Текст книги "Сказки"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
Жанр: Литература 19 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Орёл-меценат
Поэты много об орлах в стихах пишут, и всегда с похвалой. И стать у орла красоты неописанной, и взгляд быстрый, и полёт величественный. Он не летает, как прочие птицы, а пари́т, либо ширяет; сверх того: глядит на солнце и спорит с громами. А иные даже наделяют его сердце великодушием. Так что ежели, например, хотят воспеть в стихах городового, то непременно сравнивают его с орлом. «Подобно орлу, говорят, городовой бляха № такой-то высмотрел, выхватил и, выслушав, – простил».
Я сам очень долго этим панегирикам верил. Думал: «Ведь, в самом деле, красиво! Выхватил… простил! Простил?!» – вот что в особенности пленяло. «Кого простил? – мышь!! Что такое мышь?!» И я бежал впопыхах к кому-нибудь из друзей-поэтов и сообщал о новом акте великодушия орла. А друг-поэт становился в позу, с минуту сопел, и затем его начинало тошнить стихами.
Но однажды меня осенила мысль. «С чего же, однако, орёл «простил» мышь? Бежала она по своему делу через дорогу, а он увидел, налетел, скомкал и… простил! Почему он «простил» мышь, а не мышь «простила» его?»
Дальше – больше. Стал я прислушиваться и приглядываться. Вижу: что-то тут неблагополучно. Во-первых, совсем не затем орёл мышей ловит, чтоб их прощать. Во-вторых, ежели и допустить, что орёл «простил» мышь, то, право, было бы гораздо лучше, если б он совсем ею не интересовался. И, в-третьих, наконец, будь он хоть орёл, хоть архиорёл, всё-таки он – птица. До такой степени птица, что сравнение с ним и для городового может быть лестно только по недоразумению.
И теперь я думаю об орлах так: «Орлы суть орлы, только и всего. Они хищны, плотоядны, но имеют в своё оправдание, что сама природа устроила их исключительно антивегетарианцами. И так как они, в то же время, сильны, дальнозорки, быстры и беспощадны, то весьма естественно, что, при появлении их, всё пернатое царство спешит притаиться. И это происходит от страха, а не от восхищения, как уверяют поэты. А живут орлы всегда в отчуждении, в неприступных местах, хлебосольством не занимаются, но разбойничают, а в свободное от разбоя время дремлют».
Выискался, однако ж, орёл, которому опостылело жить в отчуждении. Вот и говорит он однажды своей орлице:
– Скучно сам-друг с глазу на глаз жить. Смотришь целый день на солнце – инда одуреешь.
И начал он задумываться. Что больше думает, то чаще и чаще ему мерещится: хорошо бы так пожить, как в старину помещики живали. Набрал бы он дворню и зажил бы припеваючи. Вороны бы сплетни ему переносили, попугаи – кувыркались бы, сорока бы кашу варила, скворцы – величальные песни бы пели, совы, сычи да филины по ночам дозором летали бы, а ястребы, коршуны да соколы пищу бы ему добывали. А он бы оставил при себе одну кровожадность. Думал-думал, да и решился. Кликнул однажды ястреба, коршуна да сокола и говорит им:
– Соберите мне дворню, как в старину у помещиков бывало; она меня утешать будет, а я её в страхе держать стану. Вот и всё.
Выслушали хищники этот приказ и полетели во все стороны. Закипело у них дело не на шутку. Прежде всего нагнали целую уйму ворон. Нагнали, записали в ревизские сказки и выдали окладные листы. Ворона – птица плодущая и на всё согласная. Главным же образом, тем она хороша, что сословие «мужиков» представлять мастерица. А известно, что ежели готовы «мужички», то дело остаётся только за деталями, которые уж ничего не стоит скомпоновать. И скомпоновали. Из коростелей и гагар духовой оркестр собрали, попугаев скоморохами нарядили, сороке-белобоке, благо воровка она, ключи от казны препоручили, сычей да филинов заставили по ночам дозором летать. Словом сказать, такую обстановку устроили, что хоть какому угодно дворянину не стыдно. Даже кукушку не забыли, в гадалки при орлице определили, а для кукушкиных сирот воспитательный дом выстроили.
Но не успели порядком дворовые штаты в действие ввести, как уже убедились, что есть в них какой-то пропуск. Думали-думали, что бы такое было, и наконец догадались: во всех дворнях полагаются науки и искусства, а у орла нет ни тех, ни других.
Три птицы, в особенности, считали этот пропуск для себя обидным: снегирь, дятел и соловей.
Снегирь был малый шустрый и с отроческих лет насвистанный. Воспитывался он первоначально в школе кантонистов, потом служил в полку писарем и, научившись ставить знаки препинания, начал издавать, без предварительной цензуры, газету «Вестник лесов». Только никак приноровиться не мог. То чего-нибудь коснётся – ан касаться нельзя; то чего-нибудь не коснётся – ан касаться не только можно, но и должно. А его за это в головку тук да тук. Вот он и замыслил: «Пойду в дворню к орлу! Пускай он повелит безнаказанно славу его каждое утро возвещать!»
Дятел был скромный учёный и вёл строго уединённую жизнь. Ни с кем никогда не виделся (многие даже думали, что он запоем, как и все серьёзные ученые, пьёт), но целые дни сидел на сосновом суку и всё долбил. И надолбил он целую охапку исторических исследований: «Родословная лешего», «Была ли замужем Баба-Яга», «Каким полом надлежит ведьм в ревизские сказки заносить?» и проч. Но сколько ни долбил, издателя для своих книжиц найти не мог. Поэтому и он надумал: «Пойду к орлу в дворовые историографы! авось-либо он вороньим иждивением исследования мои отпечатает!»
Что касается до соловья, то он на жизненные невзгоды пожаловаться не мог. Пел он искони так сладко, что не только сосны стоеросовые, но и московские гостинодворцы, слушая его, умилялись. Весь мир его любил, весь мир, притаив дыхание, заслушивался, как он, забравшись в древесную чащу, сладкими песнями захлёбывался. Но он был сладострастен и славолюбив выше всякой меры. Мало было ему вольной песней по лесу греметь, мало огорчённые сердца гармонией звуков напоять… Думалось: орёл ему на шею ожерелье из муравьиных яиц повесит, всю грудь живыми тараканами изукрасит, а орлица будет тайные свидания при луне назначать…
Словом сказать, пристали все три птицы к соколу: «Доложи да доложи!»
Выслушал орёл соколиный доклад о необходимости водворения наук и искусств и не сразу понял. Сидит себе да цыркает, да когтями играет, а глаза у него, словно точёные камешки, глянцем на солнце отливают. Никогда он ни одной газеты не видывал; ни Бабой-Ягой, ни ведьмами не интересовался, а об соловье только одно слыхал: что эта птица – малая, не стоит из-за её клюв марать.
– Ты, поди, не знаешь, что и Бонапарт-то умер? – спросил сокол.
– Какой такой Бонапарт?
– То-то вот. А знать об этом не худо. Ужо гости приедут, разговаривать будут. Скажут: «При Бонапарте это было», – а ты будешь глазами хлопать. Не хорошо.
Призвали на совет сову, – и та подтвердила, что надо науки и искусства в дворнях заводить, потому что при них и орлам занятнее живётся, да и со стороны посмотреть не зазорно. Ученье – свет, а неученье – тьма. Спать-то да жрать всякий умеет, а вот поди разреши задачу: «Летело стадо гусей» – ан дома не скажешься. Умные-то помещики, бывало, за битого двух небитых давали, – значит, пользу в том видели. Вон чижик: только и науки у него, что ведёрко с водой таскать умеет, а какие деньги за этакого-то платят!
– Я в темноте видеть могу, так меня за это мудрой прозвали, а ты и на солнце по целым часам не смигнувши глядишь, а про тебя говорят: «Ловок орёл, а простофиля».
– Что ж, я не прочь от наук! – цыркнул орёл.
Сказано – сделано. На другой же день у орла в дворне начался «золотой век». Скворцы разучивали гимн «Науки юношей питают»[14]14
Из «Оды на день восшествия на престол Елисаветы Петровны…» M.B. Ломоносова (1747).
