Автор книги: Николай Гоголь
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Евгений Николаевич Поселянин
Николка
Все для разговенья было готово. Пирог подрумянился, и от одного вида хорошо поджаренной, промасленной корки становилось сладко; жирный кусок баранины распространял по избе заманчивый запах; из выставленного только что из печи горшка с горячими щами шел густой пар. В избе было почти все прибрано. В святом углу с почерневшею большою иконой Скорбящей и новенькими образами в бумажных ризах засвечена была лампадка.
Сквозь окна уже почти не видно было света. День быстро скрывался. Михайла во дворе запрягал дровни. Пора было собираться ко всенощной. Ехать нужно было не в приход, а в большое село Трехбратское, лежавшее от деревни верстах в двенадцати. Там был храмовый праздник.
Хозяйка Михайлы, Марья, ухватистая, высокая румяная баба, быстро довершала уборку избы. Выставив из печи на стол жареное и пирог, она прикрыла их и крикнула пасынку своему, Николке, мальчику лет семи, чтобы вынес в сени кошку и не пускал ее в избу, а то еще вздумает полакомиться их разговеньем. Покончив с приготовлением к завтрашнему обеду, Марья стала обряжаться. Она была из зажиточного дома в Трехбратском и любила показать себя лицом. Не хотелось ей в такой день выезжать кое в чем. И когда надела она цветной сарафан с дутыми серебряными пуговками, голову повязала красным шелковым платком, накинула тулуп, крытый тонким синим сукном, то стала еще величавее и пригляднее.
Вошел в избу Михайла, пустив за собою клубья морозного воздуха, и тоже начал одеваться по-праздничному. Только у Николы не было ничего нового. Все же он надел вымытую рубаху и напялил свой заплатанный полушубок, стоя в углу, бережно оправлял мятый картуз, который в обыкновенные дни надевал на голову, не заботясь об его виде. Михайла несколько раз украдкой взглянул на сынишку. Может быть, ему стало жаль, что у него нет к празднику обновы. Он мог так же думать, что было бы иначе, если бы жива была мать Николки. Сам же Николка не думал ни о мамке, ни об обновах. Он старался стоять как можно тише, чтобы чем-нибудь не рассердить мачеху. Он был очень рад, что его берут в село, и ему хотелось поскорее сесть на дровни, где его уже не за что будет бранить.
В Трехбратском должны были заночевать у родных Марьи и только уже после обедни вернуться домой. Все это очень занимало Николку. Изготовившись, Михайла поплотнее завернулся сверх полушубка в широкий армяк и покрепче подпоясался. Марья устроила у себя на груди своего годовалого ребенка, загасила огонь, оставив одну лампадку, и все вышли наружу, Михайла с Марьей поместились спереди, а Николка с большим удобством прилег сзади, и так поехали.
Сытая, сильная лошадь бежала весело. Схваченный суровым морозом снег визжал под полозом, дровни скользили ровно и плавно. На густом ворохе соломы и покрытым еще сверху старым отцовским кафтаном Николке было тепло. Сперва он долго глядел то вверх, на небо, сверкавшее бесчисленными, все продолжавшими высыпать звездами, то на огоньки в избах встречных деревень, то в темноватую даль, и с боков, и спереди, и сзади обступавшую дровни. Потом от ровной езды и от той тишины, в которой они ехали, Николка стал дремать. Сквозь забытье чувствовал он, что дровни въезжали уже в лес, и, что, если б он был один, ему бы тут стало страшно, а со своей семье на дровнях здесь было еще лучше, чем в поле. С обеих сторон точно обнимали узкую дорогу громадные сосны и редкие лиственные деревья и прежняя тишина сменилась каким-то странным и загадочным непрерывным шепотом. Бог весть, о чем думал Николка.
Хотелось бы ему лета, когда в этом самом лесу, на полянках, в траве, распускались цветы и зрели ягоды, а близ кочек подымались грибы, или думал он о селе, горящей огнями Церкви с громким пением и праздничным народом, или хотелось ему, чтобы кто-нибудь приласкал его. Но сладко было в этот вечер Николке дремать на дровнях, среди леса, под убаюкивающее визжание полозьев.
