Текст книги "Юмористические рассказы"
Автор книги: Саша Чёрный
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
Дураки
На первый взгляд кажется, будто все понимают, что такое дурак и почему дурак чем дурее, тем круглее.
Однако, если прислушаешься и приглядишься – поймешь, как часто люди ошибаются, принимая за дурака самого обыкновенного глупого или бестолкового человека.
– Вот дурак, – говорят люди. – Вечно у него пустяки в голове!
Они думают, что у дурака бывают когда-нибудь пустяки в голове!
В том-то и дело, что настоящий круглый дурак распознается, прежде всего, по своей величайшей и непоколебимейшей серьезности. Самый умный человек может быть ветреным и поступать необдуманно, – дурак постоянно все обсуждает; обсудив, поступает соответственно и, поступив, знает, почему он сделал именно так, а не иначе.
Если вы сочтете дураком человека, поступающего безрассудно, вы сделаете такую ошибку, за которую вам потом всю жизнь будет совестно.
Дурак всегда рассуждает.
Простой человек, умный или глупый – безразлично, скажет:
– Погода сегодня скверная, – ну, да все равно, пойду погуляю.
А дурак рассудит:
– Погода скверная, но я пойду погулять. А почему я пойду? А потому, что дома сидеть весь день вредно. А почему вредно? А просто потому, что вредно.
Дурак не выносит никаких шероховатостей мысли, никаких невыясненных вопросов, никаких нерешенных проблем. Он давно уже все решил, понял и все знает. Он – человек рассудительный и в каждом вопросе сведет концы с концами и каждую мысль закруглит.
При встрече с настоящим дураком человека охватывает какое-то мистическое отчаяние. Потому что дурак – это зародыш конца мира. Человечество ищет, ставит вопросы, идет вперед, и это во всем: и в науке, и в искусстве, и в жизни, а дурак и вопроса-то никакого не видит.
– Что такое? Какие там вопросы?
Сам он давно уже на все ответил и закруглился.
В рассуждениях и закруглениях дураку служат опорой три аксиомы и один постулат.
Аксиомы:
1) Здоровье дороже всего.
2) Были бы деньги.
3) С какой стати.
Постулат:
Так уж надо.
Где не помогают первые, там всегда вывезет последний.
Дураки обыкновенно хорошо устраиваются в жизни. От постоянного рассуждения лицо у них приобретает с годами глубокое и вдумчивое выражение. Они любят отпускать большую бороду, работают усердно, пишут красивым почерком.
– Солидный человек. Не вертопрах, – говорят о дураке. – Только что-то в нем такое… Слишком серьезен, что ли?
Убедясь на практике, что вся мудрость земли им постигнута, дурак принимает на себя хлопотливую и неблагодарную обязанность – учить других. Никто так много и усердно не советует, как дурак. И это от всей души, потому что, приходя в соприкосновение с людьми, он все время находится в состоянии тяжелого недоумения.
– Чего они все путают, мечутся, суетятся, когда все так ясно и кругло? Видно, не понимают; нужно им объяснить.
– Что такое? О чем вы горюете? Жена застрелилась? Ну, так это же очень глупо с ее стороны. Если бы пуля, не дай Бог, попала ей в глаз, она бы могла повредить себе зрение. Боже упаси! Здоровье дороже всего!
– Ваш брат помешался от несчастной любви? Он меня прямо удивляет. Я бы ни за что не помешался. С какой стати? Были бы деньги!
Один лично мне знакомый дурак, самой совершенной, будто по циркулю выведенной, круглой формы, специализировался исключительно в вопросах семейной жизни.
– Каждый человек должен жениться. А почему? А потому, что нужно оставить после себя потомство. А почему нужно потомство? А так уж нужно. И все должны жениться на немках.
– Почему же на немках? – спрашивали у него.
– Да так уж нужно.
– Да ведь этак, пожалуй, и немок на всех не хватит.
Тогда дурак обижался:
– Конечно, все можно обратить в смешную сторону.
Дурак этот жил постоянно в Петербурге, и жена его решила отдать своих дочек в один из петербургских институтов.
Дурак воспротивился:
– Гораздо лучше отдать их в Москву. А почему? А потому, что их там очень удобно будет навещать. Сел вечером в вагон, поехал, утром приехал и навестил. А в Петербурге когда еще соберешься!
