Текст книги "Философические письма"
Автор книги: Петр Чаадаев
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Вот, сударыня, мы и у конца нашей галереи. Я не договорил всего, что намеревался вам сказать, но пора кончать. А знаете ли вы вот что: в сущности, до Гомера, греков, римлян, германцев нам, русским, нет никакого дела. Нам все это вполне чуждо. Но что поделаешь! Поневоле приходится говорить языком Европы. Наша чужеземная цивилизация так загнала нас в Европу, что хотя мы и не имеем ее идей, у нас нет другого языка, кроме языка той же Европы; им и приходится пользоваться. Если ничтожное количество установившихся у нас умственных навыков, традиций, воспоминаний, если ничто вообще из нашего прошлого не объединяет нас ни с одним народом на земле, если мы на самом деле не принадлежим ни к какой нравственной системе вселенной, своими социальными мерками мы все же связаны с западным миром. Эта связь, надо признаться, очень слабая, не соединяющая нас с Европой так крепко, как это воображают, и не заставляющая нас ощущать всей своей сущностью великое движение, которое там совершается, все же ставит нашу будущую судьбу в зависимость от судьбы европейского общества. Поэтому, чем более мы будем стараться с нею отождествиться, тем лучше нам будет. До сих пор мы жили обособленно; то, чему мы научились от других, осталось вне нас как простое украшение, не проникая в глубину наших душ; в наши дни силы высшего общества так возросли, его действие на остальную часть человеческого рода так расширилось, что вскоре мы будем увлечены всемирным вихрем, и телом и духом, это несомненно: нам никак не удастся долго еще пробыть в нашем одиночестве. Сделаем же, что в наших силах, для расчистки путей нашим внукам. Не в нашей власти оставить им то, чего у нас не было: верований, разума, созданного временем, определенно обрисованной личности, убеждений, развитых ходом продолжительной духовной жизни, оживленной, деятельной, богатой результатами; оставим им, по крайней мере, несколько идей, которые, хотя бы мы и не сами их нашли, переходя из одного поколения в другое, – тем не менее, они получат нечто, свойственное традиции, и тем самым приобретут некоторую силу, несколько большую способность приносить плод, чем это дано нашим собственным мыслям. Этим мы оказали бы услугу потомству и не прошли бы без всякой пользы свой земной путь.
Прощайте, сударыня. От вас одной зависит, чтобы я, как только вы пожелаете, вновь заговорил на ту же тему. А пока в задушевной беседе, где собеседники подхватывают мысль друг друга с полуслова, зачем разрабатывать и исчерпывать до дна каждую мысль? Если сказанное мною побудит вас поискать каких-либо новых указаний при изучении истории, возбудит к ней более глубокий интерес, чем обыкновенно там находят, – я большего не домогаюсь.
Москва, 1829, 16 февраля.
Письмо восьмое
Да, сударыня, пришло время говорить простым языком разума. Нельзя уже более ограничиваться слепой верой, упованием сердца; пора обратиться прямо к мысли. Чувству самому по себе не проложить себе пути через всю эту груду искусственных потребностей, неистовых интересов, беспокойных забот, овладевших жизнью. Во Франции и Англии она стала слишком сложной, слишком подвластной интересам, слишком личной; в Германии – она слишком отвлеченна, слишком эксцентрична, так что веления сердца утрачивают там присущую им силу. А об остальном мире сейчас не стоит и говорить. Приходится ныне свести вопрос к одной, основанной на учете всех возможностей, задаче, разрешение которой было бы по плечу всем умам, подходило бы ко всяким настроениям, не поражало бы ничьих наличных интересов и таким образом могло бы увлечь даже самые непокорные умы.
Это не значит, что предметы чувства навсегда изъяты из мира мысли. Не дай Бог, настанет вновь и их черед. И тогда мы их увидим столь сильными, широкими, чистыми, какими они еще никогда не бывали. Я не сомневаюсь, время это скоро настанет. Но в наши дни, в данной обстановке, чувствам не дано потрясать души. Очень важно проникнуться этим сознанием. Правда, сейчас заметно некоторое пробуждение живых дарований, свойственных юношеской поре человечества. Но это лишь заря прекрасного дня; равнины пока сплошь покрыты сумеречной тенью, только некоторые вершины начинают загораться первыми лучами рассвета.
