а чтобы сотворить мир, нужны и богини и боги!.. Великая Мать приносит зерно. Но не смертный мужчина, обреченный исчезнуть, оплодотворяет ее, а семя бессмертного бога!..
Вот если мы сыграем им свадьбу – это будет представление, вот это будет праздник!.. А почему бы и нет? Представьте себе – бог из Афин идет к ней со свадебными факелами… Да, идет к ней; ведь она – Велика! А факелы – это ваш обычай; красивый, прекрасный обычай!.. И Его ведут к Ней в священную пещеру, а оба города пируют и поют… Вместе!.. Какой прекрасный союз!..
Я не собирался этого говорить, это как-то само пришло. Они любили разные предзнаменования, любили смотреть, как мойра управляет людьми, – я знал это, – быть может, потому всё это и пришло мне в голову… Но когда у тебя счастливый день – бог идет рядом с тобой, так что наверно он мне послал эту мысль. Пришло время перемен, а я был его орудием. Ведь потом я на самом деле устроил для них этот обряд. Точнее – послал за певцом, который приходил к нам в Трезену; я не знал никого, кто смог бы лучше него управиться с этим. Он говорил со жрицами, с самыми старыми, молился Матери, советовался с Аполлоном – и сделал этот обряд таким прекрасным, что с тех пор никому не хотелось его менять. Он сам говорил, что это было лучшим его произведением за всю его жизнь, и даже если он ничего больше не создаст – умрет спокойно.
Он был жрецом Аполлона-Целителя и, наверно, видел грядущее. Ведь старая религия дорога Дочерям Ночи, им не нравятся перемены, как бы ни нравились они всем остальным. Так что их рука поразила его, как и меня потом.
Его убили во Фракии. Там, несмотря на все его старания, старая вера сохранилась… Даже в Элевсине она умирает очень медленно, и пережитки ее живучи. Каждый год, в конце лета, вы можете на склонах гор увидеть толпы горожан и крестьян: народ собирается посмотреть представление, а мальчишки-козопасы разыгрывают их старые предания про смерть царей.
Но это все пришло потом. А в тот раз воины стали швырять в воздух шлемы, размахивали копьями, просили меня вести их в город… И вот я снова был в седле, вокруг меня – Товарищи; а следом – всё элевсинское войско. С песнями, с криками: «Тезей наш царь!»
Я мог бы поехать прямо ко Дворцу, но выбрал нижнюю дорогу: к священной пещере и к площадке для борьбы.
Все женщины высыпали нам навстречу, трещали, спрашивали у мужчин, что случилось… Склоны вмиг заполнились народом, как в тот день что я пришел сюда впервые… Я подозвал двоих из самых влиятельных мужчин и сказал им:
– Прикажите царице спуститься ко мне. Если захочет, пусть придет сама; не захочет – приведите силой.
Они ушли наверх, но на вершине лестницы их остановили жрицы. Будь я постарше – я бы знал, что двоих будет мало. Послал к ним еще четверых, для поддержки духа… Они растолкали жриц и вошли внутрь. Я ждал. Я недаром выбрал для встречи именно это место: она должна была спуститься по этим ступеням, как спускался ко мне Керкион; как спускался к нему предыдущий царь; как год за годом – и несть им числа – шли по этой лестнице мужчины во цвете юности, завороженные, как птицы змеиной пляской, лишенные сил, чтоб обреченно бороться здесь и умереть.
Вскоре появились мои люди, но они шли одни. Я рассердился: ведь если мне придется пойти к ней наверх, представление не состоится… Но подошли они ближе – гляжу, бледные все. А старший говорит:
– Тезей, она умирает. Принести ее сюда или не надо?
В народе стали передавать друг другу эту новость. Слышно было, как она расходится вокруг, и хоть все говорили тихо – казалось, будто скамьи таскают в пустом зале, так это гремело.
– Умирает? – спрашиваю. – Что с ней? Она больна? Или кто ее ранил? Или руки на себя наложила?
Они дружно закачали головами, но не заговорили разом. Элевсинцы любят острые моменты и знают, как их разыгрывать. Повернулись к старшему, у него был прекрасный звучный голос.
