Текст книги "Прощание"
Автор книги: Олег Смирнов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
9
Что-то подсказало Скворцову: на сей раз немцы после артобстрела подымутся в атаку. И предчувствие не обмануло. Едва взорвалось несколько последних, словно припозднившихся снарядов, как в дыму замелькали фигуры, застрочили автоматы и пулеметы. Скворцов крикнул:
– Разойдись по своим местам!
И сам пошел к ячейке, где траншея взбиралась на пригорок, – оттуда обзор получше. Не надо быть выдающимся стратегом, чтобы уразуметь: не встретив сопротивления на внешней линии, немцы попрут дальше. А вот здесь-то угостим их, как уже угощали. Выполним решение партсобрания, которое так и не успели принять. Не будем формалистами. Мы это решение начали выполнять задолго до собрания, с четырех утра. Да, так и есть: перед первой траншеей немцы усилили ружейно-пулеметную стрельбу, швырнули гранаты и стали спрыгивать в окопы и траншею, а кто и перемахнул ее, припустил к заставе. Этих-то, вырвавшихся, пограничники уложили наповал. А затем уже полезли и прочие, и тоже получили свинец. Теперь и без команд Скворцова пограничники патроны зря не жгли. Как только немцы отошли, огонь с заставы прекратился. Скворцов напряженно вглядывался: куда отступят немцы? Если достаточно далеко, то возможен артиллерийский удар уже по району заставы и овощехранилища. Если недалеко, то обстрела не будет – рискуют вмазать по своим, – и тогда возможна новая атака. Дым раздергивало, уводило к старицам. Немцы скапливаются возле внешней траншеи. Не прячутся, ходят в рост. Резануть бы из «максима», да боеприпасы поберечь надобно – на крайний случай, при атаке. Еще сподручней накрыть из минометов, да их и вовсе нет. Пограничной заставе не положены, в полевых войсках есть, но где они, полевые войска? Все-то их не видно. Зато немцев видно: отступают за траншею, в кустарник. Решение пришло мгновенно. Скворцов обтопал окопы – быстренько, оборона-то невелика, – приказал всем, кроме сержанта Лободы, укрыться в овощехранилище. Расчет простой: обстрел пересидеть в надежном каменном подвале. Лобода – наблюдателем, коли что – шумнёт. И сам Скворцов не спустился в овощехранилище. Спрячется в окопчик, тоже будет наблюдать. Белянкин проворчал что-то о преждевременности укрывательства, но Скворцов не обратил на это внимания. Он поторапливал бойцов, а Виктора даже подтолкнул:
– Проведи беседу с бойцами, с ранеными. Расскажи о нашем партсобрании…
Тот неопределенно хмыкнул, спускаясь, оступился, ушиб больную руку о столб. А Скворцов остался наверху, в порушенном окопчике. Ну немцы и дали жизни! Пожалуй, столько снарядов они ни при одном обстреле еще не выпускали по заставе. А может быть, это лишь показалось Скворцову. Все-таки он находился не в каменном подвале, а в окопе. Так или иначе, с полчаса вокруг ревело и стонало, дымом застило белый свет, и мерещилось: окоп колотится, сужается, и стенки его расплющат Скворцова. Не расплющили. И осколки не изрешетили. И пламя не сожгло. И дым не задушил.. Оглушенный, ошалевший, заваленный землей, кашляя и чихая от пыли, Скворцов сразу же приподнялся, как только немцы прекратили артналет. Отряхнулся, обдул автомат, вскинул на бруствер. Услыхал: из овощехранилища, переговариваясь, выбегают пограничники, растекаются по обороне. Подумал: а как там Павло Лобода? Не все же столь везучи, как Игорь Скворцов… Все повторялось: немцы побежали в атаку и наткнулись на прицельный огонь. Скворцов, экономя патроны, стрелял одиночными, автомат Лободы – жив Павло, жив! – короткими очередями, как и «максим». Стреляют и винтовки, изредка взрываются гранаты. Немцы построчили из автоматов и повернули вспять. Застава не сдается, и развалины стреляют!