Вдруг что-то потянуло его оглянуться назад. Высвободив голову из под кафтана, он посмотрел на дорогу. Не очень далеко от дровней бежало что-то разбросанное, черное, и из этого черного светились как будто прыгающие огоньки. Николке стало страшно. Он быстро поднялся в дровнях на колени и заглянул через отца на лошадь. Лошадь дрожала, уши ее поднялись, и она трусливо водила ими.
– Чего ворочаешься-то? – спросила недовольно мачеха. В ее голосе слышалась тревога. Николка обернулся еще раз назад. Огоньки приближались. Уже ясно слышался шум надвигающейся массы.
– Тятька, волки! – закричал Николка.
Михайла видел все. Он почувствовал опасность, когда лошадь насторожила уши, и, зная, что делать тут нечего, только молил Бога унести их от беды. Он надеялся лишь на одно, что волков мало или что кто-нибудь подъедет сзади, и они отобьются вместе. Погоняя лошадь, он оглянулся назад: целая стая волков гналась за ними. Лошадь бежала изо всех сил, но расстояние между стаей и дровнями становилось все меньше.
– Держись, – закричал Михайла, – все кучкой сидите. Бог милостив, может уедем! И, приподнявшись, он стал неистово, до крови, нахлестывать лошадь. Высоко забросив голову, лошадь точно стлалась над землей. В смертельном ужасе прижимая к себе ребенка, Марья смотрела вперед. Михайла то и дело оборачивался. За спиной Марьи, лицом к волкам, стоял на коленях Николка. Ему уже было слышно дыхание зверей. Он понимал, что, когда волки совсем нагонят, они бросятся на него первого. Он не плакал, не кричал, не бился, но весь замер.
«Николку, Николку держи», – кричал Марье Михайла.
Но Марья все сидела неподвижно. Волки настигали. Морда переднего волка касалась уже дровней. Через мгновенье он бежал с ними в уровень. Скоро дровни должны были очутиться в самой середине стаи. Ужасные огоньки волчьих глаз мелькали со всех сторон, слышалось тяжелое дыхание страшных зверей. Вдруг Марья поднялась и, одной рукой продолжая придерживать своего ребенка, другою со страшной силой подняла за полушубок Николку и с безумным криком швырнула им в волков.
«Тятька, тятька!» – раздалось в воздухе.
Но дровни летели дальше. Обезумевшая лошадь несла их неудержимо. Был ли затемнен ум Михайлы, не слыхал ли он, как зовет его сынишка, но он все хлестал бесившуюся лошадь. А там, сзади, чернела на белом снегу стая, окружившая сброшенного с дровней мальчишку.
Когда мачеха сбросила Николку волкам, кроме безграничного ужаса, мертвящим холодом прохватившего его до костей, он ясно осознавал: «съедят». И, закрыв глаза, лежал на земле, не пытаясь встать. Между тем все было тихо. От того что волки не бросились на него сразу, ему стало еще страшнее. Со страшным усилием, как бы ожидая воочию увидеть свою смерть, он осмелился открыть глаза. Волков не было. На снегу было тепло.
И вдруг что-то радостное, такое, чего он не испытывал еще никогда в жизни, охватило мальчика. Почему-то ему стало ясно, что он спасен. Какая-то сила стояла вокруг него в лесу, меж деревьев, лилась с высокого неба, и эта сила ласкала и оживляла его. Эта сила смела куда-то страшную стаю волков и торжествующая наполняла благоволением и радостью весь лес. То была какая-то бесплотная сила. Она неслась над землей и разливала вокруг себя успокоение и отраду. И там, куда приближалась она, белее стлалась снежная пелена, горячей и приветливей светили с неба звезды, и все с ликованием встречало сошествие чудного Младенца. Земля чуяла эту животворящую силу. И пред ее шествием седые сосны склоняли свои гордые вершины, а под снежным саваном та сила совершала невыразимые вещи.
По деревьям от корней потекли живые соки, на лучах снег покрывался зеленой свежей травой, зацветали цветы. Нежный подснежник, чистый ландыш, белая ромашка, голубая незабудка, полная благоухающей влаги фиалка, – прорастали там, где за минуту лежал мерзлый снег, и в лиловых чашечках колокольчиков слышался веселый тоненький звон…
Рои легких стрекоз с прозрачными крыльями и легких бабочек кружились над расцветшими вокруг цветами…
Подняв ледяную, мгновенно растаявшую кору, журчали светлые ручьи, спеша скорее добежать до больших рек, до дальнего теплого моря.