– Ни то, ни другое, ни третье, Тезей. Когда ей сказали, что мы ведем тебя с границы домой как великого царя, она изорвала на себе волосы и одежды, и спустилась к Богине, и кричала, чтобы та послала знак. Что за знак был ей нужен, никто не знает, но трижды кричала она и била руками в землю – и знака не было. Потом она поднялась и принесла молоко и поставила его для Родового Змея, но тот не вышел за ним. Тогда она позвала флейтиста, и тот заиграл музыку, под какую танцуют змеи, и наконец Змей вышел. Он слушал музыку и уже начал танцевать – и тут она снова возопила к богине и взяла его в руки… И он впился зубами ей в плечо и скользнул назад в свою нору, быстро, словно вода в кувшин… А она вскоре упала – и теперь она умирает.
Вокруг было невероятно тихо, все слушали его.
– Принесите ее сюда. Если я войду к ней, то потом скажут, что я ее убил. Пусть народ будет свидетелем. – Все молчали, но я чувствовал общее одобрение. – Положите ее на носилки. Будьте как можно осторожнее с ней. На случай, если ей что понадобится, пусть при ней будут две женщины ее, остальных задержите.
И вот я снова ждал. Все вокруг – тоже; но элевсинцы терпеливы, когда будет на что посмотреть. Наконец наверху, на террасе, показались носилки. Их несли четверо мужчин, рядом шли две женщины, а позади – воины едва сдерживали их, скрестив копья, – толпа жриц. Все в черном, с распущенными волосами, лица в крови, причитают в голос… Лестница была не слишком крута для носилок – каждый год, с незапамятных времен, по ней сносили вниз мертвого царя, на погребальных.
Они сошли вниз, поднесли ее ко мне и опустили носилки на землю. Из кизила были носилки, позолоченные, и с ляписом.
Ее лихорадило, дышала тяжело и быстро, тяжелые волосы упали и разметались по земле. Лицо было белое-белое, как свежая слоновая кость; под глазами зеленые тени, губы посинели… Она покрывалась холодным потом, и женщина то и дело вытирала ей лоб, а полотенце было запачкано краской с ее глаз и губ. Если бы не волосы, я б ее не узнал; она казалась старше моей матери.
Она хотела мне большего зла, чем те мужчины, которых я скормил стервятникам, трупы которых с удовольствием раздевал на поле после боя… И все же ее агония потрясла меня. Когда пущены факелы в Большом Зале царского дома, и занимаются пламенем расписные стены, и крашеные колонны, и занавеси, тканные на станках, и огонь рвется вверх к крашеным стропилам, и с ревом рушится пылающая крыша – тут есть от чего содрогнуться; но еще больше потряс меня в тот день ее вид. Я вспомнил утреннее небо в высоком окне, и ее смех возле полуночной лампы, и гордую поступь под балдахином с бахромой…
– Мы все в руке мойры, – сказал я ей. – Мы все в ее руке со дня рождения. Ты выполнила свой долг, но и я свой.
Она пошевелилась на носилках, потрогала горло… Потом заговорила, хрипло, но достаточно громко чтоб ее слышали. Она ж была элевсинка!..
– Мое проклятие не сбылось. Ты пришел с предзнаменованием… Но я хранительница Таинства – что мне было делать?
– Перед тобой был трудный выбор, – сказал я.
– Я выбрала неверно. Она отвернула лицо свое.
– Конечно, – говорю, – пути богов неисповедимы. Но не надо было прилагать руку отца моего к моей смерти.
Она приподнялась на локте и закричала:
– Отец – это ничто! Мужчина – ничто!.. Это было, чтоб наказать вас за гордыню!..
Она снова упала на носилки, одна из женщин поднесла ей ко рту вино. Выпила, закрыла глаза… Отдыхала. Я взял ее руку – рука была холодная и влажная. Она заговорила снова:
– Я чувствовала, что это подступает. Керкион перед тобой позволял себе слишком много. Даже мой брат… А потом пришел эллин!.. Из рощи миртовой придет птенец кукушки… Тебе на самом деле девятнадцать, как ты говорил?