В этот день немцы больше не обстреливали из орудий, не атаковали. Они будто оставили пограничников в покое и в жестяной рупор ничего не кричали. Но от заставы не ушли. В кустах урчали машины, ржали лошади, дымили походные кухни. В сумерках засветились костры – ветер дохнул запахом жареного мяса. Сглатывая слюну, Скворцов обдумывал то, что предложил сейчас старшина. До этого они снова собрали коммунистов, и Белянкин зачитал проект решения:
– Заслушав и обсудив доклад политрука заставы товарища Белянкина В.З. о задачах текущего момента, партийное собрание констатирует, что текущий момент характеризуется массовым нарушением государственной границы гитлеровскими войсками, нападением на заставу и боями с численно превосходящим противником. Собрание констатирует, что личный состав сражается за Родину упорно и стойко, с достоинством выполняет свой долг пограничников-чекистов. Партийное собрание постановляет: первое – коммунистам и впредь показывать образцы стойкости и бесстрашия; второе – увлекая за собой комсомольцев и беспартийных, сражаться до подхода подкрепления, а если придется – умереть с честью за Советскую власть, помнить, что лучше смерть, чем плен, и не даваться врагу живым…
Потом Скворцов распорядился похоронить всех погибших пограничников, кого не успели предать земле, подобрать их винтовки, патронташи и подсумки, обыскать убитых немцев, забрать автоматы и магазины, в сумках и ранцах поискать у них индивидуальные пакеты и съестное. У Скворцова было предчувствие – а предчувствиям он за сегодня научился верить, – что немцы до утра не полезут. День на исходе, вечером и ночью будут зализывать раны, а утром возобновят обстрелы и атаки. И нам бы не худо зализать свои раны. Может, что-нибудь прояснится с комендатурой, с отрядом, со стрелковыми дивизиями? Канонада словно уже за Владимиром-Волынским, отдаляется на восток? Не там ли главные, решающие события? Ведь и танки, обойдя заставу, ушли туда. А здесь остались те, кто должен добить заставу.
Заворачивать тела убитых пограничников было уже не во что, старались хоть чем-то прикрыть лицо – тряпицей ли, дощечкой – и засыпали прямо в окопе, в траншее или в воронке. И каждый раз у Скворцова было ощущение, что и его навечно зарывают в волынский суглинок. А он каждый раз воскресает, потому что пуля и осколок не берут, он как заговоренный. И от этого возникало чувство смутной, но непреходящей вины.
Обыскивая трупы немцев, Скворцов испытывал брезгливость и некий страх. А живых нисколько не боялся. У изгиба траншеи, в кустарнике, наткнулись на живых немцев, они утаскивали своих убитых. От неожиданности обе группы отпрянули друг от друга, затем постреляли малость и отползли – каждая в свою сторону, под покровом сумерек. Они, сумерки, опустились как-то внезапно, световой день представлялся нескончаемым: столько пережито за этот день.
Скворцов думал: как быть с ранеными, как быть с женщинами? И не находил ответа. А верней, не доискивался ответа, даже уклонялся от него. Спрашивал себя и оттягивал ответ, который может и должен обернуться принятым решением… У овощехранилища подсчитали трофеи: семь индивидуальныхпакетов, пять пачек галет, пять плиток шоколада, фляга с коньяком. Основное – индивидуальные пакеты, можно раненым сменить повязки, шоколад для них тоже сгодится, да и глоток коньяка не помешает. Боевые трофеи: четыре автомата, двенадцать снаряженных магазинов к ним. Это не худо, обращаться со «шмайссером» умеем. Еще в апреле на участке заставы была стычка с бандой националистов, одного оуновца[1]1
ОУН – «Организация украинских националистов», образована в 1929 году из «Украинской военной организации» (УВО) с центром в Берлине. ОУН именовала себя политической организацией, на самом деле была наемной бандой убийц, диверсантов и шпионов, действовавших по заданиям империалистических разведок. До разгрома гитлеровской Германии ОУН состояла на службе у немецко-фашистских разведывательных органов и выполняла их диверсионно-террористические и шпионские задания, направленные против СССР. После разгрома гитлеровской Германии перешла на службу к англо-американским разведывательным органам.
[Закрыть] ранили и задержали, а у него – парабеллум и «шмайссер». Тогда-то Скворцов – покамест прибыли представители отряда и округа – ознакомился с автоматом, с парабеллумом, показал пограничникам, что к чему.