И всюду, где проходила та сила, была торжествующая бессмертная жизнь, и не было там ни смерти, ни горя, ни сожаления…
И над всем этим просветлением и радостью шла она, всепрощающая, победоносная сила…
Вокруг нее слышался тихий полет чьих-то легких крыльев, доносились отголоски какой-то песни, когда-то давно, в такую же ночь, спетой с неба бедной освобожденной земле и услышанной тогда несколькими пастухами…
В больших городах суетою были заглушены те отголоски, но в лесу им внимала пробужденная природа, вторившая им радостным ропотом жизни, да спасенный тою силою деревенский мальчик. И, когда прошла она, снова холодно, тихо и грозно было в лесу. Не стало в нем ни журчащего ручья, ни только что расцветших цветов, ни порхающих бабочек…
Не было так же мальчика…
Только следы полозьев, да волчьих лап были по-прежнему на снегу, да весело мигали с неба ясные звезды, да старые сосны неспешно завели непонятную речь о том, что они видели…
Ускакав от волков, Михайла и Марья были в самом ужасном положении. Страшное пустое место в дровнях, где лежал, когда они выехали со двора, Николка, зияло перед ними грозным обличением. Они не смели вернуться назад высвобождать Николку. И страшно было ехать вперед, страшно подумать о Церкви. В головах у них было туманно. Они не перемолвились ни одним словом и сумрачные въехали в село.
Издали в ночной морозной тишине доносился благовест звучного колокола. Скоро открылась Церковь, расположенная поодаль барского дома на высоком, издали видном месте. Около Церкви стоял гул, еще не успевшего войти внутрь народа. Здравствование и перебрасывание словами, окрики на лошадей, визг полозьев и шагов по затвердевшему снегу отчетливо раздавались в застывшем и неподвижном от холода воздухе. Мальчики плясали по снегу, чтобы согреться, и дули в пальцы; пришедшие пешком присаживались отдохнуть на выступ каменной ограды; входившие в Церковь снимали на паперти с высокою крышей шапки и крестились. Сквозь стеклянные широкие двери виден был изнутри яркий свет и колыхающаяся толпа.
Только Михайла и Марья без радости, с тяжелым сердцем, вошли в Церковь. Еще на селе им показалось, что парень во дворе у родных, которому они сдали лошадь, смотрит на них подозрительно. Не могли они отвечать никому, кто здоровался с ними; не смели никому глядеть в глаза, не смели пройти вперед и остановились неподалеку от дверей.
Прямо перед ними был алтарь. Много свечей пылало перед местными иконами, к ним прибавлялись все новые, а они не смели и подать на свечу. Михайла тосковал по сынишке, а Марья терзалась жгучим раскаянием.
Ей чудилась другая женщина, мать Николки, и эта женщина смотрела на нее неотступно грустными глазами, и в ушах Марьи слышался ужасный шепот: «Что ты с ним сделала?»
Служба шла. Отчитали шестопсалмие; открылись потом царские врата; притч вышел к иконе на середину Церкви, и раздалось величание родившемуся Младенцу. Потом пошли кадить в алтарь, и голоса детей из сельской школы тихо и стройно стали повторять слова величания. В это время Марья, широко раскрытыми глазами смотревшая вперед, дернула мужа.
– Видишь, – сказала она, чуть не задыхаясь, – Николки душенька по Церкви ходит.
– Вижу, – отозвался Михайла.
Действительно, Николка в старом полушубке и валенках, держал в руках старый картузишко, видимо, только для Михайлы и Марьи, ходил по Церкви. Он шел за священником, входил за ним в алтарь, вышел назад и пошел за ним по Церкви. И, когда священник, недалеко от Михайлы и Марьи, покадил в их сторону, шедший за священником Николка, низко им поклонился.
– Поедем домой. Мочи нет моей, – шепнула Марья мужу, и они вышли из Церкви и поехали домой другим путем.
Не смела Марья молиться, но в уме ее стояла одна мысль, – что Бог велик и что Он мог бы сделать так, как будто ничего этого не было. С сокрушенною душой, сознавая себя последнею из грешниц, входила она в избу. Лампада теплилась перед иконой Скорбящей и образами в золотых бумажках. На лавке под образами тихо спал в полушубке, картузишке и валенках живой, невредимый Николка…
А по всей вселенной всю ту ночь ходила великая Божия сила.
