Электронная библиотека » Сергей Сибирцев » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 19 сентября 2022, 17:20


Автор книги: Сергей Сибирцев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Моя принцесса странным образом переступала, пятясь в фиолетовую глубь квартиры, словно кто-то невидимый тянул ее за подол.

Мой негостеприимный хозяин каким-то звериным чутьем уловил, что тыл его свободен для боевых маневров, и подтвердил это свое чувство вслух:

– Хвалю, пупачка!

В моих же ушах пронеслось более фамильярное, сюсюкающее: «Хвалю, попочка…»

У меня тут же включилась подлая фантазия, выдавая омерзительную картинку, как эти заросшие чернотою ручищи гладят, ласкают нежную спинку моей принцессы-несмеяны, опускаясь ниже, все ниже, и сладострастно грубо хапают, тискают, мучают нежную сказочную девчоночью плоть!..

– Значит, решили, профессор, записаться в добровольцы-покойники. Значит, говорите, морозильничек пустует, – на искренней истероидной ноте повел я речь. – Я понял вашу мысль. Зачем морозить пустой воздух, никакого научного эффекта.

– А-а! Щенок! – рявкнул тут своим несимпатичным басом профессор, делая боевой замах кухонным орудием и неуступчиво идя на таран.

Несмотря на свою живописную грузность и коротконогость, бросок у профессора получился отменный, юношеский. Похоже, своим свирепым манером этот серьезный мужчина расправился не с одним незваным пришельцем, не позволяя пустовать морозильной емкости…

Разумеется, я в тот же миг вспомнил свою забиячную юность, некоторые ухватки-приемы (наиболее эффективные всегда дремлют под коркой, а в экстремальных ситуациях мгновенно доносят информацию нужным мышцам и связкам) кулачного уличного бойца, против которого применяют запрещенные приемы в виде лома, топора, вил, грабель, жердины, разделочного тесака…

То есть, не анализируя своих действий, я махом поднырнул под разящую профессорскую длань, моя же рука с игривым бандитским перышком, почти не задерживаясь, этак красиво, в неуловимом полете сделала свою бандитскую работу…

Смертоубийственный удар секиры пришелся на какую-то старинной работы тумбочку – ее изящное, в завитках и пропилах, тело с заунывным иссохшимся стоном распалось на неровные половинки.

Я находился за гориллообширной спиной профессора-покусителя, с удовольствием окидывая всю ее черноволосую местность, не замечая, что с Гришиного забавного презента на затертый темный паркет каплет красное…

Профессор, выронив свою бесполезную беспощадную секиру, обеими руками обнял живот и как бы нехотя, точно увалень-дредноут, разворачивался ко мне своим устрашающим передом-баком.

Его черноволосая туша с таким превеликим трудом производила разворот на сто восемьдесят градусов, что я несколько заскучал и обратил внимание, что зеркальное ложе ножа уже не играет легкомысленными бликами, – смачная алая сукровица собиралась в кровавые сережки, и они вдребезги с беззвучной обреченностью разбивались о плашки паркетные, образуя у моей ноги ртутно-червонное озерцо…

Я оторвал взгляд от мертвого озерца, и моим глазам предстало доселе невиданное зрелище распоротой полостной системы – живые, скользкие, сиренево-лазурные скопища кишок, которые мохнатый профессор с бережливой очумленностью держал на своих лапах-лотках.

Доложу вам, чрезвычайно впечатлительная анатомическая картина для гражданских несведущих глаз!

Впрочем, замешательство с обеих сторон продолжалось недолго. И первым подал голос обладатель этих роскошных, как бы пульсирующих, смоченных сукровицей жирных связок:

– Нужно штопать! Штопать скорее… Нужно скоро! Нужно!

– Увы, профессор, «скорая» бастует. У бедных «помощников» транспорта нет. Будем сами штопать. Это совсем рядом, – ненавязчиво, но с известной осторожностью препроводил я распоротого профессора в ванную комнату.

Трогательно-послушно, переступая своими босыми ножищами, он позволил увлечь себя в гигиеническое помещение, которое представляло собою довольно просторный черно-кафельный куб с объемистой треугольной изумрудно-мраморной ванной-садком, имеющей два сиденья-лежака.

Подведя безропотного больного к самому краю пустующей ванны, я деловито зашел за его крупно дрожащую, в градинах благовонного пота, кустистую спину, не торопясь, примерился, прикидывая, точно находился у кафедральной доски, и по самую рукоятку под жирную мшистую плиту левой лопатки загнал куражливый свой презент, подразумевая полную и гуманную анестезию.

Профессор с протяжностью икнул, словно с усилием протолкнул в свою глотку ком черствого хлеба, и, не отжимая от распоротого живота растопыренных дрожащих кумачовых кистей, стал неудержимо клониться вперед и несколько неуклюже вбок.

Стараясь вплотную не притискиваться к агонизирующей профессорской туше, я все-таки попридержал ее.

То есть помог бывшему профессору без пошлого бряка опуститься в глубокое, в зеленущих разводьях ложе ванны с уже натекшими черными ручьями крови.

И тотчас же вышел. Но за дверью, с брезгливостью взглянув на свои руки, даже одну удосужился понюхать.

Тут же, изобразив гримасу, отпрянул лицом. Вошел опять.

Осуждающе оглядел все еще подрагивающую, ворочающуюся человекоученую тушу уже бессмысленного мяса, что-то глухо, невнятно ворчащую, наладил теплую струю, а затем с почти хирургической тщательностью: губкой, ежиком вымыл каждый палец в отдельности и, не вытирая, но лишь встряхивая разогретыми кистями, покинул ванное помещение.

Уже обе выскобленные кисти поднес к носу, и вновь мне почудился странный пряный сдобный аромат. Свежемертвенный пот профессорский имел загадочную особенность: он нес дух кондитерского цеха, физически осязаемого, текучего.

Нет, разумеется, этот праздничный детский букет – обыкновенное наваждение, галлюцинация. Нервы, черт бы их побрал! Но, видимо, после обнимания с этим волосатым хозяином в банановых трусах и расстегнутым лазурным животом мне вряд ли придется по вкусу какая-нибудь рядовая пахучая сдоба… Ведь как пить дать отвергну я и любимейшие баранки, начиненные маковыми соринками и запахом… пота профессора!

Я стоял, подпирая дверь ванной комнаты, рассуждал на кондитерские темы и старательно отгонял, отпихивал одну здравую мысль: откуда, братец мой, в тебе нынче столько хладнокровия – или на мясника экзамен сдаешь?

Ну, юмористов-сторожей уговорил уйти в мир иной. Ну, Григория, их молодого волчонка, почти что приговорил к исключительной мере наказания…

Отчего же здесь, точно бандит-профессионал, вспорол брюхо какому-то сумасшедшему профессору, завел в ванну и окончательно приколол, словно перед тобою не сущность человеческая, а обыкновенный опасный (но ведь смертельно же контуженный!) хряк-хищник.

Нет, вполне допускаю, что за дверью захлебывается собственной кровью обыкновенный маньяк – про какой-то морозильник намекал, с игрушкой мясницкой набросился, и не увернись вовремя – не этажерка старинная распалась бы, а башка твоя садовая вместе с туловом, модно задрапированным в иноземное пальтишко в ворсинках и без одной пуговички (Гриша, маленькая упитанная сволочь, постарался).

Но ведь черт тебя возьми, ты-то не маньяк, зачем же в такую хладнокровную утонченность играешь?

Ведь не эсэсовский пыточных дел мастер, а?

Почему же ничего не шелохнется в твоем сердце, которым ты вроде бы пишешь свои детские искренние приключения, в которых всегда побеждает добро, чистосердечие, свободный добрый юмор, через который очень правдиво виден сам молодой, обаятельный, в меру остроумный и совсем не саркастический, но странно по-стариковски умудренный автор, которому наверняка любая недоверчивая мамаша доверила бы свою детоньку, свою сопельку, потому что от дяди-писателя исходит такая добрая космическая сила, такое терпеливое внимание к природе вредности ее единственного…

А добрый дядя-писатель уже третьим трупом забавляется и переживать, рефлексии какие-нибудь разводить даже не подумывает.

Напротив, его мучает мысль: не дай бог получить отвращение к маковым баранкам и пирожным-эклерам, не дай-то бог, чтоб вышла такая несправедливость!

Этюд двенадцатый

Еще раз поднесши влажноватые ладони к обонятельному аппарату, я убедил себя: все, никаких кондитерских миазмов, отмылись они, прилипчивые. Просто в воздухе еще плавают концентрированные песчинки смертного ужаса, что осыпались с профессора, минуту назад прошедшего здесь. Из-за таких вот потеющих трупно-кондитерским потом профессоров и приходится осваивать смежные специальности домашнего душегуба и животореза.

Как я теперь маковые баранки с кофеем кушать буду, одному черту известно. Попутал рогатый сунуться именно в эту дверь!

И только сейчас вспомнил, ведь вошел-то не для упражнения по вскрытию жирного живота профессорского, а потому что узрел во глубине нечто не поддающееся описанию, нечто донельзя зареванное, нечто такое несегодняшнее, доверчиво глядящее, не моргающее, в алмазных родных слезках…

Где же она, моя принцесса-лебедь, моя несмеяна, моя обиженная и запуганная этим голым волосатым чудищем с ученой степенью? Не примерещилась же мне, болвану, эта русоголовая, с русской царственной косою девочка-лебедь?

Окинув прощальным взглядом дверь ванной – через тонкую бритвенную щель сочился бесполезный электрический свет, – я щелкнул выключателем – желтое неспокойное лезвие исчезло. Совсем ни к чему мертвым профессорам мертвый электрический свет – домашняя педантичная бережливая привычка и здесь, в этой несколько фантасмагорической ситуации, дала о себе знать.

Этот машинальный жест руки ясно дал мне понять, что существую я в живой действительности, а не в ночном очередном сновидении, расставаясь с которым стараешься не вспоминать его, его ужасно притягательные волнующие подробности…

Ра-аз! – и вместо полного, сладостно упругого шелкового женского бедра сочно-алый срез, только семечек арбузных не достает, чтобы припасть жадными, истосковавшимися губами к сочащемуся свежему… Дьявольщина!

Именно дьявольщина, но зато какая неутолимо сладостная и вечно терпкая, точно южное неперебродившее вино, когда цедишь и цедишь эту кровяную жижу, а жажда только возрастает, и сладостно цепенеешь от своей всепогубляющей жадности к смертельным, очаровательным нектарным напиткам из плоти…

Наедине со своими сновиденческими жизнями я нисколько не конфужусь, не делаю страдальческие мины-паузы – я просто не препятствую живой озорной их игре. Игре в смертоносные приключения веселого забавного персонажа. Который, разумеется же, никакой не патологический тип – напротив, он чрезвычайно жизнелюбив, он чрезвычайно жизнелюбив, но что поделаешь, он обожает, он навечно прельщен сладким вином избранных человеческих дев.

Он не маньяк. Он особа, приближенная к верхам империи-колонии.

Он Государственный палач, которому по протоколу позволено испить алый сочащийся нектар обнаженной зеркальным топором плоти, испить на глазах всей страждущей, замерзшей публики, прикипевшей к телеэкранам…

Испить с величайшей истовостью, захлебываясь, вгрызаясь посеребренными клыками в самую мякоть, лаская языком дрожащее колечко артерии…

Неповторимый солоновато-арбузный вкус любимой единственной женщины!

Непосвященные с приземленным морализаторским сознанием наверняка усмотрят в моих сочно-плотоядных сновиденческих проживаниях какие-нибудь психические аномалии. Возможно, даже каннибализм, то есть нездоровый или вынужденный аппетит к человечьему нежнейшему мясу. Ни в коем случае. Об этом, по-моему, даже мечтать неприлично.

Вот я сдуру представил, что взялся употреблять чье-нибудь зажаренное во фритюре филейное… пусть и с картошечкой, и под селедочку, и черт же возьми! И стопочка запотелая граненая, доверху налитая родной кристалловской «столичной», и все равно с души воротит, потому что мне доподлинно известно, что сей завлекательный, сладковато пахучий шницель от вашей интеллигентской задницы, прошу прощения.

Не-ет, господа, вам никогда не постичь и не понять моего ощущения, когда я на подиуме-эшафоте, еще не отделив златопенной родной головы, слабенько дергающейся в казенном платиновом ошейнике, прикованном к плахе, – я в свете ослепительных солнц-юпитеров преклоняю одно колено и, не снимая отливающих багрянцем забрал-очков, наконец-то припадаю раскрытым ртом, пышущий жаждой и жаром любви…

Да, господа, жаром любовного последнего томления, которое до сей минуты я тщательно маскировал, рисуясь и гарцуя по эшафоту на своих казенных каблуках, выточенных под рюмку, облитых надраенной медью.