Иван Федосеевич опять ушел к роднику, Лобода соорудил из щепья костерок, поставил ведро воды. Правильно, вскипятить, обмыть раны теплой водой, заново наложить повязки. Ну, и кипяточку хлебнуть можно. Тут же Белянкин доложил, что еще двое раненых умерли. Одной кипяченой водичкой не вылечишь… Умерших вытащили из подвала, и они лежали на битом кирпиче, голова к голове, вытянувшиеся, будто подросшие после смерти, а Скворцов подыскивал подходящую воронку. Хоронили, сгибая тела, чтобы ноги не высовывались. Вот здесь-то старшина и сказал то, над чем задумался Скворцов.
– Игорь Петрович, я давеча на партсобрании данного вопроса не ставил… А перед вами поставлю. Разрешите?
– Ставь, Иван Федосеевич, – рассеянно ответил Скворцов, в мыслях прощаясь и с этими двумя – на веки вечные, разве что на том свете свидимся.
– Игорь Петрович… Товарищ лейтенант… Можа, я не в свои сани сажусь, можа, меня это не касаемо… – Старшина бубнит, мнется, дергаются изрытые оспой щеки, и Скворцову приходит на ум: а спина-то изрыта осколочками. – Вопрос этот не партийный… ну, личный, что ль. Но и как коммунист я считаю: женщин наших надо спасать. Детишек не сберегли, дак хоть бы женщин уберечь.
Да, про то и он думает, Скворцов. Как быть с ними? Надо спасать. Но дальше мысль не развивалась, точней – он подавлял ее, а решать надо. Спасать? Как? Скворцов спросил об этом старшину. Тот ответил:
– А запасной ход сообщения? Он выводит к роднику, я туда наведывался, немцев не видать. Ход не шибко порушенный… От родника прямиком в поле, в рожь. А оттель, с бугра уже тропкой да тропкой по старицам, по болотам…
Есть такой ход сообщения, и есть такая тропка. Немцев там нет потому, вероятно, что места низменные, а то и топкие, машины забуксуют. Что ж, женщины могут проскочить, скажем, ночью, выйти из окружения. А что потом? Сняв фуражку, Скворцов хмурился, постукивал пальцами по лбу, словно простукивал, есть ли там мысли. Есть мысли, есть. Например, такая: что будет, если немцы обнаружат женщин? Но допускаем, им удастся пройти сквозь немецкое кольцо, – куда подаваться? В леса, продвигаясь на восток? Или укрыться где-нибудь в селе? Среди местных жителей много наших, проверенных, не выдадут. А если женщины напорются на оуновцев? И еще: согласятся ли уйти одни? Не очень он в этом уверен… Сумерки наслаивались, превращаясь в темноту, и темнота эта – будто опрокинувшаяся наземь громадная туча, что дымами поднималась с пожарищ. То поднималась, теперь спустилась. Пожарища и посейчас не унимались, восточный край неба озарен заревом. На востоке же канонада и отдаленные взрывы бомб. Да, как насчет женщин? Мыслишки-то есть, решимости нету. Скворцов надел фуражку, сказал старшине:
– Посоветуемся с политруком.
Когда Белянкину сказали о женщинах, он сначала отрезал: «Не вижу в этом необходимости!» – затем задумался и после паузы произнес, как бы извиняясь:
– Пожалуй, в этом есть резон. Проводим их ночью!
И Скворцов не удивился, что Виктор, которого в прежние времена не так-то просто было переубедить, тут на протяжении минуты сменил свое суждение. Скворцов сказал о женщинах Лободе, и тот со свойственной ему горячностью воскликнул:
– Что за разговор, товарищи командиры! Та я ж давно за это!
И другие пограничники, с кем побеседовал Скворцов, поддержали эту мысль. Белянкин буркнул: для чего со всеми-то обсуждать, демократию разводим. Иван Федосеевич возразил: демократия – что с того, а личный состав обходить не стоит, пущай будет в курсе. Ну вот, все высказались, все единодушны, и тяжелораненые сказали: «Пусть уходят». А тех, кому уходить, еще не спросили, за них приняли решение. В известной степени – да, за них. Женщин в подвале не было, они отлучались. А когда появились у входа, Скворцов попросил их задержаться. Помявшись, сказал, что есть, мол, такое мнение… И выложил все… Женщины молчали. Белянкин нетерпеливо сказал:
– Чего в рот воды набрали?
Ответила Женя:
– Думаем! Нас, видите ли, спасают… А мы никуда от вас не уйдем!
Снова Скворцов принялся объяснять и убеждать, снова Женя ответила:
– С вами останемся!