Василий Акимович Никифоров-Волгин
Серебряная метель
До Рождества без малого месяц, но оно уже обдает тебя снежной пылью, приникает по утрам к морозным стеклам, звенит полозьями по голубым дорогам, поет в церкви за всенощной «Христос рождается, славите» и снится по ночам в виде веселой серебряной метели.
В эти дни ничего не хочется земного, а в особенности школы. Дома заметили мою предпраздничность и строго заявили:
– Если принесешь из школы плохие отметки, то елки и новых сапог тебе не видать!
«Ничего, – подумал я, – посмотрим… Ежели поставят мне, как обещались, три за поведение, то я ее на пятерку исправлю… За арихметику, как пить дать, влепят мне два, но это тоже не беда. У Михал Васильича двойка всегда выходит на манер лебединой шейки, без кружочка, – ее тоже на пятерку исправлю…»
Когда все это я сообразил, то сказал родителям:
– Баллы у меня будут как первый сорт! С Гришкой возвращались из школы. Я спросил его:
– Ты слышишь, как пахнет Рождеством?
– Пока нет, но скоро услышу!
– Когда же?
– А вот тогда, когда мамка гуся купит и жарить зачнет, тогда и услышу!
Гришкин ответ мне не понравился. Я надулся и стал молчаливым.
– Ты чего губы надул? – спросил Гришка. Я скосил на него сердитые глаза и в сердцах ответил:
– Рази Рождество жареным гусем пахнет, обалдуй?
– А чем же?
На это я ничего не смог ответить, покраснел и еще пуще рассердился.
Рождество подходило все ближе да ближе. В лавках и булочных уже показались елочные игрушки, пряничные коньки и рыбки с белыми каемками, золотые и серебряные конфеты, от которых зубы болят, но все же будешь их есть, потому что они рождественские.
За неделю до Рождества Христова нас отпустили на каникулы. Перед самым отпуском из школы я молил Бога, чтобы Он не допустил двойки за арихметику и тройки за поведение, дабы не прогневать своих родителей и не лишиться праздника и обещанных новых сапог с красными ушками. Бог услышал мою молитву, и в свидетельстве «об успехах и поведении» за арихметику поставил тройку, а за поведение пять с минусом.
Умаявшись от беготни по метели, сизый и оледеневший, пришел домой и увидел под иконами маленькую елку… Сел с нею рядом и стал петь сперва бормотой, а потом все громче да громче: «Дева днесь Пресущественного рождает», и вместо «волсви же со звездою путешествуют» пропел: «волки со звездою путешествуют». Отец, послушав мое пение, сказал:
– Но не дурак ли ты? Где это видано, чтобы волки со звездою путешествовали?
Мать палила для студня телячьи ноги. Мне очень хотелось есть, но до звезды нельзя. Отец, окончив работу, стал читать вслух Евангелие. Я прислушивался к его протяжному чтению и думал о Христе, лежащем в яслях:
– Наверное, шел тогда снег и маленькому Иисусу было дюже холодно!
И мне до того стало жалко Его, что я заплакал.
– Ты что заканючил? – спросили меня с беспокойством.
– Ничего. Пальцы я отморозил.
– И поделом тебе, неслуху! Поменьше бы олетывал в такую зябь!
И вот наступил, наконец, рождественский вечер. Перекрестясь на иконы, во всем новом, мы пошли ко всенощной в церковь Спаса-Преображения. Метель утихла, и много звезд выбежало на небо. Среди них я долго искал рождественскую звезду и, к великой своей обрадованности, нашел ее. Она сияла ярче всех и отливала голубыми огнями.
Вот мы и в церкви. Под ногами ельник, и кругом, куда ни взглянешь – отовсюду идет сияние. Даже толстопузый староста, которого все называют «жилой», и тот сияет, как святой угодник. На клиросе торговец Силантий читал великое повечерие. Голос у Силантия сиплый и пришепетывающий, в другое время все на него роптали за гугнивое чтение, но сегодня, по случаю великого праздника, слушали его со вниманием и даже крестились. В густой толпе я увидел Гришку. Протискался к нему и шепнул на ухо:
– Я видел на небе рождественскую звезду… Большая и голубая!
Гришка покосился на меня и пробурчал:
– Звезда эта обыкновенная! Вега называется. Ее завсегда видать можно!
Я рассердился на Гришку и толкнул его в бок. Какой-то дяденька дал мне за озорство щелчка по затылку, а Гришка прошипел:
– После службы и от меня получишь!
Читал Силантий долго-долго… Вдруг он сделал маленькую передышку и строго оглянулся по сторонам. Все почувствовали, что сейчас произойдет нечто особенное и важное. Тишина в церкви стала еще тише. Силантий повысил голос и раздельно, громко, с неожиданной для него проясненностью воскликнул:
– «С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!»
Рассыпанные слова его светло и громогласно подхватил хор:
– «С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!»
Батюшка в белой ризе открыл Царские врата, и в алтаре было белым-бело от серебряной парчи на престоле и жертвеннике.
– «Услышите до последних земли, яко с нами Бог, – гремел хор всеми лучшими в городе голосами. – Могущии покоряйтеся: яко с нами Бог… Живущии во стране и сени смертней, свет возсияет на вы: яко с нами Бог. Яко отроча родися нам, Сын, и дадеся нам: яко с нами Бог… И мира Его несть предела: яко с нами Бог!»
Когда пропели эту высокую песню, то закрыли Царские врата и Силантий опять стал читать. Читал он теперь бодро и ясно, словно песня, только что отзвучавшая, посеребрила его тусклый голос. После возгласа, сделанного священником, тонко-тонко зазвенел на клиросе камертон и хор улыбающимися голосами запел «Рождество Твое, Христе Боже наш».
После рождественской службы дома зазорили (по выражению матери) елку от лампадного огня. Елка наша была украшена конфетами, яблоками и розовыми баранками. В гости ко мне пришел однолеток мой еврейчик Урка. Он вежливо поздравил нас с праздником, долго смотрел ветхозаветными глазами своими на зазоренную елку и сказал слова, которые всем нам понравились:
– Христос был хороший человек!
Сели мы с Уркой под елку, на полосатый половик, и по молитвеннику, водя пальцем по строкам, стали с ним петь: «Рождество Твое, Христе Боже наш».
В этот усветленный вечер мне опять снилась серебряная метель, и как будто бы сквозь вздымы ее шли волки на задних лапах, и у каждого из них было по звезде, все они пели: «Рождество Твое, Христе Боже наш».
Иван Сергеевич Шмелев
Рождество в Москве
Рассказ делового человека
Я человек деловой, торговый, в политике плохо разбираюсь, больше прикидываю совестью. К тому говорю, чтобы не подумалось кому, будто я по пристрастию так расписываю, как мы в прежней нашей России жили, а именно в теплой, укладливой Москве. Москва, – что такое Москва? Нашему всему пример и корень.
Эх, как разворошишь все… – и самому не верится, что так вот и было все. А совести-то не обойдешь: так вот оно и было.
Вот, о Рождестве мы заговорили… А невидавшие прежней России и понятия не имеют, что такое русское Рождество, как его поджидали и как встречали. У нас в Москве знамение его издалека светилось-золотилось куполом-исполином в ночи морозной – Храм Христа Спасителя. Рождество-то Христово – его праздник. На копейку со всей России воздвигся Храм. Силой всего народа вымело из России воителя Наполеона с двунадесятью языки, и к празднику Рождества, 25 декабря 1812 года, не осталось в ее пределах ни единого из врагов ее. И великий Храм-Витязь, в шапке литого золота, совсюду видный, с какой бы ты стороны ни въезжал в Москву, освежал в русском сердце великое былое. Бархатный, мягкий гул дивных колоколов его… – разве о нем расскажешь! Где теперь это знамение русской народной силы?!. Ну, почереду, будет и о нем словечко.