– Нет. Но я вырос в доме царей.
– Я противилась воле Ее, и Она втоптала меня в прах.
– Время несет перемены, – говорю. – Одни лишь счастливые боги избавлены от этого.
Она резко дернулась – из-за яда не могла лежать спокойно… Старшая ее дочь, смуглая девочка лет восьми-девяти, проскользнула меж стражников, с плачем бросилась к носилкам, ухватилась за нее: «Мамочка, ты правда умираешь?!..» Она сдержала судороги, погладила девочку по голове, сказала что скоро поправится, и приказала женщинам увести ее. Потом сказала:
– Отнесите меня на быстрый корабль, отведите туда детей – дайте мне уехать в Коринф. Там моя родня позаботится о них. А я хочу умереть на священной горе, если только успею туда добраться.
Я отпустил ее, а на прощание сказал:
– Хоть жертвоприношение Матери я изменю, но никогда не стану искоренять культ ее. Все мы ее дети.
Она открыла глаза.
– Дети!.. О, мужчины как дети!.. Хотят всего за ничто!.. Жизнь будет умирать, всегда, и этого тебе не изменить…
Носилки подняли и понесли, но я вытянул руку – остановил. Наклонился к ней и спросил:
– Скажи, пока не ушла, ты носила моего ребенка?
Она отвернулась.
– Я приняла зелье, – говорит. – Он был с пальчик всего, но уже было видно, что это мужчина… Значит, я правильно сделала. На сыне твоем – проклятие.
Я махнул носильщикам, и они пошли к кораблям. Женщины шли за ней. Я окликнул их: «Возьмите ей ее драгоценности и всё, что она сочтет нужным!» Они засуетились, забегали, позабыв свою торжественную скорбь, взад-вперед замелькали их черные ризы, будто в разворошенном муравейнике… А по склонам вокруг, словно сороки, стрекотали горожанки. У берегового народа все женщины и девушки всегда любят царя – понятная традиция: ведь царь всегда молод и красив… И меня они все любили, и теперь не знали как им быть.
Я стоял всё там же и глядел вслед носилкам. И тут подходит ко мне огромная седая баба с увесистым золотым ожерельем на шее… Подходит свободно, как все минойки подходят к мужчинам, и говорит:
– Она тебя надула, малыш, она не умрет. Если тебе нужна ее смерть – задержи ее.
Я не стал спрашивать, за что она так ненавидит царицу.
– На лице ее смерть, – говорю. – Я видел такое не раз…
– О, конечно, ей плохо сейчас, – говорит. – Но в молодости она ела похлебку из змеиных голов и давала себя кусать молодым змеям, чтобы привыкнуть к яду. Таков закон святилища. Она помучается еще несколько часов, а потом сядет и будет смеяться над тобой.
Я покачал головой.
– Оставим это богине. Не дело встревать меж госпожой и служанкой.
Она пожала плечами:
– Как хочешь… Но тебе нужна новая жрица. Моя дочь из царского рода и украсит любого мужчину. Смотри – вот она.
Я вытаращил глаза. Едва не рассмеялся вслух, глядя на бледную послушную девочку и на ее решительную мамашу, уже готовую править Элевсином. Отвернулся… По лестнице еще метались вверх и вниз женщины из свиты царицы. Лишь одна из них стояла у той расщелины, глядя в нее на прощание. Это была она – та, что лежала там в свадебную ночь, оплакивая Керкиона.
Я поднялся к ней, взял ее за руку, повел на открытое место. Она конечно помнила, как давала мне заметить ее ненависть, – и теперь пыталась вырваться, боялась. Я обратился к народу:
– Эта женщина – одна из всех вас! – не радовалась крови убитых людей. Вот ваша жрица! Я не стану лежать с ней, – лишь божье семя оплодотворяет урожай, – но она станет приносить жертвы, и читать знамения, и будет ближе всех к Богине. – И спрашиваю ее: – Ты согласна?
Она долго с изумлением смотрела на меня, потом сказала, просто, как ребенок:
– Да. Только я никогда никого не стану проклинать. Даже тебя.