В обществе дураки – народ удобный. Они знают, что барышням нужно делать комплименты, хозяйке нужно сказать: «а вы все хлопочете», и, кроме того, никаких неожиданностей дурак вам не преподнесет.
– Я люблю Шаляпина, – ведет дурак светский разговор. – А почему? А потому, что он хорошо поет. А почему хорошо поет? Потому, что у него талант. А почему у него талант? Просто потому, что он талантлив.
Все так кругло, хорошо, удобно. Ни сучка ни задоринки. Подхлестнешь – и покатится.
Дураки часто делают карьеру, и врагов у них нет. Они признаются всеми за дельных и серьезных людей.
Иногда дурак и веселится. Но, конечно, в положенное время и в надлежащем месте. Где-нибудь на именинах.
Веселье его заключается в том, что он деловито расскажет какой-нибудь анекдот и тут же объяснит, почему это смешно.
Но он не любит веселиться. Это его роняет в собственных глазах.
Все поведение дурака, как и его наружность, так степенно, серьезно и представительно, что его всюду принимают с почетом. Его охотно выбирают в председатели разных обществ, в представители каких-нибудь интересов. Потому что дурак приличен. Вся душа дурака словно облизана широким коровьим языком. Кругло, гладко. Нигде не зацепит.
Дурак глубоко презирает то, чего не знает. Искренне презирает.
– Это чьи стихи сейчас читали?
– Бальмонта.
– Бальмонта? Не знаю. Не слыхал такого. Вот Лермонтова читал. А Бальмонта никакого не знаю.
Чувствуется, что виноват Бальмонт, что дурак его не знает.
– Ницше? Не знаю. Я Ницше не читал!
И опять таким тоном, что делается стыдно за Ницше.
Большинство дураков читает мало. Но есть особая разновидность, которая всю жизнь учится. Это – дураки набитые.
Название это, впрочем, очень неправильное, потому что в дураке, сколько он себя ни набивает, мало что удерживается. Все, что он всасывает глазами, вываливается у него из затылка.
Дураки любят считать себя большими оригиналами и говорят:
– По-моему, музыка иногда очень приятна. Я, вообще, большой чудак!
Чем культурнее страна, чем спокойнее и обеспеченнее жизнь нации, тем круглее и совершеннее форма ее дураков.
И часто надолго остается нерушим круг, сомкнутый дураком в философии или в математике, или в политике, или в искусстве. Пока не почувствует кто-нибудь:
– О, как жутко! О, как кругла стала жизнь!
И прорвет круг.
Троицын день
Кучер Трифон принес с вечера несколько охапок свежесрезанного душистого тростника и разбросал по комнатам.
Девочки визжали и прыгали, а мальчик Гриша ходил за Трифоном, серьезный и тихий, и уравнивал тростник, чтоб лежал гладко.
Вечером девочки побежали делать к завтрему букеты: в Троицын день полагается идти в церковь с цветами. Пошел и Гриша за сестрами.
– Ты чего! – крикнула Варя. – Ты мужчина, тебе никакого букета не надо.
– Сам-то ты букет! – поддразнила Катя-младшая.
Она всегда так дразнила. Повторит сказанное слово и прибавит: «сам-то ты». И никогда Гриша не придумал, как на это ответить, и обижался.
Он был самый маленький, некрасивый и вдобавок сметной, потому что из одного уха у него всегда торчал большой кусок ваты. У него часто болели угли, и тетка, заведовавшая в доме всеми болезнями, строго велела затыкать хоть одно ухо.
– Чтоб насквозь тебя через голову не продувало.
Девочки нарвали цветов, связали букеты и спрятали их под большой жасминовый куст, в густую траву, чтоб не завяли до завтра.
Гриша подойти не смел и приглядывался издали. Когда же они ушли, принялся за дело и сам. Крутил долго, и все ему казалось, что не будет прочно. Каждый стебелек привязывал к другому травинкой и обертывал листком. Вышел букет весь корявый и неладный. Но Гриша, точно того и добивался, осмотрел его деловито и спрятал под тот же куст.
Дома шли большие приготовления. У каждой двери прикрепили по березке, а мать с теткой говорили о каком-то помещике Катомилове, который завтра в первый раз приедет в гости.
Непривычная зелень в комнатах и помещик Катомилов, для которого решили заколоть цыплят, страшно встревожили Гришину душу. Ему чувствовалось, что началась какая-то новая, страшная жизнь, с неведомыми опасностями.