Для всякого, кому истина не безразлична, явные признаки ее налицо. Знаете ли вы, сударыня, что я разумею под этими признаками? Это вся совокупность исторических фактов, должным образом проработанных. Сейчас их надо свести в стройное целое, облечь в доступную форму и так их выразить, чтобы они подействовали на душу людей, самых равнодушных к добру, менее всего открытых правде, на тех, кто еще топчется в прошлом, когда для всего мира оно уже миновало и, конечно, более не вернется, но которое еще живо для ленивых сердец, для низменных душ, никогда не угадывающих настоящего дня, а вечно пребывающих во вчерашнем.
Окончательное просветление должно вытекать из общего смысла истории. И этот смысл должен быть впредь сведен к идее высшей психологии, а именно, чтобы раз навсегда человеческое существо было постигнуто как отвлеченное разумное, а отнюдь не существо обособленное и личное, ограниченное в данном моменте, т. е. насекомое-поденка, в один и тот же день появляющееся на свет и умирающее, связанное с совокупностью всего одним только законом рождения и тления. Да, надо обнаружить то, чем действительно жив человеческий род: надо показать всем таинственную действительность, которая скрывается в глубине духовной природы и которую пока еще усматривают только при некотором особом озарении. Лишь бы не быть слишком исключительным, мечтательным, или схематичным, а главное – лишь бы говорить с веком языком века, а не устарелым языком догмата, ставшим непонятным, и тогда, без всякого сомнения, успех обеспечен, – именно в наше время, когда и разум, и наука, и даже искусство страстно рвутся навстречу новому нравственному перевороту, как это было и в великую эпоху Спасителя.
Я вам уже не раз говорил о влиянии христианской истины на общество. Но я сказал не все. Трудно этому поверить, а между тем то, что я скажу, совсем еще новая мысль: нравственное значение христианства достаточно оценено, но о чисто умственном его действии, о могучей силе его логики почти еще не думают. Ничего еще не было сказано о том значении, которое имело христианство в развитии и в образовании современной мысли. Пока еще не осознано, что вся наша аргументация – христианская; мы все еще мыслим себя в царстве категорий и силлогизмов Аристотеля. Дело в том, что нескончаемые сетования философов и диссидентов на те века, когда всесильны были якобы одни только предрассудки, невежество и фанатизм, заставили нас совершенно упустить из виду, как благодетельно было действие веры. Так что, когда пыл неверия миновал, самые праведные и смиренные уже оказались чуждыми на собственной своей почве и лишь с большим трудом вновь водворяли в своих мыслях все на свои места. Правда, эти умы к тому же не интересуются в должной мере изучением чисто человеческой действительности. Они к этому относятся слишком пренебрежительно. По привычке созерцать действия сверхчеловеческие, они не замечают действующих в мире природных сил и почти совсем упускают из виду вещественные условия умственной деятельности. Как бы то ни было, пора современному разуму признать, что всей своей силой он обязан христианству. Пора уразуметь, что лишь при содействии необычайных средств, дарованных откровением, и благодаря той живой ясности, которую оно сумело внести во все предметы человеческого мышления, воздвигнуто величавое здание современной науки. Эта горделивая наука должна, наконец, сама признать, что она так высоко поднялась только благодаря строгой дисциплине, незыблемости принципов и, прежде всего, благодаря инстинкту и страстному исканию истины, которые она нашла в учении Христа.
По счастью, мы живем уже не в те времена, когда упорство сторон принималось за убеждение, а выпады сект – за благочестивое рвение. Можно поэтому надеяться, что удастся сговориться. Но вы, конечно, согласитесь, что не истине делать уступки. И тут дело не в требованиях этикета: для законного авторитета уступка означала бы отказ от всякой власти, всякой активной роли, уступка была бы самоуничтожением. Вопрос тут не в поддержании престижа, не в каком-либо внешнем впечатлении. Всякий престиж навсегда утратил значение, и иллюзии отошли в вечность. Дело идет о самой реальной вещи, более реальной, чем это можно выразить словами. Ведь протекшее определяет будущее: таков закон жизни. Отказаться от своего прошлого, значит лишить себя будущего. Но те триста лет, которые числит за собой великое христианское заблуждение, вовсе не такое воспоминание, которое не могло бы быть при желании стерто. Отколовшиеся могут поэтому строить свое будущее согласно своему желанию. Исконная община изначала дышала лишь надеждой и верой в обещанное ей предназначение, а они – пребывали до сих пор без всякой идеи будущего.