Так это у нее получилось – я улыбнулся. Однако с тех пор это вошло в обычай: никогда никого не проклинать.
В тот же день я назначил своих мужчин – из тех, кто были решительно против женского владычества, – назначил на ключевые посты в государстве. Некоторые из них порывались убрать женщин сразу отовсюду. Я хоть и был склонен к крайностям, по молодости, но это мне не понравилось. Мне не хотелось, чтобы все они объединились и начали колдовать против меня втайне. Двух-трех из них, что радовали глаз, я попросту хотел видеть около себя; но и не забывал Медею – а она одурачила такого умницу, как мой отец… А еще были там старые бабульки, которые вели хозяйство уже по пятьдесят лет и имели гораздо больше здравого смысла, чем большинство воинов; тех в основном интересовало их положение, а не польза дела. Но кроме своего колдовства эти старушки имели в распоряжении и многочисленную родню, которая им подчинялась; оставить их всех – значило оставить всё как было… Потому – обмыслив всё, что я успел увидеть в Элевсине, – я назначил на высокие посты самых вредных баб; тех, что находили удовольствие в унижении других. И это сработало: они прищемили своих сестер так, как мужчины на их месте не смогли бы. А через пару лет на них накопилось столько обид – элевсинские женщины умоляли меня убрать их и назначить на их место мужчин. Так что всё кончилось ко всеобщему благу.
На второй вечер своего царствования я устроил великий пир для главных мужчин Элевсина. В царском Зале. Мясо было из моей доли военной добычи, выпивки тоже хватало; воины радовались обретенной свободе и пили за грядущие светлые дни. Что до меня – победа сладка на вкус, и нужна чтобы не быть собакой чьей-то, чтобы вести мужчин за собой… Но на пиру явно не хватало женщин; без них он превратился в грубую мужицкую попойку. Все перепились до одури: швыряли вокруг кости и объедки, выставляли себя дураками – хвастались, кто что может в постели… Если бы рядом были женщины, ни один бы не рискнул: ведь засмеяли бы! Это было больше похоже на бивачный ужин, чем на пир в тронном Зале, так что больше я таких пиров не устраивал. Но в тот раз он мне помог.
Я позвал арфиста, и тот, конечно же, стал петь об Истмийской войне. У него было время сделать хорошую песню, и песня у него получилась. Мои гости уже были полны собой и выпитым вином, когда же добавилась еще и песня – всем захотелось новых подвигов. И тут я рассказал им о Паллантидах.
– У меня есть сведения, – говорю, – что они готовятся к войне. Если позволить им завладеть Афинской крепостью – от нее и до самого Истма никому не будет покоя. Они раскромсают Аттику, как волки павшую лошадь, а те кто останется голоден – обратят свои взоры на нас. Если эта орда ворвется в Элевсин, здесь не останется ничего: нивы повытопчут, овец перережут, дома пожгут… Ну а девушек наших – сами понимаете. Нам отчаянно повезло, что мы можем сразиться с ними в Аттике, а не на своих собственных полях. В их логове, на мысе Суний, нас ждет богатая добыча, и я ручаюсь вам, что нас не обделят. А после победы вы услышите, как афиняне будут говорить: «О! Эти элевсинцы – воины! Дураки мы были, что не принимали их всерьез. Если таких мужей мы сможем привлечь себе в союзники – это будет самым великим делом за всю историю Афин!..»
На следующее утро, на Собрании, я говорил лучше. Но это никому уже не было нужно – настолько они были опьянены, настолько взбудоражены своей победой над женщинами… Пусть бы сам Аполлон или Арес-Эниалий держали перед ними речь – она бы не понравилась им больше, чем моя.
И когда через два дня отец прислал известие, что на Гиметтской горе дым, – я вызвал дворцового писца, продиктовал ему и запечатал свое письмо царским перстнем. Оно было коротко:
«Эгею, сыну Пандиона, от Тезея Элевсинского.
Достопочтенный отец, да благословят тебя все боги на долгую жизнь! Я выхожу на войну и веду мой народ. Нас будет тысяча».
3Война в Аттике тянулась почти месяц; самая долгая война со времени Пандиона, отца моего отца. Все знают – мы вышвырнули Паллантидов из страны. Мы взяли южную Аттику, разрушили их город на Сунийском мысе и поставили там алтарь Посейдона; такой высокий, что его видно с кораблей, с моря. И Серебряную Гору – она там рядом – мы тоже захватили, вместе с рабами что работали в руднике; и еще пятьдесят больших слитков серебра. Так что царство увеличилось вдвое, и трофеи были богатейшие. Элевсинцы получили ту же долю, что и афиняне, так что вернулись домой со скотом, с женщинами, с оружием… – всего было вдоволь. Я мог гордиться щедростью отца. Медея в тот раз правду сказала, что он прослыл скупым, но ведь ему все время приходилось думать о будущей войне… А в тот раз он со мной не поскупился.
Ту зиму мы прожили отменно: перед войной успели собрать свой урожай, а в войне захватили хлеб Паллантидов. Когда в Афинах начались праздники, элевсинцы приехали туда в гости – много приехало, – и много было заключено дружеских и брачных союзов… Я принес царству безопасность и богатство, потому в Элевсине считали, что Богиня благоволит ко мне; а с помощью отца я стал приводить в порядок внутренние дела. Иногда я, конечно, поступал по-своему, потому что лучше знал своих людей; но отцу об этом не говорил.
Я много времени проводил с ним в Афинах: слушал, как он ведет судебные дела. До того эти афиняне были склочны – я, право, переживал за него. Крепость держалась с незапамятных времен, но по равнине вокруг в прошлые годы прокатились волны разного народа; и береговые там были и эллины… Так что в Аттике было намешано не меньше, чем в Элевсине, но в Элевсине перемешалось, а там – нет. Повсюду были горстки людей со своими вождями, что вели себя как царьки; со своими не только обычаями, – это нормально, – но и со своими законами… Ближайшие соседи никогда не могли договориться, что справедливо а что нет… Сами понимаете, кровная месть там была не реже свадеб, и ни один пир не проходил без того, чтобы кого-нибудь не убили: ведь враги специально ждали случая друг друга подстеречь, а на праздниках люди себя показывают. Когда они доходили до грани межродовой войны – вот тогда только приходили они к отцу, чтобы он их рассудил, с историей двадцатилетних взаимных обид. Не мудрено, что лицо его было изрезано морщинами и руки тряслись.
Мне казалось, что он состарился до срока. И хоть он был мудрый человек и все эти годы удерживал свое царство без меня – теперь мне отовсюду чудилась опасность для него; я чувствовал, что если с ним что-нибудь случится – вина падет на меня: значит, я плохо его берег. Так я чувствовал, не знаю почему.
Однажды он вернулся из зала суда смертельно уставший, и я сказал ему:
– Отец, все эти люди пришли в страну по собственной воле, все они знают, что ты их Верховный Царь, – неужели они не могут понять, что они больше афиняне, чем флияне, там, ахарняне и так далее? Мне кажется, война была бы вдвое короче, если бы не их грызня.
– Но они любят свои обычаи, – сказал отец. – Если я отберу хоть один, они решат, что я подыгрываю их противникам, и станут помогать моим врагам. Аттика не Элевсин.
– Я знаю, государь. – Я задумался. Я тогда поднялся к нему выпить горячего вина у огня; белый пес толкал мне руку – он всегда выпрашивал полизать гущи… Потом говорю: – А ты никогда не думал, государь, собрать вместе всех людей благородной крови? Есть же у них общие интересы: удерживать свои владения, сохранять порядок, собирать свою десятину… В совете они могли бы договориться о нескольких законах для общего блага. Ремесленники тоже – им нужна честная плата за их труд, чтобы ее не сбивали настолько, что лишь под угрозой голодной смерти можно на нее согласиться… И крестьянам нужен какой-то закон о границах, о выпасах… об общем использовании горных пастбищ… Если эти три сословия договорятся о каких-то своих законах – это объединит их и вырвет из клановой общности. И тогда, если вождь поспорит с вождем или ремесленник с ремесленником, они придут в Афины. И со временем установится общий закон.
Он тяжко вздохнул и устало покачал головой:
– Нет-нет! Там, где раньше был один повод для ссоры, появятся два… Ты хорошо это придумал, сын мой, но это слишком против обычая.
– Хорошо, государь, это против обычая. Но вот сейчас, когда все взбудоражены новыми землями на юге, – сейчас они примут это легче, чем через десять лет. Летом будет праздник Богини – ее все чтут, хоть под разными именами, – мы можем устроить какие-нибудь игры в честь победы и превратить их в новую традицию, в новый обычай, и все будут собираться на них. Таким образом ты их подготовишь…
– Нет, – говорит. – Давай хоть раз насладимся миром, отдохнем от крови… – Голос его стал резче, и я пожалел, что беспокою его, когда он так устал. Но в голове у меня, как птица в клетке, билась мысль: мы транжирим счастливое время, упускаем великую возможность… Когда придет мой день, я буду расплачиваться за это.
Отцу я больше ничего не говорил – он был добр ко мне, и достойно наградил моих людей, и оказывал мне почести…
У него в доме появилась новая девушка – тоже из военной добычи, – темноволосая, яркая, с огромными синими глазами. В крепости на Сунии она принадлежала одному из сыновей Палланта. Я приметил ее среди пленниц и собирался выбрать себе, когда начнут дележ добычи. Никак не думал, что отец станет выбирать себе женщину. Но он увидел ее и выбрал – прежде всего остального. Медеи больше не было, и возле него вообще не осталось женщины, достойной царского ложа, – но я, по молодости и недомыслию, был не только удивлен, а даже шокирован как-то, когда это случилось. Неужто он должен был выбрать себе лет под пятьдесят? Конечно же я скоро одумался. У меня была моя Истмийская девочка Филона – вполне хорошая девушка, – стоила десятка таких, как та… А та оказалась потаскушкой: вечно стреляла глазками по сторонам. Отцу я не стал говорить. Но однажды, помню, на террасе она выбежала из боковой двери и налетела на меня. Попросила у меня прощения – а сама так прижалась ко мне, что платье было уже лишним… Ее бесстыдство меня возмутило. Отшвырнул ее так – упала бы, если б не ударилась о стену. Потом подтащил ее к парапету и перегнул наружу, лицом вниз.
– Смотри, – говорю, – смотри, сука глазастая! Еще раз поймаю, что пытаешься обмануть отца или хоть как ему вредишь, – туда тебе лететь!
Она уползла, чуть живая от страха, и с тех пор вела себя скромней. Так что не стоило его этим расстраивать.
То в Афинах, то в Элевсине, то верхом по всей Аттике – повсюду пришлось наводить порядок после войны. Так прошла зима. С гор побежали ручьи, на мокрых берегах запахло фиалками… На зеленя повадились олени – я собрался на охоту. Отец очень мало двигался и почти не бывал на воздухе, потому я уговорил его поехать со мной. Мы были у подножия Ликабетта и ехали сквозь сосновый лес вверх по каменистому склону, когда его лошадь споткнулась и сбросила его на скалу. Какой-то олух-охотник поставил там сеть и бросил ее, а сам ушел. Теперь он поднимался к нам и извинялся – так, будто разбил кухонный горшок, а не едва не убил царя. Отец здорово ушибся, и я помогал ему, но ради этого наглеца поднялся на ноги – и вбил ему в глотку несколько зубов, чтоб лучше помнил. И сказал на прощание, что он дешево отделался.
Однажды отец говорит:
– Слушай, скоро корабли снова выйдут в море, и женщины смогут путешествовать. Что если я пошлю за твоей матерью? Она будет рада повидать тебя, а мне хотелось бы снова увидеть ее.
Я видел – он следит за моим лицом. И понял, что говорит он не всё что думает, – он был осторожный человек… Он хотел сделать ее царицей Афин, и ради меня тоже. Когда он ее видел, она была моложе, чем я теперь… «Когда он ее увидит, – думаю, – он наверняка снова захочет ее. Если только она не больна и не слишком устала – кожа у нее, как у девушки, и ни одного седого волоса…» А я так долго мечтал об этом – увидеть ее в почете в доме отца! Вспомнил, как я смотрел на нее совсем маленьким: как она купается или примеряет свои драгоценности – смотрел и думал, что только бог достоин ее обнять…
– Она не сможет поехать, – говорю. – Не сможет, пока Змей Рода не проснется в новой коже, пока она не принесла весенней жертвы и не приняла приношений. У нее очень много дел весной, только после них она сможет приехать.
Так что отец не стал посылать: было слишком рано.
Помню, как он меня перепугал, примерно в те дни. Угол верхней террасы там прямо над отвесом скалы. Когда смотришь вниз – дома такие крошечные, будто ребятишки слепили их из глины, а собаки, что греются на крышах, не больше жуков. Половину страны видно оттуда, до самых гор. И вот однажды вижу – отец облокотился на парапет, а возле него в каменной кладке трещина. Я сперва дышать не мог. Потом бросился к нему, бегом, схватил, оттащил назад… Он не заметил, как я подскочил, изумился, в чем дело, мол? Я показал трещину. Он рассмеялся – говорит, она всегда там была… Но я все-таки послал каменщика починить то место. Сам послал на случай, если он забудет. Но и после, всё равно, как увижу что он там стоит – мне нехорошо делалось.
Отцу хотелось, чтобы я почаще бывал в Афинах: сидел бы с ним в Зале или ходил среди народа. Я ничего не имел против; разве что это уводило меня из Элевсина, где я мог действовать по своему усмотрению. В Афинах я приглядывался – и порой видел, что люди, в которых я сомневался, вознесены слишком высоко, а другие, более способные, поставлены ниже, чем надо бы… Порой какую-нибудь элементарную мелочь раздували в проблему… У отца было слишком много забот – не было возможности разобраться во всем, а теперь он уже привык к тому, что было. Когда я ему говорил что-нибудь, он улыбался и отвечал, что молодые всегда готовы построить Вавилонские стены за один день.
Во Дворце была женщина, которая принадлежала его отцу еще до его рождения. Ей было больше восьмидесяти, так что работой ее не утруждали – она смешивала масла и благовония для ванны, сушила пахучие травы. Однажды – я в ванне сидел – подходит она ко мне, потянула за волосы и говорит:
– Вернулся, малый! Куда ты все время исчезаешь?
Она всегда позволяла себе разные вольности, и никто на нее не сердился за это: старушка ведь!.. Я улыбнулся:
– В Элевсин, – говорю.
– А чем Афины не хороши?
– Афины? – говорю. – Отчего же, всем хороши.
Отец дал мне две прекрасные комнаты, их стены заново расписали – там были конные воины и несколько очень хороших львов; такие львы, что я сохранил их и поныне.
– Афины замечательный город, – говорю, – но в Элевсине у меня работа, и я должен ее делать.
Она сняла мою руку с края ванны и повернула ладонью вверх.
– Беспокойная рука. За всё берется, ничего не оставляет в покое… Погоди, Пастырь Народа, погоди немного, боги пошлют этой руке много работы. Имей терпение со своим отцом. Он долго ждал возможности сказать: «Вот мой сын» – долго ждал и теперь хочет прожить тридцать лет за год… Будь с ним терпелив, у тебя много времени впереди.
Я выдернул руку.
– Ты что мелешь, старая сова?! Ему еще тридцать лет надо прожить, чтобы стать таким, как ты, а ты еще десяток проживешь. Пока боги пошлют за ним – я сам, быть может, стану таким, как он сейчас. Ты что – зла ему желаешь? – Потом мне стало жалко ее. – Конечно, – говорю, – не желаешь. Но не стоит тебе болтать, хоть ты и не думаешь ничего плохого.
Она глянула на меня из-под опущенных век, пристально так…
– Не тревожься, Пастырь Афин, ты дорог богам. Боги тебя охранят.
– Меня? – Я удивился. А она уже исчезла. Она была самой старой во Дворце и уже выживала из ума; так всем казалось, и я тогда тоже так думал.
Весна расцветала – на черных виноградных лозах пробились нежно-зеленые почки, закуковали кукушки в лесах… И отец однажды сказал:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.