Электронная библиотека » Вацлав Михальский » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Не судьба (сборник)"


  • Текст добавлен: 19 октября 2020, 05:00


Автор книги: Вацлав Михальский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но, увы, на первых порах музыкальной карьеры Кирилла пророчество Оскара Ивановича провалилось с треском. В училище он занимался безо всякой охоты, как и в школе, так и полз с двойки на тройку, то и дело сбегал с уроков, к тому же благодаря детскому правдолюбию и простоте испортил отношения с несколькими педагогами, нагло заявив им, что они «не слышат». Словом, в училище у него сложилась репутация хотя и одаренного, но совершенно безнадежного ученика.

«Ах, Кирюша, ах, сынок, что же это так случилось, что лень вперед тебя родилась!» – горевала тетя Фиса.

Перелом наступил неожиданно, на третьем курсе. Наверное, его ускорила любовь к соседской девочке Тане, той самой, которую еще полгода назад он почти не замечал. И вместе с первой любовью вдруг открылась его душа для музыки, именно открылась, распахнулась, как весною распахивались настежь запечатанные на зиму окошки глинобитных мазанок в их дворе на двенадцать хозяев. Нет, в училище все оставалось по-прежнему, даже стало еще хуже: он не утруждал себя выполнением домашних заданий, грубил педагогам, по малейшему поводу лез в драку со сверстниками, в его остротах заметно прибавилось яду, и весь он стал похож на змееныша, каждую секунду готового к самозащите. А между тем, втайне от всех, душа его наполнялась день ото дня все больше и больше той невнятной тоскою по вечной красоте и вечной жизни, той безысходной болью, без которых не бывает даже маленького таланта, и, как ручейки под коркой весеннего снега, уже пробивались в его душе первые мелодии.

Тогда же он сделал первые попытки сочинять и записывать сочиненное. Записывать без инструмента по памяти было для него еще тяжело, заниматься этим в училище он не мог, потому что вместе с желанием сочинять музыку проснулись в его душе нестерпимый, жгучий стыд и страх, что вдруг кто-нибудь обнаружит его тайну. Раньше он равнодушно проходил мимо портретов великих композиторов, развешанных в коридорах училища, а теперь не поднимал на них глаз, как будто боялся выдать себя взглядом. Нет, о том, чтобы заниматься этим в училище, и речи быть не могло. К счастью, в спортивном зале новой школы, построенной неподалеку от его дома, было пианино; к счастью, ночным сторожем в этой школе работала старушка из их двора Потаповна; узнав, что для подготовки к экзаменам ему необходим «инструмент», она подумала немножко и согласилась: «А чего ж, раз надо – играй, ключ от пианины у меня в связке, я в пять утра уже на ногах, приходи и играй до семи». С тех пор так и повелось: всю зиму и всю весну того третьего курса, через день, он встречал рассветы у дверей школы. Через день, потому что Потаповна дежурила попеременке с другой сторожихой. Тетя Фиса была счастлива, что наконец «Кирюша взялся за ум», и всякий раз терла к его возвращению гоголь-моголь. Иногда Потаповна входила к нему в спортзал, спрашивала: «Ну, что, все брынькаешь?» – «Брынькаю». – «Ну, брынькай, брынькай, молодец!» Прислонялась к дверному косяку, слушала несколько минут и, не найдя в извлекаемых им из пианино звуках ничего для себя радостного, уходила.

– Сейчас я чайку налью, – тронув его за руку, прервала воспоминания Кирилла тетя Фиса.

Он взглянул на свой раскрытый чемодан, и ему сделалось нехорошо: там ничего не было для тети Фисы. Кирилл расстегнул ворот рубашки, ослабил галстук, но ощущение удушья не проходило.

– Так что, попьешь чайку? – переспросила тетя.

– Извини, не хочется, три часа ночи, давай спать.

– Я постелю тебе на кровати, там мягче, – сказала тетя.

Он проснулся в десятом часу утра. Его дожидалась на столе записка: «Борщ на окне в коридорчике, котлеты в тарелке. Твоя мама и бабушка».

– Твоя мама и бабушка. – Кирилл прочел последние слова вслух и засмеялся. – Весомо!

«Когда она успела и на базар сходить, и приготовить?!» – восхищенно подумал он, возвращаясь в постель с тарелкой.

Раскрытый чемодан лез в глаза, напоминал о неприятной, позорной забывчивости. Доев без хлеба третью котлету, Кирилл свесился с кровати, выгибаясь дотянулся до чемодана, придвинул его поближе, стал рыться в вещах, вспомнив о бутылочке кьянти. Обычно к завтраку и ужину в Италии подавали по двухсотграммовой бутылочке кьянти. Он привез с собой несколько штук и, кажется, не все роздал. Вот она, одна-единственная!

Кирилл хотел уже закрыть чемодан, на всякий случай сунул руку в кармашек крышки – пальцы извлекли блестящую никелем капитолийскую волчицу величиною с половину спичечного коробка. Он, помнится, купил горсть таких волчиц в ватиканской сувенирной лавке, что неподалеку от железнодорожного вокзала Термини в Риме, благо они стоили гроши. Кирилл прошлепал босиком к буфету, поставил капитолийскую волчицу к слоникам, возвращаясь к кровати, так яростно пнул ногой крышку чемодана, что она чуть не оторвалась. И тут его осенило: «Деньги пока есть. Надо сбегать в магазин, купить что-нибудь и – в чемодан. Сделав вид, что вчера просто забыл отдать подарок».

Кирилл поспешно вышел из дома. Два дня назад, когда он уезжал из столицы, там было холодно, мокро и уныло. А здесь, в его родном городе, стояли лучезарные дни южной осени. Было одиннадцать часов, сверкающий утренний туман уже растаял, и установился ясный, упоительный день. Вдоль по улице горели дымные костры сметенных в кучи опавших листьев, все предметы вокруг имели необыкновенно рельефные очертания, и было видно так далеко, что Кириллу даже показалось, что километров за семь, на горе за городом, он различает тропинку и шагающих по ней людей. Запах дыма вошел в его грудь, и он, как в детстве, обмер от сладкого чувства радости существования. «Как хорошо, что я приехал, как хорошо-то, господи!»

В универмаге он купил три метра хорошей лиловой шерсти и помчался домой, думая лишь об одном: «Успеть, только бы успеть!»

Он успел. Быстро отпер дверь. Бросил сверток в чемодан. Потом сообразил, что обертка местная, испугался, что чуть не влип, содрал обертку.

Стукнула дверь. Кирилл воровски запихал бумагу в карман плаща.

– Проснулся? А я на перерыв прибежала. – Тетя Фиса вошла в комнату, сняла косынку.

– Я сейчас, – буркнул Кирилл, – одну минутку.

Когда, выкинув злосчастную обертку, он вышел из дворовой уборной, полная женщина в мятом ситцевом халатике вешала на проволоке между тополем и столбом белье. Стоя к нему спиной, она приподнялась на цыпочки, чтобы зацепить прищепкой черные мужские трусы, и ее белые ноги высоко заголились. «Какая-то новенькая…» И только он это подумал, женщина обернулась. «Танька? Неужели…» Она потерянно улыбнулась ему, потом сделала вид, что не знает Кирилла, и пошла к израненному проволокой тополю. «Сколько ночей простояли мы с ней под этим тополем. А теперь даже сердце не екнуло…» – подумал он о Тане, а перед глазами мелькнул облик девочки-венецианки.

– Тут я тебе это… привез. Забыл вчера отдать, – сказал он тете, входя в комнату. Полез в чемодан, усердно порылся в нем, вытащил отрез. – Подарок…

Он сунул его тете, не глядя в глаза, насупившись, как будто она была перед ним виновата.

– Мне? Ой, Кирюша! Оттуда? – испуганно вскрикнула тетя.

– Угу, – буркнул Кирилл.

– Да это же шерсть настоящая! Какая гладкая, не то что наша! Но зачем же было деньги переводить!

Кирилл отошел к шкафу, глянул в тусклое зеркало – увидел лишь нижнюю часть своего лица и модный широкий галстук. В том месте, где должны были отразиться глаза, темнели мутные кружочки с черными крапинками – серебро с обратной стороны зеркала истерлось, облезло. «Зеркалу и то стыдно, брехло несчастное, хоть бы уж не говорил „привез“!» Да, привез он в Москву полный чемодан подарков, раздарил их черт-те кому – хвастливо, глупо, бессмысленно!

– Господи, зачем же такой дорогой отрез? И что я с ним делать буду? Сроду не носила ничего такого. Куда мне, старой, – причитала Анфиса.

– Я, тетечка, прогуляюсь.

– Пойди, пойди.

Залитыми солнцем улицами он спустился к морю. У моря было прохладно. У самого берега вились черно-белые чайки. Вверху, за спиной Кирилла, загрохотал по железнодорожной насыпи товарняк. Кирилл обернулся: черные нефтяные цистерны, белые вагоны холодильников, зеленые грузовики на открытых платформах.

«Все это уже было когда-то. Было именно так, абсолютно так! И этот освежающий запах моря, и грохочущий состав, и чайки. Да, это было в тот день, когда мы здесь, на этом самом месте, клялись с Таней в вечной любви. В вечной…»

Большое серое море лежало вокруг до самого горизонта, такого же серого и усталого. Смотреть вдаль было трудно – ветер высекал слезы. Кирилл думал о том, как в детстве ему казалось, что в двадцать пять лет он будет серьезным, сильным, блестящим мужчиной, почему-то непременно – генералом. Сейчас ему двадцать девять, а он все еще ощущает себя угловатым подростком. И мечтает о том, что в тридцать пять… О-о, в тридцать пять он непременно будет «генералом»!..

Перед глазами теснились лица московских друзей и подружек, товарищей по ремеслу – композиторов, дирижеров, исполнителей, среди которых он жил и работал в последние годы. Многие из них были веселые, талантливые, порядочные люди, но, в сущности, им не было до него никакого дела. В сущности, только для тети Фисы он родной, только она одна на всем белом свете может заплакать от радости за него… Сердце Кирилла больно сжалось от сознания бездумной неблагодарности, невольного предательства и нежной любви к старушке… Еще на первом курсе консерватории он прочел и крепко запомнил слова Камиля Сен-Санса: «Не пришлось бы вам впоследствии терзаться поздним раскаянием при воспоминании о времени, невозвратно потерянном для веселья!»

Сейчас он добавил бы от себя: «О времени, невозвратно потерянном для близких».

«И ненавидим мы и любим мы случайно, ничем не жертвуя ни злобе, ни любви. И царствует в душе какой-то холод тайный, когда огонь кипит в крови» – вдруг опалило душу лермонтовской строфой. И он подумал, что никогда в жизни не напишет такой же сильной музыки, как этот стих, «облитый горечью и злостью». Никогда не напишет…

И тут же, безо всякой видимой связи, ему вспомнилась Наденька, и он улыбнулся. Еще не так давно у него была невеста Наденька – пианистка из консерватории. Накануне свадьбы они пошли в оперу. Наденька, с партитурой в руках, следила за исполнением ролей и горячо радовалась, когда что-то не вполне удавалось певцам или оркестру. Это поразило его, ему стало безмерно скучно с Наденькой. Они расстались.

С тех пор, когда на него вдруг наваливается безотчетная тоска и жизнь кажется неудачной и бессмысленной, стоит ему вспомнить Наденьку, как он сразу веселеет и в который раз благодарит провидение за то, что накануне свадьбы оно послало его с невестой в оперу. Иначе нарожала бы ему Наденька таких же усердных деток и радовалась вместе с ними его ошибкам…

Стоять у самой воды было трудно – ветер высекал из глаз слезы, неприятно спутывал длинные волосы. Кирилл поднялся по насыпи, миновав рельсы, перелез через каменный парапет, на приморский бульвар, здесь было потише. Сел на нагретую солнцем скамейку перед клумбою алых и белых георгинов. Странно, но ничто не напоминало о том, что на месте клумбы стоял когда-то ветхий дом, стены его были обшиты почерневшими досками, а на крыше громыхали, в такт поездам, рыжие куски жести.

В седьмом классе у Кирилла была переэкзаменовка на осень по русскому языку. И он все лето ходил в этот дом к репетиторше Адели Семионовне Княгопольской. В дни своей молодости она была опереточной актрисой. Кирилл навсегда запомнил, как она показывала ему, мальчику, залежалые желтые афиши и старые фотографии на плотной бумаге. Фотографии были двух видов – житейские и в ролях. Последние особенно волновали Кирилла. Полуголая, с высоко поднятым бюстом и отчаянно затянутой талией, она, оказывается, была когда-то, что сегодня мы называем, «секс-бомба».

Адель Семионовна показывала афиши и фотографии так, словно сама себе не верила. Кириллу было тем более трудно во все это поверить, видя перед собой маленькую, сморщенную старушку, жадно сосущую пустыми деснами вяленую тарашку и приговаривающую: «Люблю, тцу-тцу, рыбку, тцу-тцу, люблю!»

Она и сама была удивительно похожа на сухую тарашку. И ничто ей уже не помогало: ни крашеные щеки, ни замысловатые букли, ни домашние туфли, расшитые стеклярусом, ни яркий китайский халат с райскими птицами.

«Неужели и я буду когда-то показывать афишки и не верить самому себе?!» Кирилл поднялся со скамейки, еще раз окинул взглядом клумбу на месте бывшего здесь дома и бесцельно побрел к возвышающемуся впереди нелепому зданию местного театра, похожему одновременно на горскую саклю и на китайскую пагоду. Он вспомнил, как несколько лет назад театр поставил «Медею» Еврипида, и засмеялся. Кирилл уже учился тогда в Московской консерватории по классу композиции, приехал домой на зимние каникулы и, помнится, буквально визжал от восторга, прочитав в день своего приезда в городской газете рецензию на этот спектакль:

«Нет необходимости слишком обнажать мужское тело, так как у всех оно неравномерно заросшее волосами, что производит антисанитарное впечатление. Актеры слишком закидывают головы назад, так что лиц совершенно не видно. Герои и хор трагедии часто воздевают руки к небу, там они желают видеть олимпийских богов, но это коллективу не удается». И подпись: «И. Тургенев, режиссер народного театра трикотажной фабрики им. Клары Цеткин».

Перед театром красовался обширный бассейн прямоугольной формы, наполненный песком, бумагой, окурками, обертками от мороженого, заросший по углам бурьяном. От нечего делать Кирилл измерил шагами стороны прямоугольника – одна сторона оказалась в сорок шагов, а другая в пятнадцать. «Пожалуй, наш фонтан побольше Треви», – прикинул он, вспоминая знаменитый римский фонтан Треви, его ощеренных мраморных коней, серебряно-зеленоватую воду, усеянное монетами дно. Есть такая примета: брось в фонтан Треви одну монету, если хочешь вернуться в Рим, две – если хочешь влюбиться, три – жениться, четыре – развестись. Кирилл бросил тогда через левое плечо две легкие никелевые монетки по десять лир. Кажется, помогло – девочка-венецианка так и стояла с тех пор перед его глазами.

«Пойду-ка схожу в училище, – с наигранным равнодушием решил Кирилл, – представляю, какой переполох наделала там моя премия, представляю, с какой помпой встретят они меня сейчас!»

На бульваре, что протянулся от городской площади к старому рынку и где стояло училище, Кирилла ждало новшество – деревья из железных труб. Они были выкрашены в защитный цвет и сооружены в виде пальм, с листьями, усеянными улитками голых электрических лампочек. Грандиозный фонтан без воды у театра сразу же померк перед этими железными деревьями. «Ничего себе… И ведь кто-то придумал, изобрел, пробивал это дело… А меня, глупого, коробили те стога вдоль дороги из Венеции во Флоренцию. – В памяти Кирилла мелькнули стога сена в мертвенно-светлых полиэтиленовых чехлах и обтекающий их живой, светящийся туман раннего утра. – Господи, почему так много дураков на этом свете вершит делами и так много умных остается не у дел?»

Увы, в училище Кирилла ожидал не триумф, а еле-еле объяснявшаяся по-русски, пахнущая бараньим жиром привратница, не знавшая триумфатора в лицо, а потому даже не пустившая его на порог.

– Иды, иды, студэнт ёк, учитэл ёк, виноград, иды! – выпалила она скороговоркой, оттолкнула Кирилла в грудь и закрыла перед его носом входную парадную дверь.

Дело было ясное: и учителя, и ученики на уборке винограда – как говорится, все ушли на фронт.

Оскорбленный в тщательно скрываемых от самого себя надеждах, Кирилл потоптался с минуту перед тяжелой парадной дверью, в сердцах пожал плечами и быстро зашагал по направлению к дому. Шагал и невольно прислушивался к тому, как где-то далеко-далеко, на окраинах души, рождается неуловимо прекрасная, горькая мелодия. На какое-то мгновение пришла мысль о мелочности всех его достижений, о бессмысленности жизни, он почти физически ощутил, как ничтожно его умение по сравнению с искусством величайших мастеров. И подумал о том, что, может быть, права тетя Фиса: «Музыка музыкой, а жизнь жизнью…» Но тут же он отбросил эти мысли как коварные, расслабляющие, недостойные, загнал их в темную глубину подсознания, поспешно захлопнул за ними стальную дверь. Теперь мелодия свободно росла в душе, наполняла ее знакомым трепетом, во рту пересохло, тело стало необыкновенно легким, почти невесомым.

Пошарив по карманам, Кирилл с ужасом обнаружил, что нет у него ни бумаги, ни карандаша.

Он бросился бежать домой. Бежал, не упуская в душе мелодию, и думал, стараясь попадать в такт: «Везде хорошо, а дома лучше. Да, да, надо делать для близких все сегодня, а не завтра. Сегодня! Возьму-ка я с собой в Москву тетю Фису, устрою ей праздник!»

У входа во двор ему преградил дорогу старик Ершов – почти двухметровый, синеглазый красавец в серой кепке, в черном полупальто, с палочкой в набрякшей венами руке.

– Мочевой пузырь! – загадочно сказал старик Ершов, останавливаясь перед Кириллом. – Неправильно себя вели. Алкоголь – оно отражается прямо на корень и на мочевой пузырь. Я читал. Врачи не говорят, они не знают, а я читал. А сейчас не читаю – слепой почти и забываю все. Письмо пишу и адрес забываю. Все от алкоголя – отражается прямо на корень и на мочевой пузырь. Оно не говорится, но понятно.

– «Он в глаза мне посмотрит внимательно…» – запели еще не очень пьяными жалостными голосами какие-то женщины в двухэтажном доме через дорогу.

«Он уже не посмотрит… А ведь как смотрел когда-то… какой был мужчина!» Кирилл улыбнулся старику и сделал шаг в сторону, в другое время он бы с удовольствием поговорил с ним, но сейчас было не до этого.

– Как там в Москве, зашибаешь? – старик Ершов ловко щелкнул восковым пальцем под горлом, обвисшим синюшной кожею, и молодой подлый огонь вспыхнул в его глазах.

– Всяко бывает.

– Молодец. Жми!

Отпирая висячий замок на дверях коридорчика, Кирилл мельком взглянул на израненный проволокой тополь, подмигнул ему, как дружку и сообщнику, влетел в дом. Быстро вытащил из чемодана нотные листки, карандаш, не снимая плаща, сел за стол, покрытый вылинявшей клеенкой…

После работы тетя Фиса зашла на базар, потом долго стояла в очереди у овощной лавки за «государственными» персиками, которые были много дешевле частных, и вернулась домой позже обычного. Неслышно войдя в комнату, она увидела на столе груду разлинованных листков, испещренных непонятными, но давно известными ей крючками нотных знаков. А ее Кирилл одетый лежал прямо поверх покрывала на кровати, ноги в ботинках закинул на никелированную спинку, хлопал себя ладонями по животу и напевал вполголоса дурацкую песенку своего детства:

 
– Здравствуй, моя Мурка в кожаной тужурке,
Здравствуй, моя Мурка, и прощай…
 

– Кирюша, да что же ты с ногами! – возмутилась тетя Фиса.

– А-а, пришла! Ах, извини, ради бога! – он ловко спрыгнул с кровати, подскочил к ней, обнял, расцеловал в обе щеки. – Извини, ма! Прости! Эх, я тут такую штуку накатал – полМосквы сдохнет от зависти! – Кирилл рассмеялся, подпрыгнул, крутнулся волчком.

– Ой, Кирюша, ну, ты не меняешься! – улыбнулась тетя. – А ведь скоро тридцать стукнет. Небось целый день голодный? – Она прошла в коридорчик, стукнула кастрюльной крышкой. – Так и есть, борщ нетронутый. Что мне с тобой делать!..

Вечером тетя Фиса щедро накрыла на стол, не пожалела денег даже на две бутылки водки.

– Что это ты, решила банкет закатить? – Кирилл посмотрел на нее с улыбкой превосходства, как на маленькую.

– А как же, – тетя смутилась, – люди придут, я всем нашим сказала.