Необходимо, однако, прежде всего выяснить одно важное обстоятельство. Между предметами, которые способствуют сохранению истины на земле, одним из наиболее существенных является, без сомнения, священная книга Нового Завета. К книге, содержащей подлинный акт установления нового порядка на земле, естественно относятся с особым непререкаемым уважением. Слово писаное не улетучивается, как слово произнесенное. Оно кладет свою печать на разум. Оно его сурово подчиняет себе своею нерушимостью и длительным признанием святости. Но вместе с тем, кодифицируя дух, слово лишает его подвижности, оно гнетет его, втесняя его в узкие рамки писания, и всячески его сковывает. Ничто так не задерживает религиозную мысль в ее высоком порыве, в ее беспредельном шествии вперед, как книга; ничто так не затрудняет вполне прочного утверждения религиозной мысли в человеческой душе. В религиозной жизни все теперь основано на букве, и подлинный голос воплощенного разума пребывает немым. С амвона истины раздаются только лишенные силы и авторитета слова. Проповедь стала лишь случайным явлением в строительстве добра. А между тем, – надо же, наконец, прямо признать это, – проповедь, переданная нам в писании, была, само собою разумеется, обращена к одним присутствовавшим слушателям. Она не может быть одинаково понятна для людей всех времен и всех стран. По необходимости она должна была принять известную местную и современную ей окраску, а это замыкает ее в такие пределы, вырваться из которых она может лишь с помощью толкования, более или менее произвольного и вполне человеческого. Так может ли это древнее слово всегда вещать миру с той же силой, как в то время, когда оно было подлинной речью своего века, действительной силой данного момента! Не должен ли раздаться в мире новый голос, связанный с ходом истории, такой, чтобы его призывы не были никому чужды, чтобы они одинаково гремели во всех концах земли и чтобы отзвуки и в нынешнем веке наперебой его схватывали и разносили его из края в край вселенной!
Слово, – обращенный ко всем векам глагол, – это не одна только речь Спасителя, это весь его небесный образ, увенчанный его сиянием, покрытый его кровью, с распятием на кресте. Словом, тот самый, каким Бог раз навсегда запечатлел его в людской памяти. Когда сын Божий говорил, что он пошлет людям дух и что он сам пребудет среди них вечно, неужели он помышлял об этой книге, составленной после его смерти, где худо ли, хорошо ли, рассказано о его жизни и его речениях и собраны некоторые записи его учеников? Мог ли он полагать, что эта книга увековечит его учение на земле? Конечно, не такова была его мысль. Он хотел сказать, что после него явятся люди, которые так вникнут в созерцание и изучение его совершенств, которые так будут преисполнены его учением и примером его жизни, что нравственно они составят с ним одно целое; что эти люди, следуя друг за другом из поколения в поколение, будут передавать из рук в руки всю его мысль, все его существо: вот что он хотел сказать и вот именно то, чего не понимают. Думают найти все его наследие в этих страницах, которые столько раз искажены были различными толкователями, столько раз сгибались по произволу.
[Как известно, христианство упрочилось без содействия какой бы то ни было книги. Начиная со второго века оно уже покорило мир. И с тех пор человеческий дух был ему подчинен безвозвратно.]
Воображают, что стоит только распространить эту книгу по всей земле, и земля обратится к истине: жалкая мечта, которой так страстно предаются отколовшиеся. Его божественный разум живет в людях, таких, каковы мы и каков он сам, а вовсе не в составленной церковью книге. И вот почему упорная привязанность со стороны верных преданию к поразительному догмату о действительном присутствии тела в евхаристии и их не знающее пределов поклонение телу Спасителя столь достойны уважения. Именно в этом лучше всего постигается источник христианской истины: здесь всего убедительнее обнаруживается необходимость стараться всеми доступными средствами делать действительным присутствие среди нас Богочеловека, вызывать беспрестанно его телесный образ, чтобы иметь его постоянно перед глазами, во всем его величии, как образец и вечное поучение нового человечества. По-моему, это заслуживает самого глубокого размышления. Этот странный догмат об евхаристии, предмет издевательства и презрения, открытый со стольких сторон злым нападкам человеческих доводов, сохраняется в некоторых умах, несмотря ни на что, нерушимым и чистым. В чем тут дело? Не для того ли, чтобы когда-нибудь послужить средством единения между разными христианскими учениями? Не для того ли, чтобы в свое время явить миру новый свет, который пока еще сокрыт в тайниках судьбы? Я в этом не сомневаюсь.
Итак, хотя печать, наложенную человеческой мыслью, надо признать необходимой составной частью нравственного мира, настоящая основа слияния сознаний и мирового развития разумного существа, на самом деле, содержится в ином, а именно в живом слове, в слове, которое видоизменяется по временам, странам и лицам и пребывает всегда тем, чем оно должно быть; которое не нуждается ни в разъяснениях, ни в толкованиях, подлинность которого не требует защиты на основе канонов, – в слове, этом естественном орудии нашей мысли. Так что предположение, будто вся мудрость заключается в столбцах одной книги, как это утверждают протестанты, не скажу даже – не правоверно, оно, во всяком случае, не имеет ничего общего с философией. С другой стороны, несомненно, есть высшая философия в этих столь устойчивых верованиях, заставляющих людей закона признавать другой источник истины, более чистый, другой авторитет, менее земной.
Надо уметь ценить этот христианский разум, столь уверенный в себе, столь точный, столь определенный в этих людях: это инстинкт правды, это последствие нравственного начала, перенесенного из области поступков в область сознания; это бессознательная логика мышления, вполне подчинившегося дисциплине. Удивительное понимание жизни, принесенное на землю создателем христианства; дух самоотвержения; отвращение от разделения; страстное влечение к единству: вот что сохраняет христиан чистыми при любых обстоятельствах. Так сохраняется раскрытая свыше идея, а через нее совершается великое действие слияния душ и различных нравственных сил мира в одну душу, в единую силу. Это слияние – все предназначение христианства. Истина едина: царство Божье, небо на земле, все евангельские обетования – все это не иное что, как прозрение и осуществление соединения всех мыслей человечества в единой мысли; и эта единая мысль есть мысль самого Бога, иначе говоря, – осуществленный нравственный закон. Вся работа сознательных поколений предназначена вызвать это окончательное действие, которое есть предел и цель всего, последняя фаза человеческой природы, разрешение мировой драмы, великий апокалипсический синтез.
Отрывки и разные мысли
ОБ АРХИТЕКТУРЕ
Вы находите, по вашим словам, какую-то особенную связь между духом египетской архитектуры и духом архитектуры немецкой, которую обыкновенно называют готической, и вы спрашиваете меня, откуда эта связь, т. е. что может быть общего между пирамидою фараона и стрельчатым сводом, между каирским обелиском и шпилем западноевропейского храма? Действительно, как ни удалены друг от друга эти две фазы развития искусства промежутком более, чем в тридцать веков, между ними есть разительное сходство, и я не удивляюсь, что вам пришло на ум это любопытное сближение, так как оно до известной степени неизбежно вытекает из той точки зрения, с которой мы с вами условились рассматривать историю человечества. И прежде всего, прошу вас, обратите внимание на эту геометрическую фигуру – треугольник, – которая в равной мере присуща и тому, и другому стилю, и так хорошо выражает оба. Это относится к их пластической природе, к их внешней форме. Заметьте, далее, общий опять-таки обоим характер бесполезности или, если хотите, простой монументальности.
Именно в нем, по-моему, – их глубочайшая идея, то, что в основе составляет их общий дух. Но вот что особенно любопытно: сопоставьте вертикальную линию, характерную для этих построек, с горизонтальной, лежащей в основе эллинского зодчества, – и вы тем самым вполне определите все разнообразные архитектурные направления всех времен и всех стран. И эта глубокая антитеза сразу укажет вам отличительную черту всякой эпохи и всякой страны, где только она обнаруживается. В греческом стиле, как и во всех более или менее приближающихся к нему, вы найдете чувство оседлости, домовитости, привязанность к земле и ее утехам; в египетском и готическом – монументальность, мысль, порыв к небу и его блаженству; греческий стиль со всеми производными от него оказывается выражением материальных потребностей человека, вторые два – выражением его нравственных устремлений; другими словами, пирамидальная архитектура является чем-то освященным, небесным, горизонтальная же – человечным и земным. Скажите, не воплощается ли здесь вся история человеческой мысли, сначала устремленной к небу в своем природном целомудрии, потом, в период своего растления, пресмыкавшейся во прахе, и, наконец, снова вознесенной к небу всесильной десницей Спасителя мира!
Надо заметить, что архитектура, еще ныне существующая на берегах Нила, без сомнения, старейшая в мире. Есть, правда, древность еще более отдаленная, но не для искусства. Так, циклопические постройки, и в том числе индийские, наиболее обширные в этом роде, представляют собой лишь первые проблески идеи искусства, а не произведения искусства в собственном смысле слова, поэтому с полным правом можно утверждать, что египетские памятники содержат в себе первообразы архитектонической красоты и первые элементы искусства вообще. Таким образом, египетское искусство и готика действительно стоят на обоих концах пути, пройденного человечеством, и в этом тождестве его начальной идеи с той, которая определяет его конечные судьбы, нельзя не видеть дивный круг, объемлющий все протекшие, а может быть, и все грядущие времена.
Но среди разнообразных форм, которые постепенно принимало искусство, есть одна, заслуживающая с нашей точки зрения особенного внимания, именно готическая башня, высокое создание строгого и вдумчивого северного христианства, как бы целиком воплотившее в себе основной принцип христианства. Достаточно будет немногих слов, чтобы объяснить вам ее значимость в области искусства. Вы знаете, как прозрачная атмосфера полуденных стран, их чистое небо и даже их бесцветная растительность способствуют рельефности очертаний греческих и римских памятников. Прибавьте сюда этот рой прелестных воспоминаний, которые витают и группируются вокруг них и окружают их таким ореолом и столькими иллюзиями, – и вы получите все элементы, составляющие их поэзию. Но готическая башня, не имеющая другой истории, кроме темного предания, которое старая бабушка рассказывает внучкам у камелька, такая одинокая и печальная, ничего не заимствующая от окружающего, – откуда ее поэзия? Вокруг нее – только лачуги да облака, ничего больше. Все ее очарование, значит, в ней самой. Это мнится, – сильная и прекрасная мысль, одиноко рвущаяся к небесам; не обыкновенная земная идея, а чудесное откровение, без причины и земных корней, увлекающее нас из этого мира и переносящее в лучший мир.
Наконец, вот черта, которая окончательно выразит нашу мысль. Колоссы Нила, так же как и западные храмы, кажутся нам сначала простыми украшениями. Невольно спрашиваешь себя: к чему они? Но, присмотревшись ближе, вы заметите, что совершенно так же обстоит дело и с красотами природы. В самом деле: вид звездного небосвода, бурного океана, цепи гор, покрытых вечными льдами, африканская пальма, качающаяся в пустыне, английский дуб, отражающийся в озере, – все наиболее величественные картины природы, как и изящнейшие ее произведения, точно так же сначала не будят в уме никакой мысли о пользе, вызывают в первую минуту лишь совершенно бескорыстные мысли; между тем в них есть полезность, но на первый взгляд она не видна и только позднее открывается по размышлении. Так и обелиск, не дающий даже достаточно тени, чтобы на минуту укрыть вас от зноя почти тропического солнца, не служит ни к чему, но заставляет вас поднять взор к небу; так великий храм христианского мира, когда в час сумерек вы блуждаете под его огромными сводами, и глубокие тени уже наполнили весь неф, а стекла купола еще горят последними лучами заходящего солнца, более удивляет вас, чем чарует своими непостижимыми размерами; но эти размеры показывают вам, что человеческому творению было дано однажды для прославления Бога возвыситься до величия самой природы[30]30
Мы с умыслом причислили собор Св. Петра в Риме к готическим храмам, ибо, на наш взгляд, они хотя и составлены из разных элементов, но порождены одним и тем же началом и носят на себе его печать.
[Закрыть]. Наконец, когда теплым летним вечером, идя по долине Рейна, вы приближаетесь к одному из этих старинных средневековых городов, смиренно простершихся у подножья своего колоссального собора, и диск луны в тумане реет над верхушкой гиганта, – зачем этот гигант перед вами? Но, может быть, он навеет на вас какое-нибудь благочестивое и глубокое мечтание; может быть, вы с новым пылом падете ниц перед Богом этой могучей поэзии; может быть, наконец, светозарный луч, исходящий от вершины памятника, пронижет окружающий вас мрак и, осветив внезапно путь, вами пройденный, изгладит темный след былых ошибок и заблуждений! Вот почему стоит перед вами этот гигант.
А после этого идите в Пестум и опять ждите впечатлений. Вот что с вами случится: вся изнеженность, все соблазны языческого мира, приняв самые обольстительные формы, внезапно встанут толпой вокруг вас и опутают вас своей фантастической сетью; все воспоминания о ваших безумнейших утехах, о самых пламенных ваших порывах проснутся в ваших чувствах, и тогда, забыв ваши искреннейшие верования и задушевнейшие убеждения, вы вопреки собственной воле будете всеми фибрами вашего земного существа поклоняться тем нечистым силам, которым так долго в опьянении своего тела и души курил фимиам человек. Ибо и прекраснейший из греческих храмов не говорит нам о небе; приятное чувство, которое внушают нам его прекрасные пропорции, имеет целью лишь заставить нас полнее вкушать земные наслаждения; храмы древних представляли собой в сущности не что иное, как прекрасные жилища, которые они строили для своих героев, ставших богами, тогда как наши церкви являются настоящими религиозными памятниками. И потому лично я испытал, признаюсь, в тысячу раз больше восторга у подножья Страсбургского собора, нежели пред Пантеоном или даже внутри Колизея, этого внушительного свидетеля двух величайших слав человечества: владычества Рима и рождения христианства. Госпожа де Сталь сказала как-то о музыке, что она одна отличается прекрасной бесполезностью и что именно поэтому она глубоко нас волнует. Вот наша мысль, выраженная на языке гения; мы только проследили в другой области тот же принцип. В общем несомненно, что красота и добро исходят из одного источника и подчиняются одному и тому же закону, что они являются таковыми лишь в силу своей бескорыстности, что, наконец, история искусства – не что иное, как символическая история человечества.
1. …как и во всем, выше сказанном, бесполезность есть безличность, и именно потому добро и красота связываются и сливаются в самой абсолютной и самой обширной идее нравственности.
2. Нет иного права, кроме права давности. В порядке нравственном, как и в природе, не совершается ныне ничего такого, что не совершалось вчера. Связь, соединяющая явления нравственного порядка, та же, какая соединяет явления физические – непрерывность, преемственность. Ничего нового, никогда.
3. Есть ли это закон моего ума, или закон вселенной, я этого не знаю и мне это не важно; я знаю только одно: что вне этого круга я ничего представить себе не могу. Как могу я в эту минуту иметь право, которого не имел в предшествующее мгновение? Я могу, конечно, приобрести новое право, но речь идет не об этом праве, а о праве приобрести право, о праве первичном, о праве, которое дает право.
4. Итак, метафизика права состоит не в том, чтобы доказать, кому принадлежит то или иное право, но именно в том, чтобы показать, в чем заключается то или иное право по самой природе вещей.
5. Если бы, например, родился человек с очевидным превосходством над всеми себе подобными, это дало ему естественное право на превосходство. Но так как все люди рождаются с одинаковыми способностями, то естественного права не может быть ни для кого. Однако раз человек создан таковым, в течение своей жизни он может приобрести истинное превосходство над другими людьми, – право авторитета по необходимости пребывает в руках некоторых из нас; создать его нельзя, все, что можно сделать – это засвидетельствовать его. Но право это принадлежит не той личности, которая случайно им облечена; оно заключается в подлинной мощи, которой обладает это лицо. Сомневаться в этом праве – то же самое, что сомневаться в силе, которая придает тяжесть телам, которая удерживает солнце, которая заставляет вращаться землю.
6. Таково начало, на котором зиждется всякая власть в обществе, но оно, конечно, вопреки обычному представлению, не в каком-то молчаливом или определенно выраженном договоре, каковой, разумеется, мог быть заключен только после того, как общество было вполне организовано.
7. Владение вещественной собственностью также не имеет иного основания. Что делает тот, кто оспаривает право собственности кого-либо, на что-либо? Доказывает, что он не обладает им за минуту до этого, вот и все.
8. Если бы уметь подняться до первого звена той цепи, которую держит Юпитер, то можно достичь начала всего, – как права, так и всего остального. А пока что признаем, что в этом мире прошедшее создает настоящее; поэтому начало и причину всякого явления следует искать во времени; вне времени – ничего.
9. Наконец, право может даровать лишь свободу действовать согласно общему закону вселенной, поэтому основным является право самосохранения. Ведь общий закон всецело заключен в непрерывности, устойчивости, сущего; непрерывность механическая, непрерывность жизненная, непрерывность интеллектуальная, непрерывность нравственная – все виды существования в мире. В ясной идее этого существования заключается правило всякого нравственного действия, как в ясной идее жизни физической заключен подлинный закон физического мира.
10. В разуме человеческом есть нечто столь необходимое, что если от него нечто отнять, не будет и разума. При помощи этого нечто разум начинает познавать на опыте: всякая его последующая деятельность не что иное, как последствие этого первого действия.
11. Это нечто – известные понятия, которые являются как бы орудиями разумения. Их называют свойствами души. Но что такое свойства души? Есть ли в уме человеческом что-либо иное, кроме идей, еще раз идей и всегда только идей? Не является ли ум человеческий чем-то иным, нежели совокупностью идей? И как может в нем зародиться идея иначе, чем вытекая из другой идеи? Странная фантазия! Пытаться источник наших идей свести к опыту, эмпирии. Мы не сохраняем воспоминания о первых годах нашей жизни, – как же вы хотите проследить человеческую мысль до ее зарождения? Это невозможно. Раз мы сами не являемся свидетелями того, что происходит в нас с самого начала, кто может быть этим свидетелем? Для того чтобы наблюдающий за ребенком умозрительный философ мог понять то, что происходит в этом детском мозгу, он должен был бы одновременно быть и философом и ребенком или же сохранить воспоминания о том, что происходило в его собственном мозгу в то время. Да и зачем все это? Изучайте уж тогда зародыш в утробе матери, – жизнь начинается там, а не при свете дня.
12. Вы спрашиваете: когда в человеческом существе появляется разум? Что я знаю об этом? Я знаю только то, что ни в одном возрасте своей жизни человек не имел бы разумения больше, чем в период утробной жизни, если бы оно не было дано ему извне.
13. Всякая система психологическая, идеологическая, антропологическая и т. д. не хочет знать ничего, кроме отдельного человека, индивидуума, одного среди себе подобных, но физиология, естественная история – это еще не философия. Философия знает только человека как произведение самого человека в последовательности времен.
14. Тщеславие порождает дурака, надменность – злобу. Один и тот же человек будет глуп или жесток в зависимости от того, владеет ли им тщеславие или надменность. Переждите минуту, приступ прошел, вот он опять рассудителен и добр.
15. Большей частью люди представляются нам не такими, каковы они на самом деле, а такими, какими мы их создаем сами. Это потому, что мы всегда принимаем в расчет их тщеславие или их надменность. Но тем более мы должны пенять на себя за все свои неудачи в отношениях с себе подобными.
16. Внимательно приглядываясь к самому себе, понимаешь, что был то глуп до неузнаваемости, то зол до самобоязни, а иногда добр и мудр, так что хочется пасть ниц перед самим собой. И все это почему? Потому что бываешь то тщеславен, то надменен, а иногда ни тем, ни другим. Быть может, человек никогда не бывает одновременно тщеславен и надменен, я этого не знаю; если бы он дошел до такого состояния, он стал бы и глуп и жесток, и тогда он уже не мог бы вернуться к подлинному своему душевному строю, ибо в его душе не осталось бы ничего, что послужило бы к его просветлению, – ни сердца, ни разума.
17. Человек, находящийся в таких условиях, что его тщеславие беспрестанно возбуждено, а надменность беспрестанно задета, никогда, даже во сне, не будет тем, что он есть на самом деле; во все минуты своей жизни он будет таким, каким создало его роковое стечение обстоятельств, в которые он попал. Так и создаются эти неприступные натуры, столь тягостные для других, сами столь несчастные. Их нередко встречаешь в обществе; часто это люди неплохие, иногда даже достойные, но загубленные своей несчастной звездой и малодушием, не позволяющим им избавиться от власти обстоятельств. Их ненавидят, их надо пожалеть.