За всех говорит. С решимостью. Самая бойкая и самая волевая среди них. Скворцов покатал желваки и отрубил по-командирски:
– Женя, не до дискуссий! Это мой приказ!
– Ты пограничниками командуй, а не нами!
– И вами командую! Теперь уже не прошу – приказываю! Все!
– Как скажет Игорь, так и сделаем, – тихо сказала Ира.
Клара не произносила ни слова, зябко ежилась, зевала и озиралась, словно ища кого-то. В разговор встрял Иван Федосеевич и Лобода, тоже начали уговаривать. Вдруг Клара внятно проговорила:
– Уйдем, уйдем отсюда! И мальчиков моих нельзя прихватить с собой? Вы оставайтесь, а я за ручку бы их повела, и Женя с Ирой мне помогут…
Господи, неужели она тронулась? Или это пройдет? И Женя, сбавив тон, сказала:
– Будь по-вашему… Но сперва перевяжем раненых, покормим их…
– К полуночи будьте готовы, – сказал Скворцов и отвернулся…
… В расположении немцев догорали костры, пиликала губная гармоника, пьяно орали «рус, капут!» вперемежку с песнями; песни разные, веселые и грустные, отчасти знакомые: с вахи – германской пограничной заставы – доносило через Буг, это было до войны. Немецкие песни, которые поются ныне на советской земле… А лягушки как квакали до войны, так и квакают на прибугских болотах. Луна скрылась, темень погустела. Немцы пускали осветительные ракеты – боялись, что пограничники будут прорываться. Изредка стреляли из ракетниц и пограничники – чтоб немцы скрытно не подобрались к заставе. Угомонились у противника значительно позже полуночи; настала тишина, нарушаемая хлопками сигнальных пистолетов, да на востоке, далеко, рвались авиационные бомбы. Для острастки немцы дали из пулемета несколько очередей трассирующих пуль – и вновь тишина, лягушки и то не квакают. Пора? И в этот момент выплыла луна. Скворцов ругнулся. Поежился, укутываясь в наброшенную на плечи шинель; ее, полусгоревшую, подобрал где-то Иван Федосеевич и всучил, хозяйственная душа. Ночь прохладная, сырая, когда ты голоден и без сна – пронизывает.
Он очень хотел спать, усталость подкашивала, лечь бы и мертвецки уснуть. Но он уложил всех, а сам вместе с наблюдателем бодрствовал в траншее. На какой-то срок сонливость одолела, и Скворцов задремал стоя и свалился бы, не поддержи его наблюдатель. Скворцов пробормотал: «Эк, сморило!» – потер глаза и уши. Он приказал поспать и женщинам, – когда нужно, их разбудят, но, зайдя через час в подвал, услышал: шепчутся. Не спал и Белянкин, гладил Клару по затылку. Стонали во сне лежачие раненые, стонали и ходячие, те, кто в строю. Скворцов не повторил женщинам приказания спать, оглядел тяжелораненых. Тусклое освещение керосиновой лампы, но они виделись, как в прожекторном луче. Их было четверо, он знал о них все и ничего. Два года эти ребята были рядом с ним, варились в одном соку, он знал их прошлое и настоящее, характеры, привычки, склонности, плюсы и минусы, он узнал их еще раз сегодня в бою, узнал на грани гибели, пригвожденных к проросшей картошке, – один из них прохрипел: «Товарищ лейтенант, не пожалейте пару гранат, оставьте нам. Не попасть бы в лапы к Гитлеру. В случае чего подорвемся». И Скворцов распорядился отдать две «лимонки»… А ничего – потому, что не знает, доживут ли ребята до рассвета. И на сколько переживут их лейтенант Скворцов и те, кто еще в строю? Скворцов выстрелил из ракетницы. Описав дугу, ракета осветила местность, упала с шипением.
– Немцев не видать? – спросил Скворцов напарника.
– Вроде нет, товарищ лейтенант.
Нет – и хорошо. Спустя десяток минут опять выпустит ракету. Поднимет ракетницу стволом вверх и нажмет на спуск. Когда-то, в детстве, так вот играл с пугачом: поднимет кверху и бабахнет серной пробкой. Ныне игрушки другие, по сезону. И пугать приходится всерьез. Еще вчера жизнь была иной, вернуть бы вчерашний день! А еще лучше очутиться в том времени, когда он не успел напиться во Львове и посидеть на гарнизонной «губе». Или в том, когда они с Ирой только-только прибыли на заставу. А не лучше перебраться в то время, когда он учился в Саратове, в военном училище, холостяк, или же – дальше, в глубь лет – в Краснодаре, в десятилетке? Но всего лучше побывать в своем детстве… Усмехнувшись над собой, Скворцов сказал бойцу:
– Иди сменяйся, я еще трохи подежурю…
Зачем же ты, Скворцов, оттягиваешь разговор с Ирой и Женей? Перед войной не поговорил, поговори теперь. Это, может быть, последняя возможность. Может быть, и не свидимся. Не отважишься никак?
10
Я шептала Ирке: давай, мол, все-таки останемся на заставе, она не соглашалась, твердила: как Игорь сказал, так и будет. Белянкин засек наше перешептывание, вмешался:
– Ох и вредная ты девка, Женька! Тогда баламутила, сейчас баламутишь.
Но я не обиделась на его грубость. Я еше и не то заслужила. А если б и не заслужила, разве до обид – после пережитого за день? Я вижу страдания и смерть людей. До войны это были обыкновенные хорошие хлопцы, сегодня я убедилась: геройские хлопцы. Смерти они не боятся нисколько. Я тоже не боюсь. И это не от геройства, которого в помине нет, а потому, что глупа, наверное. А вокруг меня убивают. Нету в живых милого Васико Брегвадзе. И многих-многих пограничников. И детей Белянкиных… Погибших не воскресишь. Но отплатить за них нужно. Убили немцев немало, предстоит – еще больше. Они ответят за все. Своей рукой убивала бы фашистов! У меня же значок «Ворошиловского стрелка», в школе нормы сдала. Доверили б винтовку, стреляла бы без промаха. Но я женщина, и пришлось обихаживать раненых. Бедные хлопчики! Их также покинуть? Будто недавно постучался в дверь Витя Белянкин. Я думала, это Игорь, и сердце затрепыхалось: Игорь ко мне? Не смыкала же глаз, ждала… А вошел Белянкин, волнуясь, сказал, чтоб я на скорую руку одевалась, немедленно пойдем в блокгауз.
– Фашисты, возможно, постреляют.
– Ну и пусть стреляют. Я буду спать.
– Собирайся без разговоров! Ира и Клара с детьми уже собираются…
– А я буду спать!
У нас на Кубани говорят: норовистая лошадь. Это о женщинах с норовом. Я и есть норовистая кобыла. Нехотя я оделась, вышла в коридор. Витя Белянкин подгонял:
– Пошевеливайтесь, девоньки! Пошевеливайтесь, бабоньки!
В подвале мигал язычок лампы, коптил. Было, как и в блокгаузе, – душно, смрадно, тоскливо. Я сжалась: вот-вот Белянкин повторит то, что он кидал на рассвете: «Пошевеливайтесь, девоньки! Пошевеливайтесь, бабоньки!» Но он молчал, гладил Клару по голове. Я задремала. Пробудилась от прикосновения: и меня гладили по голове. Игорь. Он наклонился:
– Пора, Женя. Вставай.
Я задержала его руку в своей, и он не противился. Сама отпустила. Игорь будил Иру, говорил Белянкину:
– Безлунье. Не мешкать!
Пора так пора. Как ты захочешь, Скворушка. Я готова. Только вот встретимся ли мы с тобой когда-нибудь? Даже если ты уцелеешь в этом пекле и я останусь живой. Не встану между Ирой и тобою. Укачу куда-нибудь на Дальний Восток, в Сибирь, в тайгу, чтоб с глаз долой – навсегда. Замуж выйду, понимаешь? Наши сборы не разбудили раненых. Двое из них стонали, бредили, двое безмолвны. Не скончались ли? Я мысленно простилась с ними, попросила прощения, что ухожу. Из овощехранилища мы выбрались друг за другом: Игорь, я, Ира, Клара, замыкал Белянкин. Наверху к нам присоединился Иван Федосеевич, зашагал возле Игоря. В таком порядке мы и шли по ходу сообщения. Было темно-темно. Иногда немцы пускали ракету – мы замирали, не двигались, пока она не прогорала и становилось вовсе непроглядно. В лесу, за болотом, кричала сова. Беду накличет?
Не хотела отставать от размашисто шагавшего Игоря, от семенившего за ним Ивана Федосеевича, я частила, спотыкалась, в тапочки попадали комья, правая слетела, на ходу кое-как поправила. Иван Федосеевич, спасибо, был низкорослый, и над ним маячила голова Игоря. Как жадно я вглядывалась в нее! Игорь шел впереди, а было ощущение: идет вспять, мне навстречу, мы вот-вот соединимся, и строгий Иван Федосеевич нам не помеха. Он-то не стоит на нашем пути, другой человек стоял и стоит, а теперь и война встала, разделив непробиваемой стеной. Обернись, Скворушка, скажи словечко! Не оборачивается, не говорит, предостерегающе делает отмашку рукой – ракета, и мы, остановившись, пригибаемся: ход сообщения неглубокий, чем ближе к полю, тем он мельче. У подножия бугра, на травянистом пятачке, и вовсе оборвался. Мы сбились кучкой, шумно дышим. Не со мной это происходит! Это не я покидаю раненых, убитых и живых, не я расстаюсь навеки с Игорем. Нет, я, Женька Петриди, наломавшая в своей короткой жизни дров. Но ни в чем не раскаиваюсь. Любила и люблю Игоря. Что будет? Да что загадывать о будущем, если неизвестно, что станется со мной, с Игорем, с каждым из нас час спустя! Может, никого и в живых-то не сыщется, и другие люди будут любить, мучиться и радоваться. Иван Федосеевич сунул мне сумку из-под гранат: «Тут харч на дорогу», Ирке – свернутое байковое одеяло: «Пригодится», на Клару накинул телогрейку, ничего не сказав. Игорь обнял меня, поцеловал.
– Прощай. Прости…
Обнял Ирку, поцеловал, повторил те же слова. Он еще что-то порывался сказать и ей и мне, но не сказал, обнял Клару:
– Счастливого пути, дорогие!
Витя Белянкин поцеловал нас с Иркой, от Клары никак не мог оторваться. Иван Федосеевич поручкался с нами, посоветовал:
– Держитесь стежки, не свертайте. В селах остерегайтесь националистов, продадут, иуды. Не к мужикам обращайтесь, к бабам, они помягче, подобрей… Путя пускай кажет Ирина, она в здешних краях хаживала, Евгения – замыкающая. Так, товарищи командиры?
– Так, – сказал Игорь сдавленно.
А Виктор не отозвался, припал к Кларе, вздрагивая от плача. Ирка всхлипывала, Клара шмыгала носом, а у меня – ни слезинки, только горло перехватило, и я не могла говорить. А когда мы отошли метров на сто, слезы полились безудержно. Я плакала и оглядывалась, хотя тропа свернула за косогор, в ржаное поле, – позади, кроме темени, никого и ничего. Возникла дикая мысль: отстать, пусть себе идут, а я поверну вспять. Замедлила шаг. Клара удалялась, растворяясь во мраке. И я испугалась за них, за двоих: как они без меня? Нет уж, коль решено, идем втрех. Мне ведь и так повезло: замыкая, я последней видела Игоря, он был мой – напоследок.
* * *
С дороги я не сбивалась. Старшина прав: хаживала по округе. И езживала. Не одна – с мужем. Удивительно, но тогда у Игоря выкраивались для этого оконца в службе. И вот – бродили вдвоем по лесам, с лукошками для грибов и ягод, вдвоем катались на бричке из села в село, заходили в магазины, покупали нужное и ненужное – со смехом, с шуткой. Мнится, не перенесу сегодняшних… уже не сегодняшних, вчерашних потрясений. И тяжелейшее из них – гибель белянкинских мальчиков. За что же их, невинных? Каково отцу с матерью? Не в состоянии представить: у меня были дети, – и убило. С ума можно сойти. И Клара, похоже, не то что сошла, но не в себе. Ах если б у меня были дети! Я так их хотела, хотел муж, дочку ли, сына… Муж утешал: еще будут. И были б, кабы не война. Знаю: Игорь ко мне вернулся бы. Я его заранее простила, потому что люблю. И Жеку прощу, она же моя сестра, глупая девчонка. Вчерашний день все смешал. Прав был муж, предостерегая: немцы нападут.
Я думаю про все это, а надо бы про иное. Правильно ли веду? Как с Кларой? Не отстает ли Жека, и на немцев чтоб не напороться. Вела правильно, хотя в ночи мест не узнавала, просто старалась не утерять стежку, как и учил старшина. За спиной надсадно дышала Клара. А вот как с Жекой – не видела, решила иногда останавливаться, чтоб все сходились, и убеждалась: здесь Жека; в эти секунды мы все трое поворачивались лицом туда, где застава, – рожь, кусты, косогор, а дальше не разобрать. Ну, а что касается немцев, то я откровенно боялась, и не того, что пуля попадет, а того, что мы попадем в их руки. Я вообще трусиха. Готовилась в учительницы – стала женой пограничника. Когда Игоря поднимали ночью по тревоге и он убегал, на ходу одевался, дрожала от страха – скорей бы возвращался, скорей бы наступало утро: нарушители боятся света. Муж возвращался, заляпанный грязью, усталый. И веселый!
Чужие ракеты загорались слева, нас укрывал склон холма, но все равно я приседала, пока ракета висела в небе. Где-то сбоку слышались обрывки немецкой речи, и у меня от страха начинали заплетаться ноги. Вдруг на тропе возникнет фашист с автоматом? Представив это, едва не кинулась наутек. Да вовремя сообразила, что наткнусь на Клару, а за ней – Жека. Перестань трястись! Что может быть страшнее того, чему ты была свидетельницей на заставе? Уговариваю себя, а бьет, как в лихорадке. Или просто замерзла? Сыро ведь, промозгло, старицы и болота. Согреться бы! Как? А одеяло? Я развернула его, набросила на себя. Теплей. И тащить не надо; руки свободные. Трясет как будто поменьше. Постепенно тропа увела нас вниз и в сторону от немцев. Голоса их не слышались, ракеты взлетали позади. А впереди была непроглядная темнота, но за дальними лесами вставало огромное зарево. Уж там-то было светло, и подумалось: нам туда, на этот багровый, смертный свет. Сколько мы прошли, не знаю, но внезапно ощутила такую усталость, что готова была упасть. Шла, шла – и будто заплели мне ноги. Я свернула с тропы, присела на пенек, рядом опустилась Клара, Жека устроилась на другом пне. Клара, клацая зубами, спросила:
– Куда идем?
– Ты же знаешь, Кларочка, – ласково сказала я. – Может, найдем в селе приют…
– Хочу в постель, – сказала она. – Отведите меня в командирский домик.
– Успокойся, Кларочка. – Я погладила ее по голове; она уткнулась мне в грудь, затихла; у меня появилось чувство, что это моя дочь, хотя Клара могла быть моей старшей сестрой. А у меня есть младшая сестра, Жека, сумасбродная, безоглядная девчонка. Не поделили мы Игоря, сами страдали, он страдал. Да теперь страдания другие: война. Я простила ее, потому что ныне наши жизни сломаны войной, и перед этим меркнет все остальное. Да, война. Боюсь подумать, что будет с Игорем, со мной, да и с Жекой тоже.
И опять мы брели: кто оступится на колдобине, кто споткнется о корневище, ушибаемся, сбиваем ноги. Ночного леса я боюсь, он грозит неизвестностью, опасностью, бедой, скопище теней – как скопище злых сил. Вышла из облаков, засветила луна. Тени отступили, и стало еще страшнее, как будто они изготовились для разбега, для нападения. Луна освещала и рваные черные тучи и черную воду озера. На земле, в небе, в воде – всюду зло, живучее и одноликое. И что мы против него, три измотанные, ослабевшие, беззащитные женщины? Но жить надо. Думать надо. Если благополучно минуем болота, выйдем на просеку, просекой – до гравийного шоссе, там, помнится, влево село и вправо село. В какое податься? В то, где не будет гитлеровцев. Если что – машины будут видны… Луна была белая, мертвая. Она и позволила увидеть: поперек тропы лежит человек! У меня подкосились ноги, Клара остановилась как вкопанная, вперед вышла Жека. Мы сбились в тесную кучку, дрожа от страха. Человек неподвижен, одет в гражданское, руки разбросаны, картуз отлетел. Мертвый? Обойти нельзя, в трясину угодишь. Назад повернуть? К немцам? Переступить? Жека сказала:
– Обождите. Схожу посмотрю.
И она шагнула. Я хотела ее схватить, удержать, но руки непослушные, ватные. Хотела пойти за ней – ноги не послушались. Если назад – тоже не сдвинуться. Как приросла. Спасибо луне, видно: Жека подошла к телу, наклонилась, постояла. Вернулась к нам, сказала:
– Пошли. Мертвый.
Она потянула меня и Клару за собой. Не помню, как я перешагнула через труп. Старалась не смотреть на него, но он словно притягивал, и я запомнила ощеренный рот и струйку крови на подбородке. Судя по одежде, волыняк, цивильный.
* * *
Когда я переступала труп, задела его ногу своей и вскрикнула. И сразу будто пелена спала с глаз, с разума. Первая мысль: Гришенька и Вовочка мертвы, как этот волыняк… И повалилась на траву и зарыдала. Слезы текли, и будто с ними выходило из меня помрачение. Сколько это продолжалось? И сколько же слез во мне? Надо встать. Я утерлась, высморкалась и встала.
– Вот и умница, – сказала Женя, а Ира попробовала погладить меня по голове.
Я отвела ее руку, двинулась по тропинке. Как бы ни было мучительно, надо быть в здравом уме и памяти. Чтобы не забывать моих мальчиков никогда. Чтобы рассказывать людям, что творили фашисты. А мальчики мои мертвы. Витенька еще жив. После гибели мальчиков он стал ближе мне и дороже. Раньше я бывала несправедлива к нему, а он же отец Вовочки и Гришеньки. Мальчики мои! Вы ушли далеко, далеко, откуда не возвращаются.
Ира и Женя шли за мной. Я, пожалуй, лучше их знаю места и жителей, потому и впереди. Они не противились, но вздохнули. Не надо вздыхать, девочки. Надо идти вперед. Пала роса, тапочки промокли, и ступни зябли. Начало светать. Я шла и думала о том, что когда-нибудь этой или другой дорогой возвращусь на заставу, к могилке сыновей. Будет ли со мной Витенька? Если бы! Вдвоем легче перенести несчастье. Светает. Сколько же времени? Ни у кого часов не было. Возможно, что-то около четырех. Я невольно остановилась. Подошли Ира с Женей, вопросительно посмотрели на меня. А я, сжавшись, ожидала: ударят снаряды, взрывы вздыбят землю. Как сутки, назад. Но вокруг было тихо. Лишь птаха в кустарнике пробовала голос. Они остались стоять, а я присела на кочку, на мокрую траву, – не было сил. Обхватив колени, смотрела вверх, за кромку леса, где небо наливалось светом. И услыхала прерывистый, как бы сдвоенный плач. Так и есть, они плакали вдвоем. Кажется, впервые вижу Евгению плачущей. Ей-то чего слезы проливать? Или Ирине? Игорь-то пока жив. Пока… Стало стыдно, но одновременно во мне росла злость. Хватит реветь! Я поднялась, сказала:
– Пошли!
Они утирались, шмыгали носами. А у меня глаза были сухи. Словно горе мне неведомо. Или словно я такая кремневая. Совсем посветлело, когда мы выбрались на просеку. Песок под ногами волглый от росы. По просеке мы плелись долго-долго. Нет мочи. А отдыхать не велю, за собой тащу. Вот просека уперлась в гравийное шоссе. Из кустарника я понаблюдала: никого. И все ж таки мы пошли не по шоссе, а по тропе вдоль него, – так надежней. К шоссейке примыкал проселок. Вел он на взгорок, и там, на взгорке, среди купы деревьев, в смутном рассветном воздухе угадывались хаты. Мы свернули к проселку, пошли опять не по дороге, а по обочине. В селе кукарекали петухи, лаяла собака, где-то у колодца звякали ведра. А немецких машин не слыхать. И не видать. Что за село? Как называется? Так и не вспомнив, пошла задами к крайней хате, Ира и Женя – за мной. Крадучись, постучала в запыленное окошко. Створки распахнулись. Высунулась простоволосая женщина:
– Хто? А, советки. Заходьте. Сейчас отчиню.
Отчего она так спокойна? Но отчего бы ей не быть спокойной? Пришли. Что дальше? За плетнем мирно хрюкала свинья, мирно хлопал крыльями гусь. А за дверью скреблись, отодвигая засов. Я оглянулась на Женю и на Иру. А они смотрели не на меня, на дверь – с напряжением, с тревогой. От околицы наползал туман, стлался над огородами, роился по двору, перед дверью. Белый туман начал розоветь – первые солнечные лучи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.