И вот они стали подходить один за другим, те, кого называла тетя Фиса – наши люди. Первыми пришли соседи по двору: старик Ершов, который хотя сам уже и не пил, но очень любил смотреть, как пьют другие; Потаповна, прозванная когда-то Кириллом Почаповной, уже далеко не та Почаповна – глухая, скрюченная, с лысеющей трясущейся головой; Иван Васильевич Моргунок, тоже уже крепко сдавший, вышедший на пенсию, но все еще работающий по два месяца в году в том же музучилище.

Потом появилась жившая на другой улице подружка тети Фисы католичка Христина, в старозаветном черном салопе, в завязанном под подбородком черном головном платке, туго натянутом на маленькой благородной голове, с желтым лицом, напоминающим лик Божьей матери. Кирилл помнил Христину столько же, сколько помнил себя, она долгие годы была патронажной сестрой в той детской поликлинике, где работала и тетя Фиса. Христина знала в лицо и по имени всех коренных горожан моложе тридцати пяти лет. С детьми она обращалась на равных и ставила их гораздо выше взрослых. Кирилл навсегда запомнил, как однажды Христина грозила краснолицему подводчику:

«Я скажу, я скажу вашему ребенку, что вы лошадь бьете!»

Наконец приехал в своей коляске с ручным управлением друг детства Кирилла безногий часовщик Гаджи. Войдя в комнату, он первым делом положил в угол дощечки с ручками, обтянутыми кожей, ухватился одной рукою за никелированную спинку кровати, другой оперся об угол тумбочки и могучим движением вскинул свое почти квадратное тело на табуретку.

– Салам алейкум, москвич! – Гаджи протянул Кириллу заросшую черными волосами, необыкновенно широкую в запястье руку.

– Алейкум салам! – в тон ему отвечал Кирилл. – Как здоровье? Как жена? Дети? Работа?

– Все нормально. Детей уже трое. Жена не болеет. (Одно время у жены Гаджи, после воспаления легких, открылся туберкулез, и сейчас, говоря о том, что жена не болеет, Гаджи был уверен, что Кирилл помнит о болезни его жены, хотя он конечно же не помнил об этом.) У меня теперь своя будка. – Гаджи улыбнулся, блеснув сумрачными черными глазами такой красоты и печали, каких не было и у самого врубелевского Демона.

– Ну, поздравляю! – сказал Кирилл, глядя на Ивана Васильевича Моргунка, важно умащивающегося на месте тамады за торцом раздвинутого стола, и думая о том, что, как ни странно, не будь на свете вот этого тучного, седого старика, его судьба сложилась бы, скорее всего, по-другому, вполне возможно, что не скрипичный ключ, а разводной стал бы символом его жизни.

– Да, – продолжал Гаджи, уверенный в том, что Кирилл его внимательно слушает, – да, теперь у меня своя будка, здесь, недалеко от дома. Раньше я на базаре работал, в артели, помнишь? А теперь сам…

Гаджи и Кирилл с семи лет учились в одном классе. Когда играли в футбол, Кирилл бывал защитником, а безногий Гаджи стоял в воротах – неписаный закон запрещал бить ему верховые мячи.

– Наливай, Гриша, – по праву тамады велел Гаджи Иван Васильевич.

Гаджи ловко сорвал фольгу с бутылки и могучей длинной рукой разлил водку по граненым стопкам.

– Ну, дорогая Фиса, вот и приихав наш путешественник, – поднял первый тост Иван Васильевич, – за тебя, Кирюша! Блукав, блукав, да и прибився до дому. Будемо!

Он чокнулся с Кириллом, за ним потянулись Гаджи, Христина, тетя Фиса, старик Ершов с минеральной водой в своей стопке. Только Почаповна не чокнулась, она знала, что руки ее не слушаются, и боялась расплескать водку по дороге. Почаповна держала стопку обеими руками и ждала, когда начнут пить. Кирилл сам потянулся через стол к старухе, легонько стукнул о ее стопку своей, улыбнулся. Глухая Почаповна подумала, что он с ней разговаривает, закивала, затрясла радостно головой и, закрыв глаза, большими, булькающими глотками выпила водку.

– Ну, как они там – гарно живут? – спросил Иван Васильевич, поглаживая болезненно-пухлой рукой седые, коротко остриженные волосы на своей крупной голове, о которой говорилось когда-то всеми счетными работниками города, что у него не голова, а Дом Советов.

– Богатые живут богато, а бедные живут бедно.

– А как у них с продуктами? Например, что почем? – спросила тетя Фиса, подкладывая на тарелку Почаповне большой, янтарно светящийся жиром голубец. (Как и многие люди в старости, Почаповна очень любит мясное, но дочка Нина мяса ей не дает: «Мясо – для тебя яд, сиди на молочно-растительной диете». А Почаповне смерть как хочется яду… Сегодня Нина (мастер все той же трикотажной фабрики имени К. Цеткин) работает во вторую смену, сейчас ее нет дома, так что хоть Фиса побалует Почаповну…)

– Как там наши часы, говорят, сильно ценятся? – спросил Гаджи.

– А как там наш Папа? – словно младенца, прижимая к груди бутылочку кьянти, спросила католичка Христина.

– Папа хорошо живет. Нормально. Я его видел.

– Видел?! – Христина закатила глаза. – Матка Боска!

– С водкой как? С выпивкой? – попытался встрять в разговор старик Ершов, но Христина глянула на него с таким презрением, что он не настаивал на ответе.

– Да, я видел Папу. Он почти каждое воскресенье выступает с речью из собора Святого Петра. На площади перед собором собираются тысячи людей и слушают. Я один раз попал. Только то окно, из которого он говорил, было очень далеко, речь динамики усиливали, а его самого было плохо видно: окно огромное, а он – крохотный.

После второй рюмки Почаповна привалилась к стенке и засвистела носом. А Кирилл стал рассказывать об Италии. О том, что в Колизее сотни кошек! О том, что тысячи машин, снующих вокруг Колизея, расшатывают камни, из которых он сложен, и, наверное, скоро городские власти запретят там движение и правильно сделают. О том, что никакие копии картин и скульптур великих мастеров не передают и доли пленительной силы подлинников. Например, когда входишь в Сикстинскую капеллу и смотришь фреску «Освобождение Святого Петра из-под стражи», то кажется, что живые не только люди, но и цепи, и свет, и копья стражников. В капелле Медичи скопище людей, воздух очень тяжелый, а многие стоят там часами, некоторые даже ложатся прямо на грязный пол, на спину, чтобы вдоволь налюбоваться фресками. Вспоминая Рим, он рассказал еще и о том, как однажды в воскресенье все улицы, все скверы города покрылись слоем листовок. Квадратные такие листки, с обеих сторон написано одно и то же: «Дестра национале приветствует итальянский народ». Это их неофашистская партия. Приветствуют, сволочи: мол, мы живы, здоровы, приветствуем. И нарочно разбросали в ночь на воскресенье, знали, что в воскресенье дворники убирать не будут, так и лежали целый день и всю ночь до утра понедельника. А в понедельник утром дворники ходили по газонам и накалывали эти листовки на острые палки, как гадов ползучих.

– Значит, всех не добили, – тихо сказал Иван Васильевич и так сжал вилку, что пухлые его пальцы побелели.

Мало кто знал, что скромный бухгалтер музучилища Иван Васильевич Моргунок прошел в войну шесть немецких концлагерей, был уморен голодом, замучен непосильной работой, забит до смерти и только чудом остался жив.

О многом рассказал Кирилл, и еще о том, как однажды, на рассвете, когда он бродил по Венеции, ему встретился рабочий паренек, напевавший «Катюшу». Нашу «Катюшу», только по-итальянски!

– А как же, – сказал Иван Васильевич, – «Катюша» в войну была гимном итальянских партизан.

– Кирилл, мой друг, чтоб в этом бокале осталось столько капель, сколько я тебе желаю зла! – торжественно насупив черные, сросшиеся у переносицы брови, сказал тост Гаджи. Он всегда говорил то, что однажды ему полюбилось.

Потом тетя Фиса хвалилась отрезом, который «привез ей сынок оттуда», и все нашли, что «их шерсть куда лучше нашей».

Обильная еда и выпивка разморили всех сидевших в застолье, и скоро уже говорили каждый сам по себе. Сильно захмелевший Гаджи все повторял, пытаясь завладеть вниманием Кирилла:

– Инвалиды первой группы имеют право не платить налог, а я плачу, что я, хуже других? Я плачу, как все. Два выходных у меня – все нормально!

– Ах, какого ясновельможного пана вырастила ты, Фиса! – глядя на Кирилла, всплакнула бездетная, одинокая Христина.

– А помнишь Оскара Ивановича? – спросил Иван Васильевич. – Помер Оскар, царство ему небесное! Теперь такого настройщика у нас больше нет и не будет.

Кирилл тоже опьянел, расчувствовался, полез целоваться к старику Ершову, уверяя того, что «наша водка лучше ихней».

– Я так и думал! – гордо сказал Ершов, и они поцеловались троекратно, по-русски.

Сердце Кирилла больно сжималось от любви ко всем, кто был в застолье: к Ивану Васильевичу, Гаджи, Христине, спящей Почаповне, старику Ершову, к родненькой его тете Фисе. Люди стареют, но ведь нет другого способа жить, и, в сущности, старики – счастливцы. Сердце его сжималось так больно, что он чуть не заплакал, едва сдержал подкативший к горлу ком.

Потом он еще говорил об Италии, показывал всем молодежный иллюстрированный журнал с его портретом на обложке, свои афишки и не вполне верил напечатанному типографским способом.

Гости остались довольны вечером, а Христина была в восторге: она уносила с собой бутылочку настоящего кьянти, из Рима, почти от Папы Римского.

Сначала они с Гаджи проводили Христину, а потом двинулись к его дому. Теперь Гаджи жил в новом крупнопанельном пятиэтажном доме, занимал трехкомнатную квартиру, к тому же, как говорил он, «с лоджием». Он зазывал Кирилла к себе «выпить еще немножко», но Кирилл отказался наотрез.

– Инвалиды первой группы имеют право не платить налог, а я плачу, я что, хуже других? – сказал Гаджи, крепко сдавливая ладонь Кирилла в прощальном рукопожатии.

– Правильно. Ты молодец. Привет жене. Будь здоров. Тебе помочь закатить коляску в подъезд?

– Не надо, я всегда сам. Не надо. Я сам.

– Ну, пока!

Где-то вверху, над облаками, плыла полная луна, ее серебряно-молочный шар скользил в прогалинах облачного сентябрьского неба, освещая летучим, призрачным светом покрытые толем кособокие домишки, к которым возвращался Кирилл, думая почему-то о Флоренции, о мосте через реку Арно – Понто Веккио, где стоят лавки ювелиров и по вечерам юноши и девушки торгуют золотыми поделками, расстелив белые платочки прямо на каменных плитах. От реки тянет холодом, в ее темных медленных водах отражаются цветные огни Флоренции, в высоком черном небе летят белые перистые облака, туристы джеркочат каждый на своем языке, трогают пальцами обитые броней ювелирные лавки, говорят о Бенвенуто Челлини, бронзовый бюст которого установлен здесь же, на мосту, задают свой излюбленный вопрос «Кванто коста?» (Сколько стоит?) «Ну как, – думал Кирилл, – как соединить все это?! Девочку-венецианку, фрески Сикстинской капеллы, темные воды Арно с цветными огнями Флоренции, безногого часовщика Гаджи с его будкой и налогом, старика Ершова, Почаповну, Христину, осчастливленную бутылочкой кьянти, тетю Фису, для которой он сделал так мало хорошего, Ивана Васильевича Моргунка, определившего путь его жизни, умершего третьего дня настройщика Фельдмана, в полотняной рубашке, галифе и незабываемых шлепанцах на босу ногу, и еще режиссера народного театра трикотажной фабрики имени К. Цеткин – Иосифа Тургенева, который когда-то преподавал ему в училище сольфеджио и которому он сказал когда-то с детской жестокостью, что тот – „не слышит“. Как соединить их всех? И как соединить с ними теснящихся сейчас перед его глазами столичных друзей, подружек, композиторов, дирижеров, исполнителей, многие из которых веселые, талантливые, понимающие, порядочные люди, но которым, в сущности, нет до него никакого дела. Они и теснятся сейчас перед его глазами только потому, что ему нестерпимо хочется показать им свою новую, так удачно и так мгновенно написанную работу. Господи, как соединить все это! Если бы это можно было слить воедино, какое чудо получилось бы тогда – какая симфония! И назвать ее по старинке „Возвращение блудного сына“ или, еще лучше, как назвал свою книгу об этом же один американский писатель – „Домой возврата нет“.»

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации