Читать книгу "Измена. Ты нас потерял!"
Автор книги: Ульяна Соболева
Жанр: Короткие любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Ульяна Соболева
Измена. Ты нас потерял!
Глава 1
Настя
Есть такая особая тишина – тишина дома, из которого ушла любовь. Она не пустая, нет. Она заполнена: призраками смеха, который когда-то звенел на этой кухне, призраками поцелуев, которыми мы обменивались у этого окна, призраками слов, которые больше никто не произносит вслух.
Я стою у плиты в шесть утра и варю овсянку. За окном – московский декабрь, чернильная темнота, фонари тонут в мокром снеге. Миша проснётся через полчаса, и к этому времени каша должна быть готова. Не горячая – тёплая. Не жидкая – определённой консистенции. В синей тарелке с корабликом, и никакой другой.
Мой сын не терпит отклонений от ритуала. Мой сын живёт в мире, где каждая вещь должна быть на своём месте, иначе этот мир рушится.
Иногда я думаю, что понимаю его лучше, чем кто-либо. Потому что мой мир тоже держится на ритуалах. Подъём в пять сорок пять. Душ. Кофе – одна чашка, без сахара. Овсянка для Миши. Разбудить, одеть, накормить. Логопед в десять, дефектолог в два. Вечером – ванна, сказка, сон.
Ритуалы спасают. Ритуалы не дают думать.
А думать мне нельзя. Потому что если я начну думать – я начну чувствовать. А если я начну чувствовать – я развалюсь на части, и некому будет варить овсянку в шесть утра.
Ложка мерно помешивает кашу. За окном просыпается город – где-то хлопает дверь подъезда, проезжает машина, скрипят качели на детской площадке. Обычные звуки обычного утра.
Только оно больше не обычное. Уже двенадцать лет не обычное.
Двенадцать лет назад я смотрела в серые глаза мужчины, который клялся любить меня вечно, и верила каждому слову. Двенадцать лет назад я была двадцатитрёхлетней дурочкой с дипломом искусствоведа и звёздами в глазах. Я думала, что любовь – это навсегда. Я думала, что «пока смерть не разлучит нас» – это не просто слова.
Какой же наивной я была.
Овсянка начинает пузыриться. Я убавляю огонь, смотрю, как лопаются пузыри на поверхности. Лоп. Лоп. Лоп. Как мои иллюзии – одна за другой.
Миша просыпается ровно в шесть тридцать. Не потому что я его бужу – он сам. Внутренние часы у него работают с точностью швейцарского механизма. В шесть тридцать его глаза открываются, и он лежит неподвижно, глядя в потолок. Ждёт, когда я приду.
Я всегда прихожу.
– Доброе утро, солнышко.
Он не отвечает. Не смотрит на меня. Его взгляд по-прежнему направлен в потолок, туда, где едва заметная трещина в штукатурке складывается в узор, понятный только ему.
Мише шесть лет. У него мои тёмно-рыжие волосы и синие глаза – яркие, пронзительные, как осколки неба. Он красивый мальчик. Он мог бы быть обычным красивым мальчиком, который играет с другими детьми, ходит в садик, дерётся, смеётся, плачет. Но судьба распорядилась иначе.
Аутизм. Тяжёлая форма. Слова, которые врач произнёс, когда Мише было два года, а я всё ещё ждала, когда он заговорит. Слова, которые разрезали мою жизнь на «до» и «после».
– Пойдём умываться, – говорю я, протягивая руку.
Миша не берёт её. Он не любит прикосновений – моих, во всяком случае. Я научилась не обижаться. Научилась не принимать на свой счёт. Научилась любить на расстоянии вытянутой руки.
Он встаёт сам, идёт в ванную. Я иду следом, держась в трёх шагах позади – его зона комфорта. Слишком близко – плохо. Слишком далеко – страшно. Я балансирую на этой границе каждый день, каждый час, каждую минуту.
Иногда мне кажется, что я разучилась жить иначе.
Завтрак проходит в молчании. Миша ест овсянку маленькими ложками, сосредоточенно, не глядя на меня. Я пью остывший кофе и смотрю на него – на изгиб его ресниц, на россыпь веснушек на носу, на то, как он хмурится, когда каша становится слишком холодной.
Он похож на меня. Все это говорят. Но иногда, в определённом освещении, я вижу в нём Вадима – в упрямой складке губ, в том, как он наклоняет голову, когда думает.
Вадим.
Я запрещаю себе думать о нём. Но он повсюду в этой квартире – в книгах на полках, которые мы покупали вместе, в фотографиях в рамках, в пустом месте рядом со мной в кровати.
Он работает. Он всегда работает. Заведующий реанимационным отделением – это не профессия, это образ жизни. Суточные дежурства, ночные вызовы, телефон, который звонит в три часа ночи. «Прости, срочно, не могу объяснить, жди».
Я ждала. Годами ждала. Ждала, когда он придёт с работы. Ждала, когда он заметит меня. Ждала, когда он вспомнит, что у него есть жена, а не только пациенты.
А потом перестала ждать. Потому что ждать – больно. Потому что надеяться – ещё больнее.
Мой телефон вибрирует. Сообщение от Вадима: «Задержусь. Сложный пациент. Буду к обеду».
Я не отвечаю. Какой смысл?
Есть одна вещь, которую невозможно объяснить тем, кто не жил с особенным ребёнком. Одиночество.
Не то одиночество, когда ты один в комнате. Другое. Когда ты окружена людьми – мужем, который приходит и уходит как тень, свекровью, которая знает лучше всех, подругами, которые «понимают» и «сочувствуют» – и при этом абсолютно, космически одна.
Миша – мой мир. Но Миша не может сказать мне «мама, я тебя люблю». Миша не может обнять меня, когда мне плохо. Миша не может спросить, почему я плачу в ванной, когда думаю, что никто не слышит.
А Вадим... Вадим спасает чужих детей. Чужих жён, чужих мужей, чужих матерей и отцов. Он герой. Он бог в белом халате. Он отрывает людей от смерти своими длинными сильными пальцами.
Только до меня эти пальцы давно не дотрагиваются.
После завтрака я одеваю Мишу. Это целый ритуал: сначала майка, потом рубашка, потом свитер. Всё в определённом порядке, определёнными движениями. Если я ошибусь – он замрёт, начнёт раскачиваться, и придётся начинать сначала.
Я не ошибаюсь. Я давно не ошибаюсь.
– Сегодня придёт папа, – говорю я, застёгивая пуговицы на его рубашке. – Ты рад?
Миша не отвечает, но что-то меняется в его лице. Едва заметно – для чужого глаза незаметно вовсе – но я вижу. Уголки губ чуть приподнимаются. Плечи расслабляются.
Папа.
Вадим – единственный человек, к которому Миша тянется сам. Единственный, чьи прикосновения он принимает, чей голос успокаивает его во время приступов, чьё присутствие делает мир менее страшным.
Я не ревную. Честно – не ревную. Я благодарна, что у сына есть хоть кто-то, кого он подпускает близко. Я благодарна, что Вадим, при всей его занятости, находит время для Миши.
Только иногда, глубокой ночью, когда сон не идёт, я думаю: а почему не я? Почему мой собственный сын смотрит сквозь меня, а на отца – нет? Что я делаю не так? Чем я хуже?
И тут же одёргиваю себя. Это не соревнование. Это не война. Это просто жизнь, которая такая, какая есть.
Звонок в дверь раздаётся в десять утра. Я знаю, кто это, ещё до того, как открываю.
Галина Петровна.
Свекровь стоит на пороге – элегантная, ухоженная, в дорогом пальто и с тем выражением лица, которое я научилась ненавидеть за двенадцать лет. Выражение «я пришла спасти вас от вас самих».
– Настенька, – она целует воздух у моей щеки, обдавая волной французских духов. – Как же ты похудела. Совсем себя не бережёшь.
Это не комплимент. Это обвинение.
– Здравствуйте, Галина Петровна. Вы же сказали – в выходные.
– Планы изменились, – она проплывает мимо меня в квартиру, оглядываясь с видом инспектора. – Мишенька где?
– В своей комнате. Играет.
Она направляется туда, и я иду следом, хотя всё внутри кричит: «Не надо, остановись, ты его напугаешь».
Миша сидит на полу, собирает конструктор. Детали выстроены в ряд по цветам – красные, синие, жёлтые. Он берёт их в определённой последовательности, строит что-то, понятное только ему. Это может длиться часами.
– Мишенька! – Галина Петровна всплёскивает руками. – Бабушка пришла!
Миша вздрагивает. Его плечи напрягаются, пальцы замирают над красной деталью.
– Галина Петровна, пожалуйста... – начинаю я.
– Что ты всё время сидишь один? – Она подходит ближе, и я вижу, как Миша сжимается. – Пойдём, бабушка тебе печенья купила. Твоё любимое!
Она протягивает руку, чтобы погладить его по голове, и это – последняя капля.
Миша отшатывается, забивается в угол, закрывает уши ладонями. Начинает раскачиваться – вперёд-назад, вперёд-назад. Его губы шевелятся беззвучно.
– Мишенька, что ты... – Галина Петровна растерянно смотрит на меня. – Анастасия, что происходит? Почему он так?
Я опускаюсь на колени в трёх шагах от сына. Не ближе. Начинаю говорить – тихо, ровно, как учила логопед:
– Миша, всё хорошо. Ты в безопасности. Мама рядом. Красный, синий, жёлтый. Красный, синий, жёлтый.
Цвета его конструктора. Его якорь.
Он раскачивается ещё минуту, две, три. Потом постепенно затихает. Руки опускаются. Глаза находят меня – на секунду, не больше – и возвращаются к конструктору.
Кризис миновал.
Я поднимаюсь на ватных ногах, поворачиваюсь к свекрови. Она стоит у двери, бледная, губы поджаты.
– Вот видишь, – говорит она тоном, от которого хочется кричать. – Ребёнку нужна твёрдая рука. Дисциплина. А ты его распускаешь.
Что-то внутри меня щёлкает. Как выключатель.
– Галина Петровна, – мой голос звучит ровно, почти мёртво. – Выйдемте на кухню.
Она следует за мной, не подозревая, что сейчас будет. Я сама не подозреваю – до последнего момента.
На кухне я наливаю ей чай. Ставлю чашку на стол. И говорю:
– Вы не будете приходить без предупреждения. Вы не будете трогать Мишу без его согласия. Вы не будете говорить мне, как воспитывать моего сына.
– Да как ты смеешь...
– Смею, – обрываю я. – Это мой дом. Мой ребёнок. Моя жизнь.
Она смотрит на меня так, словно видит впервые. Возможно, так и есть. Возможно, за двенадцать лет она видела только удобную картинку: тихая Настя, послушная Настя, Настя, которая молчит и терпит.
Я больше не хочу терпеть.
– Я скажу Вадиму, – она поднимается, грохнув чашкой о блюдце. – Он узнает, как ты обращаешься с его матерью.
– Скажите, – я пожимаю плечами. – Может быть, хоть тогда он заметит, что у него есть семья.
Она уходит, хлопнув дверью. Я стою на кухне, смотрю в окно на мокрый снег и чувствую странное – не облегчение, нет. Пустоту.
Двенадцать лет я строила эту жизнь. Кирпич за кирпичом, ритуал за ритуалом. И вот стою посреди неё и не узнаю ни стен, ни себя.
Вадим приходит к обеду, как обещал. Я слышу, как открывается дверь, как он снимает ботинки, вешает куртку. Каждый звук знаком до одури.
– Настя?
Я не отвечаю. Сижу в гостиной, смотрю, как Миша собирает конструктор.
Вадим появляется в дверях – высокий, тёмноволосый, с сединой на висках, с тенями под серыми глазами. Красивый. Даже сейчас, после суточного дежурства, помятый и уставший, он красивый. Жизнь несправедлива.
– Привет, – он наклоняется, целует меня в макушку. Привычно, автоматически. Как здороваются с мебелью.
– Привет.
– Как Миша?
– Нормально. Была твоя мама.
Он морщится:
– Она же обещала в выходные.
– Планы изменились, – я повторяю её слова, и они звучат как приговор.
Вадим идёт к сыну, садится рядом на пол. Миша не отстраняется – напротив, чуть придвигается ближе, почти касаясь плечом отцовского колена. Для него это – объятие.
– Привет, мужичок, – говорит Вадим тихо. – Что строишь?
Миша не отвечает, но показывает – серьёзно, сосредоточенно. Красная деталь сюда, синяя туда. Вадим смотрит, кивает, задаёт вопросы, на которые не ждёт ответа.
Я наблюдаю за ними и чувствую то, что не хочу чувствовать. Зависть. Боль. Одиночество.
Мой муж и мой сын – в трёх метрах от меня. И я никогда в жизни не была так далеко от них обоих.
Вечером, когда Миша уже спит, мы сидим на кухне. Вадим пьёт чай, я верчу в руках пустую чашку. За окном – ночь, снег, огни соседних домов.
– Тяжёлый день? – спрашиваю я, хотя мне всё равно.
– Как обычно, – он пожимает плечами. – Грипп, осложнения. Один не дотянул.
Он говорит это спокойно, без эмоций. Привык. За двадцать лет привык к смерти, как я привыкла к одиночеству.
– Мне жаль.
– Ничего. Это работа.
Молчание. Тяжёлое, вязкое, как болото. Мы тонем в нём оба – медленно, по сантиметру в день.
Я смотрю на него – на этого мужчину, за которого вышла замуж двенадцать лет назад. Он изменился. Поседел, похудел, взгляд стал жёстче. Я тоже изменилась. Мы оба изменились, только не вместе – по отдельности. Два человека, живущие в одной квартире, но в разных вселенных.
Знаете, что самое страшное в умирающем браке? Не ссоры, не скандалы, не разбитые тарелки. Тишина. Когда говорить не о чем. Когда смотреть друг на друга не хочется. Когда касания становятся случайными, а поцелуи – дежурными.
Когда ты лежишь рядом с человеком и чувствуешь себя так, словно между вами километры пустоты.
– Вадим.
– М?
– Ты меня любишь?
Он поднимает глаза. Смотрит на меня – впервые за вечер, по-настоящему смотрит.
– Что за вопрос?
– Простой вопрос.
Пауза. Секунда, две, три. Целая вечность.
– Конечно, люблю, – он говорит это так, словно отвечает на вопрос о погоде. «Конечно, сегодня холодно». «Конечно, завтра будет снег». «Конечно, люблю».
Я киваю. Допиваю остывший чай. Встаю, мою чашку, ставлю на сушилку.
– Спокойной ночи, – говорю я.
– Спокойной ночи, – отвечает он.
Я ухожу в спальню. Ложусь в холодную постель. Смотрю в потолок.
Он придёт через час, ляжет рядом, отвернётся к стене. Мы будем лежать в темноте – два чужих человека под одним одеялом. И никто из нас не скажет того, что нужно сказать. Не сделает того, что нужно сделать.
Потому что мы разучились. Потому что мы забыли, как это – быть близкими. Потому что где-то по дороге мы потеряли друг друга и не заметили.
А может, заметили. Просто не хватило смелости признать.
Слёзы катятся по вискам, затекают в уши. Я не вытираю их. В темноте никто не видит. В темноте можно быть слабой.
Глава 2
Настя
Говорят, что время лечит. Враньё. Время не лечит – оно просто покрывает раны коркой привычки. Ты ходишь, дышишь, улыбаешься, и все думают, что ты в порядке. А под коркой – гной, боль, гниющая плоть. Стоит ковырнуть – и всё вскроется.
Я научилась не ковырять.
Прошла неделя с того дня, когда я выгнала свекровь. Вадим так и не спросил, что случилось. Галина Петровна, видимо, не позвонила ему жаловаться – или позвонила, но он не счёл нужным обсудить это со мной. Мы вообще мало что обсуждаем в последнее время. Говорим о Мише, о счетах, о том, что нужно купить молоко. Бытовая шелуха, за которой прячется пустота.
Сегодня – вторник. Обычный декабрьский вторник, серый и промозглый. За окном – та особая московская слякоть, когда снег смешивается с грязью и превращается в бурое месиво под ногами. До Нового года – чуть больше двух недель, но я не чувствую никакого праздника. Только усталость. Тупую, свинцовую усталость, которая въелась в кости.
Миша сидит на полу в гостиной, раскладывает карточки с картинками. Это часть его терапии – сопоставлять изображения, учиться распознавать эмоции. На одной карточке – улыбающееся лицо. На другой – грустное. На третьей – злое.
Он безошибочно кладёт их в нужные стопки. Мой сын не говорит, но он понимает. Больше, чем кажется. Больше, чем думают те, кто смотрит на него и видит только диагноз.
– Молодец, солнышко, – говорю я, садясь рядом. Не слишком близко – в его зоне комфорта.
Он не смотрит на меня, но его пальцы на секунду замирают над карточкой с грустным лицом. Потом продолжают движение.
Я думаю: он знает. Каким-то шестым чувством, недоступным обычным людям, мой сын знает, что его мама – эта женщина с грустным лицом на карточке.
Телефон звонит в половине одиннадцатого. Номер незнакомый, но с московским кодом.
– Алло?
– Анастасия Дмитриевна? – женский голос, официальный. – Это нотариальная контора Петровой. Вы оставляли заявку на консультацию по разделу имущества.
Меня будто окатывает ледяной водой.
Я не оставляла никакой заявки. Не в этой жизни, во всяком случае. Но месяц назад, в особенно тёмную ночь, я сидела с ноутбуком и искала... Искала что-то. Выход. Ответ на вопрос, который боялась задать себе вслух.
Видимо, где-то оставила свой номер. И забыла. Или заставила себя забыть.
– Я... – горло пересыхает. – Я перезвоню.
Сбрасываю вызов. Руки дрожат.
Развод. Это слово всплывает в сознании, как труп из воды – раздутое, страшное, невозможное. Я думала об этом. Конечно, думала. В те ночи, когда лежала без сна, слушая, как Вадим дышит рядом – ровно, спокойно, словно у нас всё хорошо.
Но думать – одно. А сделать...
Миша. Всё упирается в Мишу.
Что будет с ним, если мы разведёмся? Как он перенесёт разрушение своего мира, где каждая вещь должна быть на месте? Как объяснить ребёнку, который не понимает слов, что папа теперь живёт в другом доме?
И главное – как я справлюсь одна?
Я смотрю на сына. Он закончил с карточками и теперь сидит неподвижно, уставившись в окно. Там, за стеклом, качается голая ветка – туда-сюда, туда-сюда. Миша может смотреть на такое часами. Его завораживает ритм, повторение, предсказуемость.
Мне бы так. Мне бы найти что-то, на что можно смотреть часами, не думая.
Вадим звонит в обед.
– Задержусь, – его голос усталый, деловой. – Поступил сложный. Буду поздно.
– Хорошо.
– Как Миша?
– Нормально.
Пауза. Три секунды пустоты в телефонной трубке.
– Ладно. Пока.
– Пока.
Гудки.
Вот и весь наш разговор. Двадцать слов, из которых половина – междометия. Это то, во что превратился наш брак. Обмен информацией, логистика, координация расписаний. Два диспетчера, управляющие одним ребёнком.
Я сажусь на кухне, смотрю в окно. Там всё та же слякоть, те же серые дома, те же серые люди под серыми зонтами. Декабрь в Москве – это месяц, когда солнце умирает. Оно встаёт поздно, садится рано, а между – сумерки, бесконечные сумерки, в которых тонет душа.
Я думаю о том, как мы дошли до этого. Где был тот момент, когда всё пошло не так? Когда мы перестали разговаривать – по-настоящему, не о счетах и молоке? Когда перестали касаться друг друга – не случайно, а намеренно, с желанием? Когда его поцелуи стали дежурными, а мои – вымученными?
Может быть, это случилось, когда родился Миша. Когда стало ясно, что наш сын – особенный. Когда вместо обычного родительства мы получили вечную войну с миром, который не приспособлен для таких детей.
А может, раньше. Может, мы изначально были обречены. Два человека, которые приняли влюблённость за любовь, страсть – за близость, привычку – за счастье.
Знаете, что самое страшное? Я не могу вспомнить, когда была счастлива последний раз. По-настоящему счастлива – не «нормально», не «терпимо», а так, чтобы внутри всё пело.
Наверное, это было давно. Так давно, что я уже не уверена – было ли вообще, или я это выдумала.
Вечером приходит сообщение от Лены. Лена – моя подруга ещё с университета, единственный человек, с которым я могу быть честной. Ну, почти честной.
«Как ты? Давно не виделись».
Я набираю ответ, стираю, набираю снова. В итоге отправляю: «Нормально. Замоталась».
Враньё. Но правду написать невозможно. Как объяснить то, что я сама не понимаю? Как описать эту пустоту, которая разрастается внутри с каждым днём?
«Может, встретимся на неделе? Кофе?»
«Попробую».
Я не попробую. Я найду отговорку – Миша, занятия, погода, плохое самочувствие. Потому что сидеть напротив Лены, пить кофе и делать вид, что всё хорошо, – выше моих сил. А рассказать правду – ещё тяжелее.
Правда в том, что я разваливаюсь. Медленно, по частям. Каждый день откалывается кусочек – и я не знаю, сколько ещё осталось, прежде чем от меня останется только оболочка.
Ночью я не сплю. Лежу в темноте, слушаю, как тикают часы в гостиной. Вадим ещё не вернулся – его половина кровати холодная, нетронутая.
Раньше я ждала его. Не могла заснуть, пока он не придёт. Прислушивалась к шагам на лестнице, к щелчку замка. Потом он ложился рядом, обнимал меня, и я засыпала – в тепле, в безопасности.
Теперь я засыпаю до его прихода. Или делаю вид, что сплю. Так проще. Не нужно разговаривать, не нужно притворяться, что всё нормально.
Знаете, есть такое состояние – когда тело устало, а мозг не отключается. Крутит одни и те же мысли, как заезженную пластинку. О браке. О Мише. О будущем, которого я не вижу.
Я думаю о том, кем хотела стать в двадцать лет. Искусствоведом. Работать в музее, водить экскурсии, писать статьи о Ренессансе и импрессионизме. У меня был диплом с отличием и горящие глаза.
Куда всё делось?
В замужество. В материнство. В бесконечный круговорот подгузников, врачей, терапий. Я не жалуюсь – это мой выбор. Но иногда, вот как сейчас, посреди ночи, я думаю: а был ли это выбор? Или меня просто несло течением, и я не сопротивлялась?
Дверь скрипит. Шаги в коридоре. Вадим вернулся.
Я закрываю глаза, выравниваю дыхание. Притворяюсь спящей.
Он заходит в спальню, тихо раздевается. Ложится на свою половину – осторожно, чтобы не разбудить. Заботливо. Как будто ему не всё равно.
Может, не всё равно? Может, он тоже лежит в темноте и думает о том, как мы дошли до этого? Может, ему тоже больно, просто он не умеет говорить об этом?
Или я выдумываю. Придумываю ему чувства, которых нет. Потому что так легче – верить, что где-то глубоко он всё ещё любит меня. Что мы всё ещё можем это починить.
Но можно ли починить то, что не было сломано – а просто умерло? Тихо, незаметно, как цветок без воды?
Я не знаю.
Не знаю.
Следующий день начинается как обычно. Подъём, овсянка, ритуалы. Миша сегодня спокоен – смотрит свои мультики, ест без капризов. Маленькие победы, которыми я научилась дорожить.
Вадим уходит рано, ещё до того, как Миша просыпается. Оставляет записку на холодильнике: «Буду поздно. Не жди».
Не жди.
Я смотрю на эти два слова и чувствую, как что-то внутри сжимается. Не жди. Как приговор. Как констатация факта.
Я и не жду. Давно не жду.
Логопед приходит в десять. Пожилая женщина с добрыми глазами, Мария Сергеевна. Миша её любит – насколько он вообще способен любить в обычном понимании этого слова. Он позволяет ей сидеть рядом, не отстраняется, когда она показывает карточки.
– Хорошая динамика, – говорит она мне после занятия. – Он делает успехи.
– Правда?
– Правда, – она улыбается. – Анастасия, я знаю, что вам тяжело. Но вы прекрасно справляетесь. Миша – счастливый мальчик.
Счастливый. Это слово звучит странно. Как он может быть счастлив в мире, который не понимает? В мире, где каждый звук – угроза, каждое прикосновение – боль?
Но потом я смотрю на сына – на то, как он сосредоточенно собирает конструктор, как замирает у окна, глядя на качающуюся ветку, – и думаю: может, счастье бывает разным? Может, его счастье – не такое, как наше, но всё равно настоящее?
Может, я просто проецирую на него свою несчастность?
От этой мысли становится стыдно.
После обеда я решаюсь. Достаю телефон, нахожу номер Лены, пишу: «Давай завтра? В два?»
Ответ приходит через минуту: «Отлично! Жду!»
Я смотрю на этот восклицательный знак и чувствую слабое подобие чего-то – не радости, нет. Скорее, облегчения. Может быть, мне нужен кто-то, кому можно выговориться. Кто-то, кто посмотрит со стороны и скажет: «Ты не сумасшедшая. Это нормально – чувствовать то, что ты чувствуешь».
Или, наоборот, скажет: «Соберись. Хватит себя жалеть». Это тоже сработает.
Вечером Вадим приходит раньше обычного. Я удивлена – он говорил, что будет поздно. Но вот он, стоит в дверях кухни, смотрит на меня.
– Есть разговор, – говорит он.
Что-то в его голосе заставляет меня напрячься. Какая-то нотка – не усталость, не равнодушие. Что-то другое.
– О чём?
Он садится напротив. Его руки лежат на столе – большие, сильные руки хирурга. Руки, которые спасают жизни. Руки, которые давно не касались меня.
– О нас.
Два слова. Простых, коротких. Но от них внутри всё обрывается.
– Что с нами?
Он молчит. Смотрит на свои руки, на стол, куда угодно, только не на меня.
– Я вижу, что тебе плохо, – наконец говорит он. – Я не слепой. И я... – пауза. – Я не знаю, что делать.
Это неожиданно. Я ждала чего угодно – обвинений, упрёков, холодного «нам надо поговорить о разводе». Но не этого. Не признания в беспомощности.
– Мне тоже, – говорю я тихо. – Я тоже не знаю.
Мы смотрим друг на друга. Впервые за долгое время – по-настоящему смотрим. Не сквозь, не мимо. В глаза.
Его глаза серые, как декабрьское небо. Усталые, с красными прожилками. Глаза человека, который слишком много видел смерти.
– Я не хочу потерять тебя, – говорит он. – И Мишу. Вы – всё, что у меня есть.
– Тогда почему я чувствую себя такой одинокой?
Он вздрагивает. Словно я ударила его.
– Я... – он запинается. – Я не знал. Не думал, что всё так плохо.
– А ты думал – как?
– Думал, что справляемся. Что всё нормально, просто... сложный период. С Мишей, с работой...
– С нами, – добавляю я. – С нами – сложный период. Уже шесть лет. Или больше.
Он молчит. Я вижу, как дёргается мышца на его скуле. Признак, который я выучила за двенадцать лет: он злится. Или пытается сдержать что-то – слова, эмоции, правду.
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – спрашивает он наконец.
Хороший вопрос. Что я хочу?
Я хочу, чтобы ты посмотрел на меня так, как смотрел раньше. Чтобы твои руки искали меня ночью, а не отворачивались к стене. Чтобы ты пришёл домой и первым делом спросил: «Как ты?», а не «Как Миша?».
Я хочу быть для тебя чем-то большим, чем мать твоего ребёнка и хозяйка твоего дома.
Я хочу быть любимой.
Но вместо этого говорю:
– Не знаю.
Потому что знать – страшно. Потому что сказать вслух – значит признать, что этого нет. Что, может быть, никогда не было.
Вадим встаёт. Подходит ко мне. Я напрягаюсь, жду – чего? Не знаю.
Он кладёт руку мне на плечо. Тяжёлую, тёплую. Первое намеренное прикосновение за... я не помню, за сколько.
– Мы разберёмся, – говорит он. – Обещаю.
Я киваю. Не потому что верю. Просто не хватает сил спорить.
Он уходит в кабинет. Я остаюсь на кухне, смотрю на свои руки.
Мы разберёмся. Он так сказал.
Но что-то внутри меня уже знает: не разберёмся. Потому что нельзя разобраться с тем, что сломано настолько глубоко. Можно только склеить – криво, косо, на время. А потом всё равно развалится.
И когда развалится – будет больнее, чем сейчас.
Ночью мне снится Миша. Маленький, двухлетний – таким, каким он был до диагноза. Он смотрит на меня своими синими глазами, открывает рот и говорит:
– Мама.
Я просыпаюсь с мокрым лицом. За окном – всё тот же декабрь, та же темнота. Рядом спит Вадим – далёкий, чужой.
Я лежу и думаю: сколько ещё? Сколько ещё таких ночей, таких дней? Сколько ещё я смогу нести этот груз?
И главное – что будет, когда не смогу?
Ответа нет. Только тишина. И тиканье часов.
Тик-так. Тик-так.
Обратный отсчёт. До чего – я ещё не знаю.