Рождество в Москве чувствовалось задолго, – веселой, деловой сутолкой. Только заговелись в Филипповки, 14 ноября, к рождественскому посту, а уж по товарным станциям, особенно в Рогожской, гуси и день и ночь гогочут, – «гусиные поезда», в Германию: раньше было, до ледников-вагонов, живым грузом. Не поверите, – сотни поездов! Шел гусь через Москву, – с Козлова, Тамбова, Курска, Саратова, Самары… Не поминаю Полтавщины, Польши, Литвы, Волыни: оттуда пути другие. И утка, и кура, и индюшка, и тетерка… глухарь и рябчик, бекон грудинка, и… – чего только требует к Рождеству душа. Горами от нас валило отборное сливочное масло, «царское», с привкусом на-чуть-чуть грецкого ореха, – знатоки это о-чень понимают, – не хуже прославленного датчанского. Катил жерновами мягкий и сладковатый, жирный, остро-душистый «русско-швейцарский» сыр, верещагинских знаменитых сыроварен, «одна ноздря». Чуть не в пятак ноздря. Никак не хуже швейцарского… и дешевле. На сыроварнях у Верещагина вписаны были в книгу анекдоты, как отменные сыровары по Европе прошибались на дегустациях. А с предкавказских, ставропольских, степей катился «голландский», липовая головка, розовато-лимонный под разрезом, – не настояще-голландский, а чуть получше. Толк в сырах немцы понимали, могли соответствовать знаменитейшим сырникам-французам. Ну, и «мещерский» шел, – княжеское изделие! – мелко-зернисто-терпкий, с острецой натуральной выдержки, – требовался в пивных-биргаллях. Крепкие пивопивы раскусили-таки тараньку нашу: входила в славу, просилась за границу, – белорыбьего балычка не хуже, и – дешевка. Да как мне не знать, хоть я и по полотняной части, доверенным был известной фирмы «С-вья Г-ва», – в Верхних Рядах розничная была торговля, небось слыхали? От полотна до гуся и до прочего харчевого обихода рукой подать, ежели все торговое колесо представить. Рассказать бы о нашем полотне, как мы с хозяином раз, в Берлине, самого лучшего полотна венчальную рубашку… нашли-таки! – почище сырного анекдота будет. Да уж, разгорелась душа, – извольте.
На пребойкой торговой улице, на Фридрихштрасе, зашли в приятное помещение. Часа два малый по полкам лазил, – «давай получше!» Всякие марки видели, английские и голландские… – «а получше!» Развел руками. Выложил натуральную, свою, – «нет лучше!» Глядим… – знакомое. Перемигнулись. «Цена?» – «Фир хун-дерт. – Глазом не моргнул. – Выше этого сорта быть не может». Говорим – «правильно». И копию фактуры ему под нос: «Катина гофрировка, бисерная, экстра… Москва…» – иголочки белошвейной Катиной, шедевр! Ахнул малый с хозяином. А мы хозяину: «Выше этого сорта быть не может? покорнейше вас благодарим». 180 процентиков наварцу! Хохотал хозяин!.. Сосисками угощал и пивом.
Мало мы свое знали, мало себя ценили.
Гуси, сыры, дичина… – еще задолго до Рождества начинало свое движение. Свинина, поросята, яйца… – сотнями поездов. Волга и Дон, Гирла днепровские, Урал, Азовские отмели, далекий Каспий… – гнали рыбу ценнейшую, красную, в европах такой не водится. Бочками, буковыми ларцами, туесами, в полотняной рубашечке-укутке… – икра катилась: «салфеточная-отборная», «троечная», кто понимает, «мешечная», «первого отгреба», пролитая тузлуком, «чуть-малосоль», и паюсная, – десятки ее сортов. По всему свету гремел русский «кавьяр». У нас из нее чудеснейший суп варили, на огуречном рассоле, – не знаете, понятно, – калью. Кетовая красная? Мало уважали. А простолюдин любил круто соленую, воблину-чистяковку, мелкозернисторозовую, из этаких окоренков скошенных, – 5–7 копеек фунт, на газетку лопаточкой, с походом. В похмелье – первейшая оттяжка, здорово холодит затылок.
Так вот-с, все это – туда. А оттуда – тоже товар по времени, веселый: галантерея рождественская, елочно-украшающий товарец, всякая щепетилка мелкая, игрушка механическая… – Наши троицкие руку набили на игрушке: овечку-коровку резали – скульптора дивились! – пробивали дорожку заграницу русской игрушке нашей. Ну, картиночки водяные, краски, перышки-карандашики, глобусы всякие учебные… все просветительно-полезное, для пытливого детского умишки. Словом, добрый обмен соседский. Эх, о ситчике бы порассказать, о всяких саратовских сарпинках… много, не буду отклоняться.
Рождественский пост – легкий, веселый пост. Рождество уж за месяц засветилось, поют за всенощной под Введенье, 20 ноября, – «Христос рождается – славите…» И с ним – суета веселая, всяких делов движенье. Я вам об обиходце все… ну, и душевного чуть коснусь, проходцем. А покуда – пост, рыба плывет совсюду.
Вы рыбу российскую не знаете, как и все прочее-другое. Ну где тут послужат тебе… наважкой?! А она самая предрождественская рыбка, точно-сезонная: до Масленой еще играет, ежели мясоед короткий, а в великом посту – пропала. Про наважку можно большие страницы исписать. Есть такие, что бредят ею, так и зовут – «наважники». У ней в головке парочка перламутровых костянок, с виду – зернышки огуречные, девочки на ожерелья набирали. С детства радостно замирал, как увижу, бывало, далекую, с Севера, наважку, – зима пришла! – в кулечке мочальном-духовитом, снежком чуть запорошенную, в сверканьях… – вкуса неописуемого!
Только в одной России ее найдете. Первые знатоки-едалы, от дедушки Крылова до купца Гурьева, наважку особо отличали. А что такое – снеточек белозерский? Тоже знак близкого Рождества. Наш снеток – всенародно-обиходный. Говорят, Петр Великий походя его ел, сырьем, так и носил в кармане. Хрустит на зубах, с песочку. Щи со снетком или картофельная похлебка… – ну, не сказать!
О нашей рыбе можно великие книги исписать… – сиги там розовые, маслистые, селедка переславльская, ряпушка, корюшка, копчушка, шемая, стерлядка, севрюжка, осетрина, белуга, семга, белорыбица, нельма – недотрога-шельма, не дается перевозить, лососина семи сортов… А вязигу едали, нет? рыбья «струна» такая. В трактире Тестова, а лучше еще – у Судакова, на Варварке, – пирожки-растегаи с вязигой-осетринкой, к ухе ершовой из живорыбных садков на Балчуге!., подобного кулинария не найдете нигде по свету. А главная-то основа, самая всенародная, – сельдь-астраханка, «бешенка». Миллионы бочек катились с Астрахани – во всю Россию. Каждый мастеровой, каждый мужик, до последнего нищего, ел ее в посту, и мясоедом, особенно любили головку взасос вылущивать. Пятак штука, а штука-то чуть не в фунт, жирнеющая, сочнющая, остропахучая, но… ни-ни, чтобы «духовного звания», а ежели и отдает, это уж высшей марки, для знатоков. Доверенные крупнейших фабрик, «морозовских», ездили специально в Астрахань, сотнями бочек на месте закупали для рабочих, на сотни тыщ, это вот кровь-то с народа-то сосали! – по себестоимости отпускали фабричные харчевые лавки, по оптовой! Вот и прикиньте задачку Евтушевского: ткач в месяц рублей 35–40 выгонял, а хлеб-то был копеечка с четвертью фунт, а зверь-селедка – пятак, а ее за день и не съесть в закусочку. Ну, бросим эти при-кидочки, это дело специалистов.
В Охотном Ряду перед Рождеством – бучило. Рыба помаленьку отплывает, – мороженые лещи, карасики, карпы, щуки, судаки… О судаках полный роман можно написать, в трех томах: о свежем-живом, солено-сушеном и о снежной невинности «пылкого мороза»… – чтение завлекающее. Мне рыбак Трохим на Белоозере такое про судака рассказывал… какие его пути, как его изловишь, покуда он к последней покупательнице в кулек попадет… – прямо в стихи пиши. Недаром вон про Ерша-Ершовича, сына Щетинникова, какое сложено, а он судаку только племянником придется… – поэзия для господ поэтов! А Трохим-то тот с Пушкиным родной крови.
Крепко пахнет с низка, в Охотном. Там старенькая такая церковка, Пятницы-Прасковеи, редкостная была игрушечка, века светилась розовым огоньком лампадки из-за решетчатого окошечка, чуть не с Ивана Грозного. И ее, тихую, отнесли на… амортизацию. Так там, узенький-узенький проходец, и из самого этого проходца, аршина в два, – таким-то копченым тянет, с коптильни Барановых, и днем и ночью. Там, в полутемной лавке, длинной и низенькой, веками закопченной, для ценителей тонкой рыбки выбор неописуемый всякого рыбного копченья. Идешь мимо, думаешь об эдаком высоком и прекрасном, о звездах там, и что, к примеру, за звездами творится… – и вдруг пронзит тя до глубины утробы… и хоть ты сыт по горло, потянет тебя зайти полюбоваться, и уйдешь довольный, до самого сердца прокопченный, с кульком бараковского богатства. На что уж профессора, – университет-то вот он, – а и они забывали Гегеля там со Шпегелем, проваливались в коптильню… – такой уж магнит природный. Сам одного видал, высокого уважения мудрец-философ… всегда у меня тонкого полотна рубашки требовал. Для людей с капиталом, полагаете? Ну, розовый сиг, – другое дело, а копчушек щепную коробчонку и бедняк покупал на Масленой.
В рождественском посту любил я зайти в харчевню. Все предрождественское время – именины за именинами: Александр Невский, Катерина-Мученица, Варвара-Великомученица, Никола-Угодник, Спиридон-Поворот… да похороны еще ввернутся, – так, в пирогах-блинах, раковых супах-ушицах, в кальях-солянках, заливных да киселях-пломбирах… чистое утопание. Ну, и потянет на капусту. Так вот, в харчевнях, простой народ, и рабочий, и нищий-золоторотец, – истинное утешение смотреть. Совершенно особый дух, варено-теплый, сытно-густой и вязкий: щи стоялые с осетровой головизной, похлебка со снетками, – три монетки большая миска да хлеба еще ломтище, да на монетку ломоть киселя горохового, крутого… и вдруг, чистое удивление! Такой-то осетрины звенцо отвалят, с оранжевой прослойкой, чуть не за пятиалтынный, а сыт и на целый день, икай до утра. И всегда в эту пору появится первинка – народная пастила, яблошная и клюковная, в скошенных таких ящичках-корытцах, 5–7 копеек фунт. В детстве первое удовольствие, нет вкусней: сладенькая и острая, крепкая пастила, родная, с лесных-полевых раздолий.
Движется к Рождеству, ярче сиянье Праздника.
Игрушечные ряды полнеют, звенят, сверкают, крепко воняет скипидаром: подошел елочный товар. Первое – святочные маски, румяные, пусто-глазые, щекастые, подымают в вас радостное детство, пугают рыжими бакенбардами, «с покойника». Спешишь по делу, а остановишься и стоишь, стоишь и не оторвешься: веселые, пузатые, золотисто-серебристые хлопушки, таинственные своим «сюрпризом»; малиновые, серебряные, зеркально-сверкающие шарики из стекла и воска, звезды – хвостатые кометы, струящиеся «солнца», рождественские херувимы, золоченые мишки и орешки, церквушки-крошки, с пунцовыми святыми огоньками из-за слюды в оконце, трепетный «дождь» рождественский, звездная пыль небесная – елочный брильянтин, радостные морковки, зелень, зеркальные дуделки, трубы с такими завитками, неописуемо-тонкий картонаж, с грошиками из шоколада, в осып сладкой крупки, с цветным драже, всякое подражание природ… – до изумления. Помните «детские закусочки»? И рыбки на блюдечках точеных, чуть пятака побольше, и ветчина, и язычная колбаса, и сыр с ноздрями, и икорка, и арбузик, и огурчики-зелены, и румяная стопочка блинков в сметанке, и хвостик семужий, и грудка икры зернистой, сочной, в лачку пахучем… – все точной лепки, до искушения, весело пахнет красочкой… – ласковым детством пахнет. Смотришь – и что-то такое постигаешь, о-чень глубокое! – всякие мысли, высокого калибра. Я хоть и по торговой части, а любомудрию подвержен, с образовательной стороны: Императорское цоммерческое кончил! Да и почитывал, даже за прилавком, про всякие комбинации ума, слабость моя такая, про философию. И вот, смотришь все это самое, елочное-веселое, и… будто это живая сущность! души земной неодушевленности! как бы – и-де-и вещей. И чудится, – тут-то и есть смысл елки, ее заманность, детская радость от нее, ро-ждес-ствен-ская радость… как бы рожденье живых вещей! Радует почему, и старых, и младенцев?.. Вот оно, чудо Рождества-то! Всегда мелькало… чуть намекающая тайна, вот-вот раскрылась!.. Вот бы философы занялись, составили назидающую книгу – «Чего говорит рождественская елка?» – и почему радоваться надо и уповать. Пишу кое-что, и хоть бобыль-бобылем, а елочку украшаю, свечечки возжигаю и всякое электричество гашу. Сижу и думаю… в созерцании ума и духа.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.