[Закрыть], коростели и гагары на трубах сыгрывались, попугаи – новые кунштюки выдумывали. С ворон определили новый налог, под названием «просветительного»; для молодых соколят и ястребят устроили кадетские корпуса; для сов, филинов и сычей – академию де сиянс[15]15
Академия наук (от франц. – Academie des sciences).
[Закрыть], да кстати уж и воронятам купили по экземпляру азбуки-копейки. И, в заключение, самого старого скворца определили стихотворцем, под именем Василия Кирилыча Тредьяковского, и отдали ему приказ, чтоб на завтра же был готов к состязанию с соловьём.
И вот вожделенный день наступил. Поставили пред лицо орла новобранцев и велели им хвастаться.
Самый большой успех достался на долю снегиря.
Вместо приветствия он прочитал фельетон, да такой лёгкий, что даже орлу показалось, что он понимает. Говорил снегирь, что надо жить припеваючи, а орёл подтвердил: «Имянно!» Говорил, что была бы у него розничная продажа хорошая, а до прочего ни до чего ему дела нет, а орёл подтвердил: «Имянно!» Говорил, что холопское житьё лучше барского, что у барина заботушки много, а холопу за барином горюшка нет, а орёл подтвердил: «Имянно!» Говорил, что когда у него совесть была, то он без штанов ходил, а теперь, как совести ни капельки не осталось, он разом по две пары штанов надевает, – а орёл подтвердил: «Имянно!» Наконец снегирь надоел.
– Следующий! – цыркнул орёл.
Дятел начал с того, что генеалогию орла от солнца повёл, а орёл с своей стороны подтвердил: «И я в этом роде от папеньки слышал». «Было у солнца, – говорил дятел, – трое детей: дочь Акула да два сына: Лев да Орёл. Акула была распутная – её за это отец в морские пучины заточил; сын Лев от отца отшатнулся – его отец владыкою над пустыней сделал; а Орёлко был сын почтительный, отец его поближе к себе пристроил – воздушные пространства ему во владенье отвёл».
Но не успел дятел даже введение к своему исследованию продолбить, как уже орёл в нетерпеньи кричал:
– Следующий! следующий!
Тогда запел соловей и сразу же осрамился. Пел он про радость холопа, узнавшего, что бог послал ему помещика; пел про великодушие орлов, которые холопам на водку не жалеючи дают… Однако как он ни выбивался из сил, чтобы в холопскую ногу попасть, но с «искусством», которое в нём жило, никак совладать не мог. Сам-то он сверху донизу холоп был (даже подержанным белым галстуком где-то раздобылся и головушку барашком завил), да «искусство» в холопских рамках усидеть не могло, беспрестанно на волю выпирало. Сколько он ни пел – не понимает орёл, да и шабаш!
– Что этот дуралей бормочет! – крикнул он, наконец, – позвать Тредьяковского!
А Василий Кирилыч тут как тут. Те же холопские сюжеты взял, да так их явственно изложил, что орёл только и дело, что повторял: «Имянно! имянно! имянно!» И в заключение надел на Тредьяковского ожерелье из муравьиных яиц, а на соловья сверкнул очами, воскликнув: «Убрать негодяя!»
На этом честолюбивые попытки соловья и покончились. Живо запрятали его в куролеску и продали в Зарядье, в трактир «Расставанье друзей», где и о сю пору он напояет сладкой отравой сердца захмелевших «метеоров».
Тем не менее дело просвещения всё-таки не было покинуто. Ястребята и соколята продолжали ходить в гимназии; академия де сиянс принялась издавать словарь и одолела половину буквы А; дятел дописывал 10-й том «Истории леших». Но снегирь притаился. С первого же дня он почуял, что всей этой просветительной сутолоке последует скорый и немилостивый конец, и, по-видимому, предчувствия его имели довольно верное основание.
Дело в том, что сокол и сова, принявшие на себя руководительство в просветительном деле, допустили большую ошибку, они задумали обучить грамоте самого орла. Учили его по звуковому методу, легко и занятно, но, как ни бились, он и через год, вместо «Орёл», подписывался «Арер», так что ни один солидный заимодавец векселей с такою подписью не принимал. Но ещё большая ошибка заключалась в том, что, подобно всем вообще педагогам, ни сова, ни сокол не давали орлу ни отдыха, ни срока. Каждо-минутно следовала сова по его пятам, выкрикивая: «Бб… зз… хх…», а сокол тоже ежеминутно внушал, что без первых четырёх правил арифметики награбленную добычу разделить нельзя.
– Украл ты десять гусёнков, двух письмоводителю квартального подарил, одного сам съел – сколько в запасе осталось? – с укоризною спрашивал сокол.
Орёл не мог разрешить и молчал, но зло против сокола накоплялось в его сердце с каждым днём больше и больше.
Произошла натянутость отношений, которою поспешила воспользоваться интрига. Во главе заговора явился коршун и увлёк за собой кукушку. Последняя стала нашёптывать орлице: «Изведут они кормильца нашего, заучат!», а орлица начала орла дразнить: «Учёный! учёный!», затем общими силами возбудили «дурные страсти» в ястребе.
И вот однажды на зорьке, едва орёл глаза продрал, сова, по обыкновению, подкралась сзади и зажужжала ему в уши: «Вв… зз… рррр…»
– Уйди, постылая! – кротко огрызнулся орёл.
– Извольте, ваше степенство, повторить: бб… кк… мм…
– Второй раз говорю: уйди!
– Пп… хх… шш…
В один миг повернулся орёл к сове и разорвал её надвое. А через час, ничего не ведая, воротился с утренней охоты сокол.
– Вот тебе задача, – сказал он, – награблено нынче за ночь два пуда дичины; ежели на две равные части эту добычу разделить, одну – тебе, другую – всем прочим челядинцам, – сколько на твою долю достанется?
– Всё, – отвечал орёл.
– Ты говори дело, – возразил сокол. – Ежели бы «всё», я бы и спрашивать тебя не стал!
Не впервые такие задачи сокол задавал; но на этот раз тон, принятый им, показался орлу невыносимым. Вся кровь в нём вскипела при мысли, что он говорит «всё», а холоп осмеливается возражать: «Не всё». А известно, что когда у орлов кровь закипает, то они педагогические приёмы от крамолы отличать не умеют. Так он и поступил.
Но, покончивши с соколом, орёл, однако, оговорился:
– А де сиянс академии оставаться по-прежнему!
Опять пропели скворцы: «Науки юношей питают», но для всех уже было ясно, что «золотой век» находится на исходе. В перспективе надвигался мрак невежества, с своими обязательными спутниками: междоусобием и всяческою смутою.
Смута началась с того, что на место умершего сокола явилось два претендента: ястреб и коршун. И так как внимание обоих соперников было устремлено исключительно в сторону личных счетов, то дела дворни отошли на второй план и начали мало-помалу приходить в запущение.
Через месяц от недавнего золотого века не осталось и следов. Скворцы заленились, коростели стали фальшивить, сорока-белобока воровала без просыпу, а на воронах накопилась такая пропасть недоимок, что пришлось прибегнуть к экзекуции. Дошло до того, что даже пищу орлу с орлицей начали подавать порченую.
Чтоб оправдать себя в этой неурядице, ястреб и коршун временно подали друг другу руку и свалили все невзгоды на просвещение. Науки-де, бесспорно, полезны, но лишь тогда, когда они благовременны. Жили-де наши дедушки без наук, и мы без них проживём…
И в доказательство, что весь вред от наук идёт, начали открывать заговоры, и непременно такие, чтобы хоть часослов да замешан в них был. Начались розыски, следствия, судбища…
– Шабаш! – вдруг раздалось в вышине.
Это крикнул орёл. Просвещение прекратило течение своё.
Во всей дворне воцарилась такая тишина, что слышно было, как ползут по земле клеветнические шёпоты.
Первою жертвою нового веяния пал дятел. Бедная эта птица, ей-богу, не виновата была. Но она знала грамоте, и этого было вполне достаточно для обвинения.
– Знаки препинания ставить умеешь?
– Не только обыкновенные знаки препинания, но и чрезвычайные, как-то: кавычки, тире, скобки – всегда, по сущей совести, становлю.
– А женский пол от мужеского отличить можешь?
– Могу. Даже в ночное время не ошибусь.
Только и всего. Нарядили дятла в кандалы и заточили в дупло навечно. А на другой день он в том дупле, заеденный муравьями, помре.
Едва кончилась история с дятлом, как последовал погром в академии де сиянс.
Однако ж сычи и филины защищались твёрдо: жалко им было с тёплыми казёнными квартирами расставаться. Говорили, что не того ради сиянсами занимаются, дабы их распространять, а для того, чтобы от лихого глаза их оберегать. Но коршун сразу увёртки их опровергнул, спросив: «Да сиянсы-то зачем?» И они на этот вопрос не ответили (не ждали).
Тогда их поштучно распродали огородникам, а последние, набив из них чучелов, поставили огороды сторожить.
В это же самое время отобрали у воронят азбуку-копейку, истолкли оную в ступе и из полученной массы наделали игральных карт.
Дальше – больше. За совами и филинами последовали скворцы, коростели, попугаи, чижи… Даже глухого тетерева заподозрили в «образе мыслей» на том основании, что он днём молчит, а ночью спит…
Дворня опустела. Остались орёл с орлицею, и при них ястреб да коршун. А вдали – масса воронья, которое бессовестно плодилось. И чем больше плодилось, тем больше накоплялось на нём недоимок.
Тогда коршун с ястребом, не зная, кого изводить (воронье в счёт не полагалось), стали изводить друг друга. И всё на почве наук. Ястреб донёс, что коршун, по секрету, читает часослов, а коршун съябедничал, что у ястреба в дупле «Новейший песенник» спрятан.
Орёл смутился…
Но тут уж сама История ускорила своё течение, чтоб положить конец этой сумятице. Произошло нечто необыкновенное. Увидев, что они остались без призора, вороны вдруг спохватились: «А что бишь на этот счёт в азбуке-копейке сказано?» И не успели порядком припомнить, как тут же инстинктивно снялись всем стадом с места и полетели.
Погнался за ними орёл, да не тут-то было: сладкое помещичье житьё до того его изнежило, что он едва крыльями мог шевелить.
Тогда он повернулся к орлице и возгласил:
– Сие да послужит орлам уроком!
Но что означало в данном случае слово «урок»: то ли, что просвещение для орлов вредно, или то, что орлы для просвещения вредны, или, наконец, и то и другое вместе – об этом он умолчал.
1886
Карась-идеалист
Карась с ершом спорил. Карась говорил, что можно на свете одною правдою прожить, а ёрш утверждал, что нельзя без того обойтись, чтоб не слукавить. Что именно разумел ёрш под выражением «слукавить» – неизвестно, но только всякий раз, как он эти слова произносил, карась в негодовании восклицал:
– Но ведь это подлость!
На что ёрш возражал:
– Вот ужо увидишь!
Карась – рыба смирная и к идеализму склонная: недаром его монахи любят. Лежит он больше на самом дне речной заводи (где потише) или пруда, зарывшись в ил, и выбирает оттуда микроскопических ракушек для своего продовольствия. Ну, натурально, полежит-полежит, да что-нибудь и выдумает. Иногда даже и очень вольное. Но так как караси ни в цензуру своих мыслей не представляют, ни в участке не прописывают, то в политической неблагонадёжности их никто не подозревает. Если же иногда и видим, что от времени до времени на карасей устраивается облава, то отнюдь не за вольнодумство, а за то, что они вкусны.
Ловят карасей, по преимуществу, сетью или неводом; но, чтобы ловля была удачна, необходимо иметь сноровку. Опытные рыбаки выбирают для этого время сейчас вслед за дождём, когда вода бывает мутна, и затем, заводя невод, начинают хлопать по воде канатом, палками и вообще производить шум. Заслышав шум и думая, что он возвещает торжество вольных идей, карась снимается со дна и начинает справляться, нельзя ли и ему как-нибудь пристроиться к торжеству. Тут-то он и попадает во множестве в мотню, чтобы потом сделаться жертвою человеческого чревоугодия. Ибо, повторяю, караси представляют такое лакомое блюдо (особливо изжаренные в сметане), что предводители дворянства охотно потчуют ими даже губернаторов.
Что касается до ершей, то это рыба уже тронутая скептицизмом и притом колючая. Будучи сварена в ухе, она даёт бесподобный бульон.
Каким образом случилось, что карась с ершом сошлись, – не знаю; знаю только, что однажды, сошедшись, сейчас же заспорили. Поспорили раз, поспорили другой, а потом и во вкус вошли, свидания друг другу стали назначать. Сплывутся где-нибудь под водяным лопухом и начнут умные речи разговаривать. А плотва-белобрюшка резвится около них и ума-разума набирается.
Первым всегда задирал карась.
– Не верю, – говорил он, – чтобы борьба и свара были нормальным законом, под влиянием которого будто бы суждено развиваться всему живущего на земле. Верю в бескровное преуспеяние, верю в гармонию и глубоко убеждён, что счастие – не праздная фантазия мечтательных умов, но рано или поздно сделается общим достоянием!
– Дожидайся! – иронизировал ёрш.
Ёрш спорил отрывисто и неспокойно. Это – рыба нервная, которая, по-видимому, помнит немало обид. Накипело у неё на сердце… ах, накипело! До ненависти покуда ещё не дошло, но веры и наивности уж и в помине нет. Вместо мирного жития она повсюду распрю видит; вместо прогресса – всеобщую одичалость. И утверждает, что тот, кто имеет претензию жить, должен всё это в расчёт принимать. Карася же считает «блаженненьким», хотя в то же время сознаёт, что с ним только и можно «душу отводить».
– И дождусь! – отзывался карась, – и не я один, все дождутся. Тьма, в которой мы плаваем, есть порождение горькой исторической случайности; но так как ныне, благодаря новейшим исследованиям, можно эту случайность по косточкам разобрать, то и причины, её породившие, нельзя уже считать неустранимыми. Тьма – совершившийся факт, а свет – чаемое будущее. И будет свет, будет!
– Значит, и такое, по-твоему, время придёт, когда и щук не будет?
– Каких таких щук? – удивился карась, который был до того наивен, что когда при нём говорили: «На то щука в море, чтоб карась не дремал», то он думал, что это что-нибудь вроде тех нике[16]16
Никсы – в немецких народных верованиях – русалки.
[Закрыть] и русалок, которыми малых детей пугают, и, разумеется, ни крошечки не боялся.
– Ах, фофан ты, фофан! Мировые задачи разрешать хочешь, а о щуках понятия не имеешь!
Ёрш презрительно пошевеливал плавательными перьями и уплывал восвояси; но, спустя малое время, собеседники опять где-нибудь в укромном месте сплывались (в воде-то скучно) и опять начинали диспутировать.
– В жизни первенствующую роль добро играет, – разглагольствовал карась, – зло – это так, по недоразумению допущено, а главная жизненная сила всё-таки в добре замыкается.
– Держи карман!
– Ах, ёрш, какие ты несообразные выражения употребляешь! «Держи карман»! разве это ответ?
– Да тебе, по-настоящему, и совсем отвечать не следует. Глупый ты – вот тебе и сказ весь!
– Нет, ты послушай, что я тебе скажу. Что зло никогда не было зиждущей силой – об этом и история свидетельствует. Зло душило, давило, опустошало, предавало мечу и огню, а зиждущей силой являлось только добро. Оно устремлялось на помощь угнетённым, оно освобождало от цепей и оков, оно пробуждало в сердцах плодотворные чувства, оно давало ход парениям ума. Не будь этого воистину зиждущего фактора жизни, не было бы и истории. Потому что ведь, в сущности, что такое история? История – это повесть освобождения, это рассказ о торжестве добра и разума над злом и безумием.
– А ты, видно, доподлинно знаешь, что зло и безумие посрамлены? – подтрунивал ёрш.
– Не посрамлены ещё, но будут посрамлены – это я тебе верно говорю. И опять-таки сошлюсь на историю. Сравни, что некогда было, с тем, что есть, – и ты без труда согласишься, что не только внешние приёмы зла смягчились, но и самая сумма его приметно уменьшилась. Возьми хоть бы нашу рыбную породу. Прежде нас во всякое время ловили, и преимущественно во время «хода», когда мы, как одурелые, сами прямо в сеть лезем; а нынче именно во время «хода»-то и признаётся вредным нас ловить. Прежде нас, можно сказать, самыми варварскими способами истребляли – в Урале, сказывают, во время багрения, вода на многие вёрсты от рыбьей крови красная стояла, а нынче – шабаш. Неводы, да верши, да уды – больше чтобы ни-ни! Да и об этом ещё в комитетах рассуждают: какие неводы? по какому случаю? на какой предмет?
– А тебе, видно, не всё равно, каким способом в уху попасть?
– В какую такую уху? – удивлялся карась.
– Ах, прах тебя побери! Карасём зовётся, а об ухе не слыхал! Какое же ты после этого право со мной разговаривать имеешь? Ведь чтобы споры вести и мнения отстаивать, надо, по малой мере, с обстоятельствами дела наперёд познакомиться. О чём же ты разговариваешь, коли даже такой простой истины не знаешь, что каждому карасю впереди уготована уха? Брысь… заколю!
Ёрш ощетинивался, а карась быстро, насколько позволяла его неуклюжесть, опускался на дно. Но через сутки друзья-противники опять сплывались и новый разговор затевали.
– Намеднись в нашу заводь щука заглядывала, – объявлял ёрш.
– Та самая, о которой ты намеднись упоминал?
– Она. Приплыла, заглянула, молвила: «Чтой-то будто уж слишком здесь тихо! должно быть, тут карасям вод?» И с этим уплыла.
– Что же мне теперича делать?
– Изготовляться – только и всего. Ужо, как приплывает она да уставится в тебя глазищами, ты чешую-то да перья подбери поплотнее, да прямо и полезай ей в хайло!
– Зачем же я полезу? Кабы я был в чём-нибудь виноват…
– Глуп ты – вот в чём твоя вина. Да и жирен вдобавок. А глупому да жирному и закон повелевает щуке в хайло лезть!
– Не может такого закона быть! – искренно возмущался карась. – И щука зря не имеет права глотать, а должна прежде объяснения потребовать. Вот я с ней объяснюсь, всю правду выложу. Правдой-то я её до седьмого пота прошибу.
– Говорил я тебе, что ты фофан, и теперь то же самое повторю: фофан! фофан! фофан!
Ёрш окончательно сердился и давал себе слово на будущее время воздерживаться от всякого общения с карасём. Но через несколько дней, смотришь, привычка опять взяла своё.
– Вот кабы все рыбы между собой согласились… – загадочно начинал карась.
Но тут уж и самого ерша брала оторопь. «О чём это фофан речь заводит? – думалось ему, – того гляди, проврётся, а тут головель неподалёку похаживает. Ишь, и глаза в сторону, словно не его дело, скосил, а сам знай прислушивается».
– А ты не всякое слово выговаривай, какое тебе на ум взбредет! – убеждал он карася, – не для чего пасть-то разевать: можно и шепотком, что нужно, сказать.
– Не хочу я шептаться, – продолжал карась невозмутимо, – а говорю прямо, что ежели бы все рыбы между собой согласились, тогда…
Но тут ёрш грубо прерывал своего друга.
– С тобой, видно, гороху наевшись, говорить надо! – кричал он на карася и, навостривши лыжи, уплывал от него восвояси.
И досадно ему, да и жалко карася было. Хоть и глуп он, а всё-таки с ним одним по душе поговорить можно. Не разболтает он, не предаст – в ком нынче качества-то эти сыщешь? Слабое нынче время, такое время, что на отца с матерью надеяться нельзя. Вот плотва, хоть и нельзя о ней прямо что-нибудь худое сказать, а всё-таки, того гляди, не понимаючи, сболтнёт! А об головлях, язях, линях и прочей челяди и говорить нечего! За червяка присягу под колоколами принять готовы! Бедный карась! ни за грош он между ними пропадёт!
– Посмотри ты на себя, – говорил он карасю, – ну, какую ты, не ровен час, оборону из себя представить можешь? Брюхо у тебя большое, голова малая, на выдумки негораздая, рот – чутошный. Даже чешуя на тебе – и та не серьёзная. Ни проворства в тебе, ни юркости – как есть увалень! Всякий, кто хочет, подойди к тебе и ешь!
– Да за что же меня есть, коли я не провинился? – по-прежнему упорствовал карась.
– Слушай, дурья порода! Едят-то разве «за что»? Разве потому едят, что казнить хотят? Едят потому, что есть хочется – только и всего. И ты, чай, ешь. Не попусту носом-то в иле роешься, а ракушек вылавливаешь. Им, ракушкам, жить хочется, а ты, простофиля, ими мамон17 с утра до вечера набиваешь. Сказывай: какую такую они вину перед тобой сделали, что ты их ежеминутно казнишь? Помнишь, как ты намеднись говорил: «Вот кабы все рыбы между собой согласились…» А что, если бы ракушки между собой согласились, – сладко ли бы тебе, простофиле, тогда было?
Вопрос был так прямо и так неприятно поставлен, что карась сконфузился и слегка покраснел.
– Но ракушки – ведь это… – пробормотал он смущённо.
– Ракушки – ракушки, а караси – караси. Ракушками караси лакомятся, а карасями – щуки. И ракушки ни в чём не повинны, и караси не виноваты, а и те, и другие должны ответ держать. Хоть сто лет об этом думай, а ничего другого не выдумаешь.
Спрятался после этих ершовых слов карась в самую глубь тины и стал на досуге думать. Думал, думал и, между прочим, ракушек ел да ел. И что больше ест, то больше хочется. Наконец, однако ж, додумался.
– Я не потому ем ракушек, чтоб они виноваты были – это ты правду сказал, – объяснил он ершу, – а потому я их ем, что они, эти ракушки, самой природой мне для еды предоставлены.
17 Мамон – здесь: живот, брюхо.
– Кто же тебе это сказал?
– Никто не сказал, а я сам, собственным наблюдением, дошёл. У ракушки не душа, а пар; её ешь, а она и не понимает. Да и устроена она так, что никак невозможно, чтоб её не проглотить. Потяни рылом воду, ан в зобу у тебя уж видимо-невидимо ракушек кишит. Я и не ловлю их – сами в рот лезут. Ну, а карась – совсем другое. Караси, брат, от десяти вершков бывают, – так с этаким стариком ещё поговорить надо, прежде нежели его съесть. Надо, чтоб он серьёзную пакость сделал – ну, тогда, конечно…
– Вот как щука проглотит тебя, тогда ты и узнаешь, что надо для этого сделать. А до тех пор лучше помалчивал бы.
– Нет, я не стану молчать. Хоть я отроду щук не видывал, но только могу судить по рассказам, что и они к голосу правды не глухи. Помилуй, скажи: может ли такое злодейство статься! Лежит карась, никого не трогает, и вдруг, ни дай ни вынеси за что, к щуке в брюхо попадает! Ни в жизнь я этому не поверю.
– Чудак! да ведь намеднись, на глазах у тебя, монах целых два невода вашего брата из заводи вытащил… Как ты думаешь: любоваться, что ли, он на карасей-то будет?
– Не знаю. Только это ещё бабушка надвое сказала, что с теми карасями сталось: ино их съели, ино в сажалку посадили. И живут они там припеваючи на монастырских хлебах!
– Ну, живи, коли так, и ты, сорвиголова!
Проходили дни за днями, а диспутам карася с ершом и конца было не видать. Место, в котором они жили, было тихое, даже слегка зелёною плесенью подёрнутое, самое для диспутов благоприятное. О чем ни калякай, какими мечтами ни задавайся – безнаказанность полная. Это до такой степени ободрило карася, что он с каждым сеансом всё больше и больше тон своих экскурсий в область эмпиреев повышал.
– Надобно, чтоб рыбы любили друг друга! – ораторствовал он, – чтобы каждая за всех, а все за каждую – вот когда настоящая гармония осуществится!
– Желал бы я знать, как ты с своею любовью к щуке подъедешь! – расхолаживал его ёрш.
– Я, брат, подъеду! – стоял на своём карась, – я такие слова знаю, что любая щука в одну минуту от них в карася превратится!
– А ну-тка, скажи!
– Да просто спрошу: знаешь ли, мол, щука, что такое добродетель и какие обязанности она в отношении к ближним налагает?
– Огорошил, нечего сказать! А хочешь, я тебе за этот самый вопрос иглой живот проколю?
– Ах, нет! сделай милость, ты этим не шути!
Или:
– Только тогда мы, рыбы, свои права сознаем, когда нас, с малых лет, в гражданских чувствах воспитывать будут!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.