Он осматривался, прислушивался и, вытащив из кармана курок от старого сломанного пистолета, решил припрятать его подальше. Вещица была очень ценная; девочки владели ею с самой Пасхи, ходили с нею в палисадник на охоту, долбили ею гнилые доски на балконе, курили ее как трубку, – да мало ли еще что, – пока не надоела и не перешла к Грише.
Теперь, в предчувствии тревожных событий, Гриша спрятал драгоценную штучку в передней, под плевальницу.
Вечером, перед сном, он вдруг забеспокоился о своем букете и побежал его проведать.
Так поздно, да еще один, он никогда в саду не бывал. Все было не то что страшное, а не такое, как нужно. Белый столб, что на средней клумбе (его тоже удобно было колупать курком), подошел совсем близко к дому и чуть-чуть колыхался. Поперек дороги прыгал на лапках маленький камушек. Под жасминовым кустом было тоже неладно; ночью там росла, вместо зеленой, серая трава, и когда Гриша протянул руку, чтоб пощупать свой букет, что-то в глубине куста зашелестело, а рядом, у самой дорожки, засветилась огоньком маленькая спичечка.
Гриша подумал: «Ишь, кто-то уж поселился…»
И на цыпочках пошел домой.
– Там кто-то поселился, – сказал он сестрам.
– Сам-то ты поселился! – поддразнила Катя.
В детской к каждой кроватке нянька Агашка привязала по маленькой березке.
Гриша долго рассматривал, все ли березки одинаковые.
«Нет, моя самая маленькая. Значит, я умру».
Засыпая, вспомнил про свой курок и испугался, что не положил его на ночь под подушку и что мучится теперь курок один под плевальницей.
Тихонечко поплакал и заснул.
Утром подняли рано, причесали всех гладко и раскрахмалили вовсю. У Гриши новая рубашка пузырилась и жила сама по себе: Гриша мог бы в ней свободно повернуться, и она бы и не сворохнулась.
Девочки гремели ситцевыми платьями, твердыми и колкими, как бумага. Оттого что Троица, и нужно, чтоб все было новое и красивое.
Заглянул Гриша под плевальницу. Курок лежал тихо, но был меньше и тоньше, чем всегда.
– За одну ночь чужим стал! – упрекнул его Гриша и оставил пока что на том же месте.
По дороге в церковь мать посмотрела на Гришин букет, шепнула что-то тетке, и обе засмеялись. Гриша всю обедню думал, о чем тут можно смеяться. Рассматривал свой букет и не понимал. Букет был прочный, до конца службы не развалился, и, когда стебли от Гришиной руки сделались совсем теплые и противные, он стал держать свой букет прямо за головку большого тюльпана. Прочный был букет.
Мать и тетка крестились, подкатывая глаза, и шептались о помещике Катомилове, что нужно ему оставить цыпленка и на ужин, а то засидится – и закусить нечем.
Еще шептались о том, что деревенские девки накрали цветов из господского сада и надо Трифона прогнать, зачем не смотрит.
Гриша посмотрел на девок, на их корявые, красные руки, держащие краденые левкои, и думал, как Бог будет их на том свете наказывать.
«Подлые, скажет, как вы смели воровать?»
Дома снова разговоры о помещике Катомилове и пышные приготовления к приему.
Накрыли парадную скатерть, посреди стола поставили вазочку с цветами и коробку сардинок. Тетка начистила земляники и украсила блюдо зелеными листьями.
Гриша спросил, можно ли вынуть вату из уха. Казалось неприличным, чтобы при помещике Катомилове вата торчала. Но тетка не позволила.
Наконец гость подъехал к крыльцу. Так тихо и просто, что Гриша даже удивился. Он ждал невесть какого грохоту.
Повели к столу. Гриша стал в угол и наблюдал за гостем, чтобы вместе с ним пережить радостное удивление от парадной скатерти, цветов и сардинок.
Но гость был ловкая штука. Он и виду не показал, как на него все это подействовало. Сел, выпил рюмку водки и съел одну сардинку, а больше даже не захотел, хотя мать и упрашивала.
«Небось меня никогда так не просит».
На цветы помещик даже и не взглянул.
Гриша вдруг понял: ясное дело, что помещик притворяется! В гостях все притворяются и играют, что им ничего не хочется.
Но, в общем, помещик Катомилов был хороший человек. Всех хвалил, смеялся и разговаривал весело даже с теткой. Тетка конфузилась и подгибала пальцы, чтобы не было видно, как ягодный сок въелся около ногтей.
Во время обеда под окном раздался гнусавый говорок нараспев.
– Нищий пришел! – сказала нянька Агашка, прислуживавшая за столом.
– Снеси ему кусок пирога! – велела мать.
Агашка понесла кусок на тарелке, а помещик Катомилов завернул пятак в бумажку (аккуратный был человек) и дал его Грише:
– Вот, молодой человек, отдайте нищему.
Гриша вышел на крыльцо. Там на ступеньках сидел старичок и выгребал пальцем капусту из пирога, корочку отламывал и прятал в мешок.
Старичок был весь сухенький и грязненький, особой деревенской, земляной грязью, сухенькой и непротивной.
Ел он языком и деснами, а губы только мешали, залезая туда же в рот.
Увидя Гришу, старичок стал креститься и шамкал что-то про Бога и благодетелей, и вдов, и сирот.
Грише показалось, что старик себя называет сиротой. Он немножко покраснел, засопел и сказал басом:
– Мы тоже сироты. У нас теткин маленький помер.
Нищий опять зашамкал, заморгал. Сесть бы с ним рядом да и заплакать.
«Добрые мы! – думал Гриша. – Как хорошо, что мы такие добрые! Всего ему дали! Пирога дали, пять копеек денег!»
Так хотелось ему заплакать с тихою сладкою мукой. И не знал, как быть. Вся душа расширилась и ждала.
Он повернулся, пошел в переднюю, оторвал клочок от покрывавшей стол старой газеты, вытащил свой курок, завернул его в бумажку и побежал к нищему.
– Вот, это тоже вам! – сказал он, весь дрожа и задыхаясь.
Потом пошел в сад и долго сидел один, бледный, с круглыми, остановившимися глазами.
Вечером прислуга и дети собрались на обычном месте у погреба, где качели.
Девочки громко кричали и играли в помещика Катомилова.
Варя была помещиком, Катя остальным человечеством…
Помещик ехал на качельной доске, упираясь в землю тонкими ногами в клетчатых чулках, и дико вопил, махая над головой липовой веткой.
На земле проведена была черта, и, как только помещик переходил ее клетчатыми ногами, человечество бросалось на него и с победным криком отталкивало доску назад.
Гриша сидел у погреба на скамеечке с кухаркой, Трифоном и нянькой Агашкой. На голове у него, по случаю сырости, был надет чепчик, делавший лицо уютным и печальным.
Разговор шел про помещика Катомилова.
– Очень ему нужно! – говорила кухарка. – Очень его нашими ягодами рассыропишь!
– Шардинки в городу покупала, – вставила Агашка.
– Очень ему нужно! Поел да и был таков! Бабе за тридцать, а туда же приваживать!
Агашка нагнулась к Грише.
– Ну, чего сидишь, старичок? Шел бы с сестрицами поиграл. Сидит, сидит как кукса!
– Очень ему нужно, – тянула кухарка моток своей мысли, длинный и весь одинаковый. – Он и не подумал…
– Няня Агаша! – вдруг весь забеспокоился Гриша. – Кто все отдает бедному, несчастному, тот святой? Тот святой?
– Святой, святой, – скороговоркой ответила Агашка.
– И не подумал, чтоб вечерок посидеть. Поел, попил, да и прощайте!
– Помещик Катомилов! – визжит Катя, толкая качель.
Гриша сидит весь тихий и бледный.
Одутлые щеки слегка свисают, перетянутые тесемкой чепчика. Круглые глаза напряженно и открыто смотрят прямо в небо.
Тонкая психология
Вере Томилиной
До отхода поезда оставалось еще восемь минут.
Пан Гуслинский уютно устроился в маленьком купе второго класса, осмотрел свой профиль в карманное зеркальце и выглянул в окно.
Пан Гуслинский был коммивояжер по профессии, но по призванию донжуан чистейшей воды. Развозя по всем городам Российской империи образцы оптических стекол, он, в сущности, заботился только об одном – как бы сокрушить на своем пути побольше сердец. Для этого святого дела он не щадил ни времени, ни труда, зачастую без всякой для себя выгоды или удовольствия.
В тех городах, где ему приходилось бывать только от поезда до поезда, часа два-три, он губил женщин, не слезая с извозчика. Чуть-чуть прищурит глаза, подкрутит правый ус, подожмет губы и взглянет.
И как взглянет! Это трудно объяснить, но… словом, когда он предлагал купцам образцы своих оптических стекол – он глядел совершенно иначе.
С женщинами, на которых был направлен этот взгляд, делалось что-то странное. Они сначала смотрели изумленно, почти испуганно, затем закрывали рот рукой и начинали хохотать, подталкивая локтем своих спутников.
А пан Гуслинский даже не оборачивался на свою жертву. Он уже намечал вскользь другую и губил тоже.
«Ну, эта уже не забудет! – думал он. – И эта имеет себе тоже! Вот я преспокойно проехал мимо, а они там преспокойно сходят с ума».
При более близком и более долгом знакомстве пан Гуслинский вместе с чарами своих внешних качеств, конечно, пускал в оборот и обаяние своей духовной личности. Результаты получались потрясающие: три раза женился он гражданским браком и был раз двенадцать бит в разных городах и различными предметами.
В Лодзи машинкой для снимания сапог, в Киеве палкой, в Житомире копченой колбасой, в Конотопе (от поезда до поезда) самоварной трубой, в Чернигове сапогом, в Минске палкой из-под копченого сига, в Вильне футляром для скрипки, в Варшаве бутылкой, в Калише суповой ложкой и, наконец, в Могилеве запросто кулаком.
Зверь, как известно, бежит на ловца, хотя, следуя природным инстинктам, должен был бы делать как раз противоположное.
Едва выглянул пан Гуслинский в окошко, как мимо по платформе быстрым шагом прошла молодая дама очень привлекательной наружности, но прошла она так скоро, что даже не заметила томного взора и не успела погибнуть.
Пан Гуслинский высунул голову.
«Эге! Да она преспокойно торопится на поезд! Поедем, следовательно, вместе. Ну что ж – пусть себе!»
Судьба дамы была решена. Когда поезд двинулся, пан Гуслинский осмотрел свой профиль, подкрутил ус и прошелся по вагонам.
Хорошенькая дама ехала тоже во втором классе с толстощеким двенадцатилетним кадетиком. На Гуслинского она не обратила ни малейшего внимания, несмотря на то что он расшаркался и сказал «пардонк» с чисто парижским шиком.
На станциях пан Гуслинский выходил на платформу и становился в профиль против окна, у которого сидела дама. Но дама не показывалась. Смотрел на Гуслинского один толстый кадет и жевал яблоки.
Томные взгляды донжуана гасли на круглых кадетских щеках.
Пан призадумался.
«Здесь придется немножко заняться тонкой психологией. Иначе ничего не добьешься! Я лично не люблю материнства в женщине. Это очень животная черта. Но раз женщина так обожает своего ребенка, что все время кормит яблоками, чтоб ему лопнуть, то это дает мне ключ к ее сердцу. Нужно завладевать любовью ребенка, и мать будет поймана».
И он стал завладевать.
Купил на полустанке пару яблок и подал в окно кадету.
– Вы любите плоды, молодой человек? Я уж это себе заметил, хе-хе! Пожалуйста, покушайте, хе-хе! Очень приятно быть полезным молодому путешественнику!
– Мерси! – мрачно сказал кадет и, вытерев яблоко обшлагом, выкусил добрую половину.
Поезд двинулся, и Гуслинский еле успел вскочить.
«Я действую, между прочим, как осел. Что толку, что мальчишка слопал яблоко? С ними должен быть я сам, а не яблоко. Преспокойно пересяду».
– Пардонк! У меня там такая теснота! Можете себе представить – я пошел на станцию покушать, возвращаюсь, а мое место преспокойно занято. Может быть, разрешите? Я здесь устроюсь, рядом с молодым человеком, хе-хе!
Дама пожала плечом:
– Пожалуйста! Мне-то что!
И, вынув книжку, стала читать.
– Ну, молодой человек, мы теперь с вами непременно подружимся. Вы далеко едете?
– В Петраков, – буркнул кадет.
Гуслинский так и подпрыгнул.
– Боже ж мой! Да это прямо знаменитое совпадение. Я тоже преспокойно еду в Петраков! Значит, всю ночь мы проведем вместе и еще почти весь день! Нет, видали вы что подобное!
Кадет отнесся к «знаменитому совпадению» очень сухо и угрюмо молчал.
– Вы любите приключения, молодой человек? Я обожаю! Со мной всегда необычайные вещи. Вы разрешите поделиться с вами?
Кадет молчал. Дама читала. Гуслинский задумался.
«Зачем она его родила? Только мешает! При нем ей преспокойно неловко смотреть на меня. Но погоди! Сердце матери отпирается при помощи сына!»
Он откашлялся и вдохновенно зафантазировал:
– Так вот, был со мной такой случай. В Лодзи влюбляется в меня одна дама и преспокойно сходит с ума. Муж ее врывается ко мне с револьвером и преспокойно кричит, что убьет меня из ревности. Ну-с, молодой человек, как вам нравится такое положение? А? Тем более что я был уже почти обручен с девицею из высшей аристократии. Она даже имеет свой магазин. Ну, я как рыцарь не мог никого компроментовать, в ужасе подбежал к окну и преспокойно бросаюсь с первого этажа. А тот убийца смотрит на меня сверху! Понимаете ужас! Лежу на тротуаре, а сверху преспокойно убийца. Выбора никакого! Я убежал и позвал городового.
Дама подняла голову.
– Что вы за вздор рассказываете мальчику!
И опять углубилась в чтение.
Пан Гуслинский ликовал:
«Эге! Начинается! Уже заговорила!»
– Я есть хочу! – сказал кадет. – Скоро ли станция?
– Есть хотите? Великолепно, молодой человек! Сейчас небольшая остановка, и я сбегаю вам за бутербродами. Вот и отлично! Вы любите вашу мамашу? Мамашу надо любить!
Кадет мрачно съел восемь бутербродов. Потом Гуслинский бегал для него за водой, а на большой станции повел ужинать и все уговаривал любить мамашу.
– Ваша мамаша – это нечто замечательное! Если она захочет, то может каждого скокетничать! Уверяю вас!
Кадет глядел удивленно, бараньими глазами, и ел за четверых.
– Будем торопиться, молодой человек, а то мамаша, наверное, уже беспокоится, – томился донжуан.
Когда вернулись в вагон, оказалось, что мамаша уже улеглась спать, закрывшись с головой пледом.
«Эге! Ну да все равно, завтра еще целый день. Отдала сына в надежные руки, чтоб он себе лопнул, а сама преспокойно спит. Зато завтра будет благодарность. Хотя вот уже этот жирный парень объел меня на три рубля шестьдесят копеек».
– Ложитесь, молодой человек! Кладите ноги прямо на меня! Ничего, ничего, мне не тяжело. Штаны я потом отчищу бензином. Вот так! Молодцом!
Кадет спал крепко и только изредка сквозь сон лягал пана Гуслинского под ложечку. Но тот шел на все и задремал только к утру.
Проснувшись на рассвете, вдруг заметил, что поезд стоит, а мамаша куда-то пропала. Встревоженный Гуслинский высвободился из-под кадетовых ног и высунулся в окно. Что такое? Она стоит на платформе и около нее чемодан… Что такое? Бьет третий звонок.
– Сударыня! Что вы делаете? Сейчас поезд тронется! Третий звонок! Вы преспокойно останетесь!
Кондуктор свистнул, стукнули буфера.
– Да мы уже трогаемся! – надрывался Гуслинский, забыв всякую томность глаз.
Поезд двинулся. Гуслинский вдруг вспомнил о кадете:
– Сына забыли! Сына! Сына!
Дама досадливо махнула рукой и отвернулась.
Гуслинский схватил кадета за плечо.
– Мамаша ушла! Мамаша вылезла! Что же это такое! – вопил он.
Кадет захныкал:
– Чего вы меня трясете! Какая мамаша? Моя мамаша в Петракове.
Гуслинский даже сел.
– А как же… а эта дама? Мы же ее называли мамашей, или я преспокойно сошел с ума! А?
– Гм… – хныкал кадет. – Я не называл! Я ее не знаю! Это вы называли. Я думал, что она ваша мамаша, что вы ее так называете… Я не виноват… И не надо мне ваших яблок, не на-а-да…
Пан Гуслинский вытер лоб платком, встал, взял свой чемодан:
– Паскудный обжора! Вы! Выйдет из вас шулер, когда подрастете. Преспокойно. Св-винья!
И, хлопнув дверью, вышел на площадку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.