Когда доподлинно знаешь, что твоим грациозным гарцеванием любуются миллионы телеобывателей, ты можешь себе позволить и забыть, что на плахе истекает кровавым Божественным соком твое самое близкое, самое преданное тебе существо – твоя женщина, твоя возлюбленная, которая тебе все равно что суженая без церковного венца.

Какое же это несчастье – жить полноценной, красивой, нужной жизнью в ежедневных ночных сновидениях, к которым порою в ужасном смущении бежишь, торопишься, чтобы вскорости, если не тотчас же, пробудиться, низвергнуться в живую ужасную действительность.

И ведь, к ужасу своему, просыпаешься.

Пробуждаешься с таким оцепенелым чувством, точно тебя швырнули в ледяной мрачный и скверно пахучий поток извергающихся нечистот.

Тебя вбрасывают (с бесцеремонностью и похоже брезгливостью – но кто?!) в эту смрадную склизкую реку живой жизни. Чтоб снова ты целый божий день барахтался в этой вонькой, прокисшей жиже, чтоб снова потом (по чьей-то воле) уйти в другую жизнь, которая как будто бы обыкновенные вздорные подсознательные мечтания, галлюцинации, бредовые путешествия…

Черта с два, мои милые господа, сновидения – это точно такая же реальность, которая… Которая вот за этой дверью крашеной ворочается и нехотя, с явным неудовольствием расстается со своей пошлой, жирной и ученой жизнью, имея волосатое звероподобное обличье и фамилию затрапезного чеховского чиновника.

В роскошной чужеземной ванной подыхал, меся собственные кишки, хозяин этой странной квартиры, который посмел обидеть мою девочку, мою принцессу!

С чувством, произнося внутри себя это, возможно, сентиментальное, неуместно патетическое и при этом же эгоистическое с самомнением феодала-князя-крепостника, ведь не удосужился еще по-людски представиться, ручку нежную облобызать, а уже – моя девочка! моя разлебедушка! (опять, братец, взялся за свою любимою сердечную игру, игру в чувствительного женолюба и селадона, в рыцаря без страха и упрека), – я отчего-то не задыхаюсь в юношеском неизведанном запале-волнении.

Лишь обыкновенное жеребячье любопытство и похотливая холодная рука вожделения.

Оттого, видно, что черт знает сколько времени, грубо отторгнут от созерцания моей милой незнакомки, с глазами в точности родными, переполненными сбегающими драгоценными градинками слез.

И нервы не вибрируют в сладостно-гибельном напряжении, их не возбуждает механическая словесная патетика. Потому что моя милая незнакомка, добытая мною в честном кровавом побоище, куда-то растворилась. Растворилась во тьме этой таинственной ученой оцепенелой обители.

Театрально-фиолетовый (от вишневых серебристых обоев), тревожно-очаровательный сумрак затаенно выжидал, когда же этот очаровательно-спокойный господин в своем долгополом кричаще-светлом уличном туалете решится шагнуть в неизведанную, полную каких-то томительных чувственных предощущений анфиладу замерших ждущих комнат, в одной из которых на бархатном (скорее всего) ампирном диване притаилась, испуганной лесной чуткой ланью, в маленьком очаровательном полуобмороке моя девчонка, красотуля, моя незнакомка с русой русской необыкновенной густоты и длины косою, которая беззащитно стелется по алому ложу…

Как это ни печально, любые сказки имеют под собою прозаическую, лежало-обрыдлую, привычную основу-подушку, на которою все равно же приходится преклонить свою голову, напичканную всяческими романтическими книжными бреднями, мечтами и вздохами в полумраке ожидания и глупого детского нетерпения, когда, прожевавши и проглотивши очередную (черт знает какую по счету!) сказочно праздничную конфетку, осознаешь, что все – вздор и потраченные нервы-часы, взамен же яркая, в химических отравляющих красителях бумажка-фантик и вдобавок совсем несправедливая ужасная боль в пропавшем, изъеденном черным кариесом коренном, самом жевательном зубе…

И с запоздалым недоумением проклинаешь вожделенную запретную конфету, и в который раз даешь себе самую твердую мужскую клятву не домогаться гибельной сладости и изо всех сил призываешь на помощь какого-нибудь колдуна-волшебника, который бы унял раскаленную недетскую боль, а ты бы поменялся с этим добрым дядечкой всем, чем он пожелает-захочет: пистолетик с пистонами, любые любимые игрушки – не жалко, хоть все пускай забирает!

Только скорее пускай наколдует, чтоб зуб этот вредный не жег, не мучил…

Дядечка-колдун оказался добреньким дядечкой, он не попросил пистолетика с пистончиками, он не стал зариться на мои любимые книжки с веселыми приключениями и героическими подвигами, в них жили мои самые близкие дружки: Незнайка, Мальчиш-Кибальчиш, Страшила, мудрый правитель Изумрудного города, Иванушка-дурачок и Иван-царевич, да и много еще всяких честных, и смелых, и добрых Тимуров с бесстрашными командами.

Дяденька-колдун, усмехаясь в добрую свою смоляную, прилизанную, как черный острый язык-жало, бородку, попросил сущую пустяковину:

– Мальчик, а, мальчик! Я тебе и так помогу, потому что ты храбрый мальчик. Храбрых мальчиков все уважают. Я знаю, что ты знаешь одну Свою тайну. Ты расскажи ее дяденьке, и зуб сразу перестанет быть больным. Я тебе обещаю, ты всю жизнь будешь кушать самые сладкие, самые шоколадные конфеты. А зубы твои будут только рады! Ты расскажи Свою тайну. А дяденька никому не расскажет. Даю тебе честное слово колдуна!

Измученный недетской болью мальчишка (это, разумеется, был я) с отчаянием слушал доброго дядечку-колдуна, напоминающего ему своей чернявой козлиной бороденкой какого-то веселого сказочного персонажа: на черта с хитренькими глазками очень походил этот дяденька-колдун.

Э-эх, ему бы сейчас нужно другого колдуна, например старика Хоттабыча! Хоттабыч хоть и ворчливый и своевольный старикан…

– Мальчик! Какой Хоттабыч! Ты же не правоверный мусульманин, мальчик. Ты христианской веры, римской. Ты европеец, мальчик. Все русские скоро будут лобызать пыль из-под ног папы Римского. Зачем тебе своя тайна? Зачем тебе, милый мальчик, эта взрослая зубная боль? Расскажи дяденьке. И ты станешь счастливым и свободным от любых взрослых болей. Расскажи, не бойся! Ты же очень храбрый мальчик.

Теперь, выросши до своего вполне солидного сорокалетнего возраста, я ответственно могу сказать: да, от давнишней, почти старинной, почти сновиденческой зубной боли, от которой я в голос рыдал и молил помощи, а родителей моих на ту злосчастную минуту рядом не было почему-то, из-за нее, вредной, и явился черт знает из каких тонких миров дядечка с физиономией сказочного пушкинского чертяки и пристал с какой-то странной просьбой о какой-то «Своей тайне», чтоб я этой «Своей тайной» поделился…

Черт меня знает, поделился я этой мифической «Своей тайной» или это был элементарный бред от головного жара, который распалил воспалившийся коренной зуб… Возможно, и поделился, клюнул на удочку этого взрослого чернобородого льстеца – раз храбрый мальчик, почему бы немножко не поделиться какой-то лично «Своей тайной», – потому как до сей поры зубы мои в полнейшем порядке, никакой гнильцы, никаких зубных недомоганий. Грызу за милую душу любой крепости орехи. Шутя вскрываю пивные бутылки.

А как-то на светской приятельской пирушке, ради молодецкого куража, я на спор за какие-то минуты изгрыз-истрепал в мелкие неопрятные клочки здоровущий том «Капитала», одетого в солидные коленкоровые корочки с листами плотными, финскими, обложечными – на века рассчитанными. Четыре интеллигентские руки держали, а я, точно лютая цепная псина, рвал, и метал, и сплевывал, для пущей зрелищности рычал, брызгал пеной.

И выиграл почетный единственный поцелуй у хозяйки дома, чрезвычайно плотски притягательной и всегда загадочной и недоступной всем прочим смертным, народной артистки СССР Жмыховой Галины Леонгардовны.

В свои не афишируемые пятьдесят с лишним она в домашней приятельской обстановке была необыкновенно волнующа и женственна, ленива и грациозна, неотразима своей, именно ей присущей животной гривуазностью.

Из бело-обесцвеченной взбитой копны ко мне, еще не остывшему от схватки с революционным классиком-львом и Карлом, тянулись для призового лобзания всенародно-чувственные, полуоткрытые, во французском блеске губы великой женщины и актрисы, тянулись сами, чтобы ласковостью своей властной и влажной успокоить мои взмыленные, еще взбешенные, еще подрагивающие, еще не верящие, что их готовы принять в свое недоступное капризно изогнутое и жадное отравляющее лоно призывные уста божественно земной женщины. Женщины-вампира…

Тогда же я впервые обнаружил в себе нечто новое, волнующее и непредставимо ужасное. Это новое и одновременно же гибельное для нас обоих ощутила всем своим недоступно порочным существом и эта божественной порченности женщина.

С превеликим трудом выбравшись из терпких тренированных губ ее, едва не расставаясь с сознанием, я завладел ими сам, заглотив их живую и парижскую прелесть почти целиком, ища языком гибельное жало, которое вдруг мощным выбросом всей плоти придавило мою языковую плоть, вторгаясь бесцеремонно в мой рот, нежно и требовательно лаская мое изнывающее пересохшее небо.

Наши зубы прижались, терлись друг о дружку, языки делали, черт знает какие вещи.

Наши зевы наполнились неизведанной мною сладкой пряной влагой, которая перетекала, переполняла наши алчущие бесстыдные рты, как бы породнясь навечно, навсегда, подразумевая какую-то тайную, понятную только нам бессловесную тайну, тайну нежданной секундной близости, близости соития при всей несколько принужденно похохатывающей честно́й компании, в которой с опустелым бокалом вина исходил малиновыми пятнами законный супруг этой божественной прелестницы, ответственный чиновник кабинета советских министров.

Загадочное же новое обнаружилось все-таки внезапно – я с отчетливой трезвостью вдруг понял, чего мне недостает в этом прилюдном соитии. Чтобы до конца почувствовать свою власть над этой светской талантливой львицей и женщиной, я должен, я просто обязан немедленно, сию же секунду откусить эти нечеловеческой терпкости губы, выкусить вместе с гибельным, гибким ее жарким жалом…

Иначе сойду с ума, мой ум не вынесет этого искусительного порыва. Порыва, который непременно же нужно удовлетворить, потому что он настолько естественен и могуч, настолько нужен моему потерянному в противоестественном объятии (на виду этого оторопелого болвана, ее мужа с барскими повадками и служебной «чайкой»), что никакой похотливый оргазм не облегчит моего полуобморочного, полусновиденческого состояния.

Я почувствовал, как мои неподражаемые, волчьей крепости челюсти мало-помалу начинают проминать в свои капканы нежную женскую мокрую плоть, втягивая в свой зев не в страстной поцелуйной случке, а для страшного последнего поцелуя-откуса…

Эта безрассудная и по-змеиному чуткая женщина успела первая перехватить мою ужасную для ее красоты месть.

Она нежной львицей вцепилась своими кроваво-лакированными пиками-ноготками в подушную область моей напряженной замершей физиономии и махом вырвала из чуть разомкнувшихся моих зубных капканов свои прилично припухшие предметы оболванивания разновозрастных особей мужского пола, сказавши интимно-дружески на ушко недавнему партнеру по принародной случке:

– Вы, юноша, маньяк. Вы очень милый маньяк!

Животно-чувственная хозяйка, разумеется, мило пошутила насчет «милого маньяка». Но я ей был благодарен – она сумела с честью выйти из глупого по кошмарным последствиям положения.

Представляю, как бы она смотрелась с обнажившимися прекрасными, профессионально ухоженными зубами, когда бы я удовлетворил свое милое естественное желание: отторгнуть ее волшебные губы от их законного места вместе с доброй частью ее бесподобно ласкающего языка.

Разумеется, я не желал верить, что во мне существуют какие-то странные наклонности, непривычные для окружающих. И вдруг обнаружив в себе нечто, я самым искренним образом обрадовался.

Черт же меня возьми, я ношу в себе нечто такое…

Такое страшное для обычных людей.

Такое сладостно-тревожное для меня самого.

И я понял в тот же вечер еще одну особенность своего, что ли, долго скрываемого «я». Мне необязательно претворять в действительность свои необычные фантазии. Но не нужно их глушить искусственным подневольным способом. Дать моей чудесной фантазии восторжествовать во всем своем цветовом великолепии, во всех ее букетах, во всех ее чарующих запахах.

Пусть будет эта божественная вспышка мести этим обыкновенным милым существам, которые именуют себя цивилизованными людьми. Милая, незлобивая сиюминутная месть.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации