Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава вторая
Так-то оно так, да как бы не так?.. Охо-хо-хо-хо!
С этим вставали утром, с этим ложились вечером. И чуть что – сразу в угол, на икону: «Господи, не выдай!» А выдавать господу богу было что: много воровали и непотребствовали в доме московского компанейщика Петра Дмитриевича Филатьева.
Сам-то хозяин – купец, да жена у него – дворянка. Потому-то он крепостных своих на жену писал. Жил Филатьев богато: дом высокий, амбары вокруг, в саду вишенье и сморода. А на привязи – для забавы – медведя лютого содержал. Детей Филатьевы не имели.
И вот однажды, разговоров дворянских послушав, вызвал хозяин к себе на половину конюха – Потапа Сурядова. Парень вымахал под самый потолок. Лицом бел и румян. Тоже был на жену-дворянку в «крепость» записан. И сказал конюху Филатьев так:
– Слушай! Я тебе свои мысли выскажу… о розгодрании и протчем нужном товаре. Перьво-наперьво, сначалу установи точно день, когда драть надобно. Скажем, провинился в доме кто-либо в понеделок, а день наказанный ты ко среде исправно готовь.
– Ладно, – поклонился ему Сурядов, парень тихий.
– Постой, – продолжал Филатьев. – Еще не все сказал. Дело – за розгой… Избери! Чтобы гибка была и певуча в полете. И клади ее в рассол. И пусть мается в соли. И так-то пройдет вторный день…
– Ладно, – потупился Потап.
– Ну а коли близок час, тогда ты розгу тую из рассола выньми и суй ее… Куда совать – ведаешь ли?
– На что мне? – ответил Сурядов.
– А ты суй ее в хлебное тесто. В самую опару. И… в печь! Понял? И там-то она, в опаре, дойдет… Теперича можно сечь исправно.
– Ладно…
– Заладил ты свое: ладно да ладно… Я для науки все: отныне, слышь-ка, людишек моих сечь ты будешь. А чтобы сечь умел, я тебя во субботу на урок пошлю. К самому прынцу Людвигу Петровичу Гессен-Гомбургскому, прынц сей всех гениусов превзошел. Саморучно челядь свою посекает. Да столь крепко и знающе, что лучше и не придумаешь… Прынц школу посеканскую на Москве открыл!
В субботу с запиской от барыни был отправлен Сурядов на двор к принцу Гессен-Гомбургскому и все видел. Принц сам сек. Насмерть. Урок тот был бесплатный – просто принц хотел услужить госпоже Филатьевой. Спасибо принцу – Потап все хорошо запомнил…
Прислали как раз в дворню на Москву недоросля крестьянского Ивана, по отцу – Осипова. Ну, дело вестимое, все колотушки ему и достались. Для навыку! А жрать дворне плохо давали у Филатьевых. От голодухи или еще от чего, только Ванька согрешил противу Христовой заповеди. Что бы вы думали? Забрался в погреб, стервец, там его и застукали, когда он грибки из кадушки лопал. Груздочки! Дело ясное: драть Ваньку, чтобы себя не забывал. И был зван Потап Сурядов с розгами…
Вошел Сурядов, как велено. Лежал перед ним на лавке недоросль. Без рубахи. И от страха спиной вздрагивал.
– Ну, милок, – сказал Филатьев, при сем присутствуя, – введи Ваньку в самую натуральную диспозицию… Посеканции учини, значит!
– А ведь я силы бычьей, силы непомерной, – ответил Сурядов барину. – И коль ударю, знать, до кости пробью мясо… Рассуди сам. Не стану я палачествовать, не!
– Ладно, – вроде не обиделся Филатьев и захихикал…
Ванька сын Осипов с лавки вскочил и убежал. Он в дворницкой возле бабушки Агафьи, слепой вещуньи, обретался. Хорошо там тараканы шуршали, клонило в сон от напевов бабушки:
Не ходи, мой сын, во царев кабак,
ты не пей, мой сын, зелена вина,
не водись, мой сын, со ярыгами –
со кабацкими…
Потерять тебе буйну голову!
…
Под ночь Ванька на двор по нужде выскочил и все-все видел.
Вошли солдаты, с лавки оторвали Потапа Сурядова и, ноги в цепи замкнув, а руки – в путы, увели конюха прочь со двора.
Ванька влетел обратно в дворницкую и – к бабушке:
– Баушка, баушка! Гляди-кось, куда Потапа нашева уволокли?
– Видать, в солдаты, – задумалась бабушка Агафья. – Давно войны не было. Знать, скоро учнется. Барабанчики-то – бах-бах! Ружьеца-то – стрель-стрель! Во страх-то где… И про солдат я тебе, сынок родима-ай, тоже песни знаю… Вот послушь-ка меня, старую:
Расхороша наша барыня,
что Арина-то Ивановна:
разорила она село теплое Плаутино –
раздала всех мужиков во солдатушки…
Забился Ванька в уголок на печи. Слушал и помалкивал. А когда дом весь уснул, он снова в погреб проник. Пил меды, ел груздочки.
С тех пор и повелось: стал он легок на руку – все брал!
…
Вот слова – первые, которые запомнил Потап Сурядов:
– Коли кто сбежит – сыщем, поймаем, кнутом душу выбьем, уши отрежем и отправим в Пернов или в Рогервик на каторжные работы до скончания веку… Где лекарь? Пущай смотрит.
С подворья Феофана Прокоповича пришел лекарь Георг Стеллер. Он по-русски мало что понимал, за него фельдшеры работали. Он больше писал… Раздели всех догола. И тряпье забрали. Стыдно было Потапу голым стоять, да что поделаешь? А рядом – парень, тоже голый, и морда лакейская, гладкобритая.
– Золотого нет? – спрашивает.
– Откеда? – удивился Потап. – И во сне не видывал.
– А у меня… во, гляди! – Распахнул пасть, а там золотой так и сверкает. – Во как надо…
Тут золоторотого к столу вызвали. Он перед фельдшером пасть раскрыл, а там золотой, и фельдшеры сразу руками махать стали:
– Куда его нам такого, всего хворого! Зубов не хватает и тонкокост… Ну-кась, – говорили, – харкни нам в руку. Небось и мокрота твоя худа больно… Плюй смелее, болезный!
Парень харкнул лекарям в руку золотым червончиком, и его тут же отпустили, яко негодного к службе царской. Вот и Потапа очередь подошла, с робостью к столу приблизился…
– Око! – называл от стола Стеллер, и стали Потапу глаза выворачивать, белки разглядывая. – Годен! – кричали.
– Кости! – говорил Стеллер, и Потапу ноги и руки прощупали: нет ли переломов и вывихов. – Годен!
По спине потом хлопнули, за дверь выставили: хорош солдат будет. Дали мундирчик ношеный и поставили для начала капусту для полка рубить. Рубил – день, рубил – два, даже руки отвисли. Сказали – хватит! Тут подошел к Потапу дряхлый старик, капрал Каратыгин, и разговорился душевно.
– Дай, – сказал, – старичку пятачок на виносогрешение, и я тебя научу, как от службы царской бежать!
– Вот закавыка, дедушка… Нет пятачка у меня.
– Прямо беда! – пригорюнился старый капрал. – У кого ни спрошу, у всех нету… Ладно! Так и быть: обучу тебя наукам всем бескорыстно… Вникни! Когда-сь в компанент на учебу выведут, сиречь – в строй лагерный, ты кричи за собой «слово и дело» государево.
– Эва! – сказал Потап. – Да за «слово и дело» мне кнутом три шкуры спустят. Да еще язык вырежут. Потому как кричать «слово и дело» надо, что-то зная, а коли так, спуста, – плохо!
– Дурак ты, – отвечал ему капрал. – Ну три шкуры… ну и восемь шкур. Да зато ведь кнутом битых в службе держать не велено. Вот ты и стал человеком вольным!
– Нет, дедушка, – почесался Потап. – Мне твоя наука не пришлась по сердцу. Лучше уж я солдатом буду, стану служить, как положено, может, ишо и в офицерство иройством выбьюсь!..
Вывели рекрут в компанент – стали учить строю. Экзерцировали изрядно – до осьмого поту. Шаг был гусиный, стрелять велено не целясь. Лупи в белый свет – как в копеечку. Лишь бы грохоту поболее, дабы врага напужать зверски! Тягот в полку фузилерном было немало. Потап слово «залф» – понимал (более понаслышке, конечно). А вот когда офицеры кричали: «…нидерфален!.. поутонг!.. рейс!» – тогда путался.
И его отводили в сторону. Велели ни к чему не касаться и стоять так недвижимо. А потом побьют через профоса и снова в строй гонят. Слава богу, учили – не жалели. Был рот полный зубов, а теперь просвечивало. Убыток, кругом убыток! Но шагал хорошо…
Потом, обучив, зачислили в Выборгский полк фузилерный, – топай, сказали. Выборг – город скушный. И били здесь больнее. С тоски Потап однажды, сильно на профосов обиженный, решил утопиться. Прыгнул он в море, а там мелко. Конфуз один… моря-то Потап никогда не видел. Сказывали люди бывалые, будто глубь страшенная! Побежал далее прочь от берега – от полка, от батогов, от профосов. Бежал, бежал, ногами воду расталкивая, устал бежать. А воды всего по пояс ему хватило.
– Ладно, – сказал Потап, обратно к берегу поворачивая. – Может, оно и не все так… Может, ишо война будет. Так я выслужусь…
Перевели его вскоре в полк Углицкий и погнали сначала в дивизию генерала Виллима Фермора, что стояла под Шлиссельбургом, а оттуда завернули, Петербург минуя, прямо на Ревель – Колывань – городок это не нашенский, жуткий. Шли через Нарву, и было все внове, все любопытно. До этого-то Потап таких городов и не видывал. Даже радостно было шагать. Там петуху голову свернут, там девка тебе улыбнется, там водочкой угостят… Оно и хорошо!
Пришли в Ревель. Мати дорогая! Ну и башни… ну и паненки! Ну и страх… Под бой барабанов, по аппарели, выложенной булыжно, гнали наверх – в гору. Тра-та-та! Та-та! Выше, выше – под самое небо, город внизу остался. Стены высоченные. Кладка старая. Сыро. Фитили в подъездах горят. Вышел к ним усатый черт в скрипучих ботфортах. В руках – дубина, с конца гвоздями обколочена. А за ним – профосы с плетками. Прохвосты они, а не профосы…
– Любить, любить, любить! – гаркнул усатый черт по-русски.
Ласковые слова эти тут же пояснили – толково и дельно:
– Его высокопревосходительство, генерал-аншеф и губернатор земель Эстляндских, граф Оттон Густав Дуглас изволил сейчас сказать вам всем, что вас будут… лупить, лупить и лупить!
Вышел плац-майор с обнаженной шпагой. Встал «пред фрунт»:
– Знамена – за полк! Офицеры – на места! Гобои – раз!
И гугняво запели гобои. Начиналось опять мунстрование.
Потап Сурядов терпеливо шагал, надеясь на лучшее.
…
А в доме Петра Дмитриевича Филатьева, как и прежде, текла сытенькая и смиренная жизнишка. «Господи, не выдай!» – и в угол метались, к иконам припадая. От воровства извечного Ванька сын Осипов раздобрел. Штаны раньше сваливались, а теперь на пузе не сходились. Ремешок лопался! Сначала воровал больше от голода, а теперь – в похвальбу себе да в озорство. Я украду, а вы ищите!..
Вышел однажды на улицу. А мимо проходил человек толковый. И подошвы оторваны: щелк-щелк, щелк-щелк. А рубаха-то – шелк!
– Кто такой шествует? – спросил Ванька, очарованный.
– Петр Камчатка, вор на Москве известный…
Скоро встретились. Камчатка поднес стаканчик винца.
Смотрел с улыбочкой. И сказал слова примечательные:
– Пей водку, как гусь. Ешь хлеб, как свинья. А работай черт, но не я… Сказано сие в кабаке, сидя на сундуке.
Весело стало Ваньке от вина кабацкого. Начал он жизнь свою по порядку Камчатке пересказывать. Плохо ему за барином, объедки да побои, а своруешь – опять бьют. Едина душа была добра, Платон Сурядов, да и того в солдаты забрили.
– Сбежит! – мигнул ему Камчатка. – Рази вытерпит?
– Как же? – обомлел Ванька. – Можно ль сбежать из солдат?
– А во! На меня гляди… Весь я тута солдатский, весь беглый!
Ночью, когда в доме спали, Ванька ворота открыл, впустил Петра Камчатку на двор: щелк-щелк… Проснулся сторож – заголосил:
– Караул-у-ул… воры, воры, воры!
– Лозой его! – крикнул Камчатка. – Той, что воду носят…
Ванька коромыслом сторожа – бряк по башке. Затих. Взяли в доме что лежало поверху, и – прощай, Петр Дмитрич… Камчатка, легкий на ногу, увлекал Ваньку под мост Каменный, под сырые своды его.
А там, под мостом, весело. Пляшет и поет народ гулящий.
– Поживи здесь в нашем доме, – говорят. – Наготы и босоты понавешены шесты. Голоду и холоду – амбары стоят, зубы об язык с голоду трещат. Пыль да копоть, нечего лопать… Дай гривенный!
– Нету, – схитрил Ванька сын Осипов.
– Ах, нету? – И стали его бить (не хуже, чем Филатьев).
Пришлось вынуть. Тут и винцо явилось. Петра Камчатку воры пытали про Ваньку: кто таков есть? Не из Сыскного ли приказа подослан? Больно уж молод да с лица хитер…
– Не бойсь, – отвечал Камчатка. – Будет нашего сукна епанча! Он еще милостыньку прохожим кистеньком подаст ночью темною…
Всю водку выпили воры. Ушли на ночной разбой и убийства. Ванька утра дождался. Сидеть под мостом сыро и скушно. Вылез и пошел поразмяться. Тут его схватили дворовые люди Филатьева, стали вязать и лупить, приговаривая:
– Каждый бы хотел так жить, не тужить. А ты – што? Лучше нас рази? Ишь ты, крендель без маку… Вот и ступай до дому!
Филатьев велел беглого Ваньку приковать на цепь. Рядом с медведем. И не кормить – ни Ваньку, ни медведя.
– Я, – сказал барин, – ишо посмотрю, кто кого слопает?
Выручила Ваньку бабушка Агафья: она тихонько ему носила для Ваньки, а он, не будь дураком, ту еду медведю скармливал. Чтобы тот был сыт и его не трогал. Так и сидели на цепи двое.
Петр Дмитриевич даже сердиться на медведя стал.
– Эх, Мишка, – говорил, бывало, на двор выйдя, – совсем нет в тебе лютости… Ну чего спишь? Бери вот Ваньку да начинай с ноги его лопать. Он же – вкусный…
А Ванька от голода уже посинел. Но пузо – дело наживное. А вот жизнь потерять – тогда все! Потому и терпел. Однажды бабушка Агафья ёдово принесла и нашептала:
– Слушай, сынок. Наш-то барин в страхе нонеча. Ему солдата мертвого через забор на усадьбу подкинули. Он не знал, куды подевать его, взял да в колодец и опустил… Вода любой грех кроет!
– Не любой, баушка, – сурово ответил Ванька.
Вот и вечер над Китай-городом, порозовела Москва. Сытый медведь поворчал немного и спать завалился, когтями морду себе прикрыл. Около него (лицом в пахучую шерсть) притулился Ванька сын Осипов, сын крестьянский из села Иванцева уезда Ростовского. А в господском дому окна зажглись. Пришли гости: полковник Пашков Иван Иванович с сынком своим. А кучер барский куда-то палки понес, гладко оструганные. Видать, полковник затем и зван в гости, дабы в свидетелях быть, когда Ваньку молотить станут палками…
И верно – позвали к расправе. Уже и лавка приготовлена.
Лег Ванька… Лег и сразу вскочил.
– Слово и дело! – гаркнул, аж на улице слыхать было…
Филатьев – как полотно белый стал. Пашков чарочку от себя отодвинул. Стали Ваньку они просить, чтобы «слово и дело» обратно взял. Но Ванька прямо на полковника так и лез грудью.
– Во, служба! – говорил. – Коли смолчишь, так имею право и на тебя «слово и дело» кричать… Ты свое дело-то делай!
Пашков усы вытер и стол хозяйский покинул.
– Извини, Петра Митрич, – сказал хозяину. – За хлеб, за соль спасибо тебе. Одначе, как человек присяжный, обязан я о розыске том объявить, куда положено… – Потом к Ваньке повернулся. – Ну, а ты настучал на хозяина, так пойдем, стукач, в Стукалов монастырь на Лубянку. Там тебя на дыбе подвесят да и свешают безменом стучащим, сколь фунтиков ты потянешь.
– Веди! – отвечал Ванька. – Мои фунты всегда при мне!
И отвели его на Лубянку, где размещалась московская контора Тайной розыскных дел канцелярии. Там, по времени позднему, один секретарь сидел – Казаринов, бил он Ваньку дощечкой – ровной-ровной. И по этой же дощечке, к бумаге ее прикладывая, выводил потом ровные линии, по коим в тетрадке допросной писать удобнее.
Но Ванька ему ничего не сказал, секретаря озлобив.
– В баню его! – крикнул Казаринов. – С утра парить станем!
Утром пришел в застенок московский губернатор, сиятельный граф Семен Андреевич Салтыков, и стал ругать Ваньку:
– Чего «слово» орешь? Почто «дела» не сказываешь?
– А потому не сказываю, – отвечал Ванька, – что твой секлетарь Казаринов у моего хозяина Филатьева в гостях бывал, и боюся я, как бы рука руку не помазала…
– О! Ты неглуп, – засмеялся Салтыков, табачок нюхая.
Ванька ноги графа обнял, стал целовать их и рассказывать:
– Барин мой подчивал солдата кнутом деревянным, которым рожь брюжжат. Солдат ногами не встал, так мой барин его завернул в ковры персицкие, в каких соль возят, и башкой вперед – ухнул его в тот сундук, откель воду черпают…
– Коли соврал – убью! – сказал ему Салтыков.
Взяли Ваньку в штыки, пошли в Китай-город. Крюком железным, которым ведра утопшие достают, зацепили со дна колодца нечто тяжелое. Потянули. Вытянули. Обнаружился мертвый солдат полка ланд-милиции.
Тут Ванька своему хозяину закричал голосом нехорошим:
– Эй, барин! Ты меня днем на Саечных рядах пымал, а я тебя прямо в дому твоем спроворил… Мое «слово и дело» верное!
Взяли Филатьева под караул. А граф Салтыков выдал Ваньке сыну Осипову «письмо отпускное». Теперь, когда наговор его оправдался, он – по закону! – получил волю вольную. И более крепостным не был.
Гуляй себе! Ходи где знаешь…
– Каин ты! – кричал Филатьев ему. – Ты – Каин!
А Ванька снова – шасть под мост. Сидел там славный московский ворюга, дворянин Болховитинов, и делал в журнале опись подробную: кого и когда он ограбил. Сколько было с «походов» тех ему выручки. Ванька к дворянину Болховитинову подластился.
– Научи и меня писать, осударь, – попросил.
– И так подохнешь… Наука – дело дворянское.
С тех пор Ванька по отцу своему Осиповым уже не звался.
– Я – Каин! – говорил он. – Всех куплю, всех продам. Эй, ребята, что загрустили? Пей водку, как гусь, лопай хлеб, как свинья, а работай черт, а не я!..
…Было в ту пору Ваньке Каину всего пятнадцать годочков. Далеко пойдет парень. В истории же место его – наравне с курфюрстами и королями. Велик Ванька, велик!
Всех купит – всех продаст. Вы его, люди, тоже бойтесь.
Глава третья
С Украины уже не раз доносили о набегах жестоких из улусов ногайских. Крымский хан (по слухам) уже получил из Турции вещий подарок: халат и саблю, а это значит приказ – к походу! И вскинулись крепкие татарские кони, и было еще неясно, куда они ринутся, топча пределы российские. Кажется, через степи они помчатся на Кабарду… При дворе первым делом решили освободиться от областей, завоеванных в Персии, – от Гиляни избавиться! Земли эти на море Каспийском, с таким трудом завоеванные, камнем висели на шее Анны Иоанновны.
– На што мне Гилянь? – говорила она Остерману. – Да и далеки эти земли, солдаты в тех краях избалуются, чай. Пущай уж Надир забирает их обратно под свою руку…
Остерман Востока не знал и боялся его. Гилянские провинции – что ведал он о них? Жарко там, дух гнилой, клопы и клещи, мрет там много народу… И он поспешно согласился с царицей:
– Ваше величество, прибыли от тех краев никакой!
– А убытку-то сколько? – спросила Анна.
– Очень много. Но славы – мало…
– Вот видишь, Андрей Иваныч, – обрадовалась Анна. – Так на што мне эта Гилянь? Эва, у меня и своих земель не счесть… Говорят, это Волынский втравил Петра в походы персицкие… у-у-у, проклятый!
Помилование Волынскому она еще не подписала. Но зато не уступала Бирену и головы графа Ягужинского. Бирен ходил эти дни, как помешанный, твердя императрице неустанно:
– Анхен! Русские должны знать, что я умею любить, но я умею и мстить… Неужели можно простить дерзость Ягужинского ко мне?
Анна Иоанновна выла в голос – как бабы на базаре:
– Тебе Ягужинского отдай с головой, а где мне взять ишо такого слугу? Ведь он прокурор имперский, за меня от скорпионов верховных был в железа вкован…
Бирен решил добиться своего. И для этого у него козырь был верный: он знал, как сильно Остерман ненавидит Ягужинского.
– Вот вы, – сказал он императрице, обозленный, – всегда верите Остерману! Спросите у него. Так ли уж необходим для славы вашей этот разбойник Ягужинский?
Он был уверен: Остерман так и схватится за топор, сообща они разложат на плахе шумливого Пашку. В покои императрицы был срочно зван Остерман (опять… умирающий). Поверх вороха одеял лежали его восковые пальцы.
– Ягужинский… необходим, – заверил Анну вице-канцлер.
Бирен опешил. Вот этого он никак не ожидал.
Напряжение ума. Интриги. Конъюнктуры. «Уступить нельзя, – быстро соображал вице-канцлер. – Сегодня голова Ягужинского, а завтра этот кобель потребует у Анны моей головы… моей! Головы мудрого Остермана!..»
– Ах ты шарлатан! – заорал на него Бирен, опомнясь. – Долго ли ты еще будешь дурачить меня и ея величество? Тебе давно уже никто не верит. Сними свой козырек и покажи свои бесстыжие глаза.
Остерман не двинулся в коляске. Но по щекам его, серым и впалым, вдруг градом хлынули слезы.
– Оставь Андрей Иваныча… не мучай его, – заплакала и Анна Иоанновна. – Чего ты хочешь от нас?
– Я уже ничего не желаю в этом подлом мире! – воскликнул граф Бирен. – Но пусть этот человек только посмеет взглянуть на меня…
– Что ж, – тихо ответил Остерман, улыбнувшись. – Я могу поднять козырек. Но вид моих глаз вряд ли будет приятен вашему величеству и… вашему сиятельству, господин Бирен!
И козырек он сдернул. Вот оно – лицо трупа (натертое фигами). Глаза, заплывшие гноем, бестрепетно взирали на графа Бирена.
– Закрой, – велела Анна Иоанновна в отвращении.
– Ягужинский, повторяю, необходим, как генерал-прокурор империи. (Удар ладоней по ободам колес, Остерман ловко подъехал к Анне.) А почему бы, – спросил вкрадчиво, – не послать Ягужинского послом в Берлин?
Спросил и весь напрягся: никто (ни Анна, ни Бирен), никто из этих балбесов не догадается, что задумал великий Остерман.
– Но при королевусе прусском, – опешила Анна Иоанновна, туго соображая, – уже есть посол… Михайла Бестужев-Рюмин!
– Его – в Стокгольм, – рассудил Остерман.
Анна Иоанновна умоляюще глядела на Бирена.
Бирен грыз ногти. Остерман, усмешку затаив, выжидал.
– Хорошо, – поднялся фаворит. – Я согласен: посылайте его хоть в Китай, но чтобы я не видел более низкой физиономии Ягужинского. Я так не могу жить далее… Или я, или он.
Теперь Анна глядела на Остермана – вопросительно.
– Вот те раз! – сказала, себя по бокам шлепнув. – Договорились, хоть из дому беги… Ягужинского – в Берлин, а кто же тогда в прокурорах империи?
Остерман доплел свою паутину до конца:
– Ягужинский и останется генерал-прокурором!
Тут Бирен не выдержал – расхохотался:
– Ягужинский и там и здесь? И посол? И генерал-прокурор?.. Прав Волынский – плывем каналами дьявола!
– Око Петрово, – отвечал Остерман спокойненько, – из Берлина еще лучше разглядит грехи наши. А королевус прусский…
Но тут влетел Рейнгольд Левенвольде, сияющий:
– Ваше величество, из Петербурга гость…
О, чудо! На пороге, словно влитый в пол, стоял громоздкий истукан. Ботфорты сверкали на нем, лосины поскрипывали, чистенькие. И палашом он салюты учинял, безжалостно и дерзко рассекая воздух…
– Миних! – вскрикнула Анна, рванувшись вперед.
Палаш отринулся к ноге, плашмя прилег к ботфорту.
– Я буду счастлив, – заговорил Миних, сразу идя на штурм, – видеть ваше бесподобное величество в Петербурге! Ладожский канал – это великое произведение вашего царствования! Оно осенит вас в веках, и благодарная Россия, может, упомянет когда-либо и мое великое имя рядом с вашим именем – наивеличайшим!
«Умеет льстить, оставаясь грубым», – заметил Остерман.
– Что ж, – сказал он, – великое царствование государыни нашей имеет право избирать великих героев. Пусть и Миних тоже будет великим… не так ли?
И, презрев всех, выкатился. Бирен дружелюбно хлопнул Миниха по груди и ушиб себе руку. Под кафтаном генерал-аншефа скрывались латы. Миних был непробиваем – ни интригами, ни пулями.
– Ваше величество, – поклонился Бирен, – я оставлю вас. Однако, не уступив мне в Ягужинском, вы уступите мне в Волынском…
Анна Иоанновна, кося глазами, согласилась. Теперь граф Бирен нахваливал себя перед русскими вельможами:
– Я спас Волынского от виселицы… благодарности от него не жду, я поступал как христианин.
Ягужинского скоро из тюрьмы выпустили, велели в Берлин отъехать – послом. Павел Иванович всю ночь перебирал свои бумаги заветные, наутро сгреб их в кучу и нагрянул к Миниху.
– Бурхард Христофорыч, – сказал ему, – небось уведомлен, каково меня сгрызли тут? Так я до тебя… Дело сердечное, до всей России касаемое. А мне его завершить не дадут, потому как ныне упал я шибко. Тебе же оно, дело это, только славы прибавит!
– Славы у меня и без того много, – отвечал Миних, гордясь. – Однако покажи… Я и сам проектами полон. И мост через Балтику перекинуть. И Китай замышляю покорить… Я ведь все могу!
Ягужинский вручил Миниху свои проекты об образовании юношества на Руси при корпусах кадетских, где бы воспитывать дворян воински и граждански… Вздохнул:
– А я в Берлин отбываю, стану там пива разные пробовать. Может, и вернусь жив? А может, и помру… Прощай, аншеф!
…
Миних был на руку горяч и разумом вспыльчив. Когда еще мост через Балтику построится? Европа-то не ждет: она в надежде взирает на Миниха, и надобно ее поразить. Гуляя как-то с императрицей по саду Головинскому, Миних воткнул с сугроб свою громадную трость, воскликнул – весь вдохновенный:
– Не сойду с места сего, мать моя и благодетельница! Знай же, что Петр Великий говорил, будто только един я скрасил убогие дни его последние. И мечтал великий государь отплыть со мною от пристани в Петербурге и сойти на берег как раз на этом месте… Вот тут, где ныне моя дубина торчит, матушка!
– Что ты ныне желаешь? – спросила Анна, пугаясь.
– Полон я прожектами, мать моя, когда-нибудь лопну от них, как бомба… Саксонцы и баварцы уже переняли от Пруссии корпуса кадетские. Не пора ли и нам почину их следовать? Генерал-фельдцейхмейстерства желаю я такоже, чтобы дело пушечное подъять на Руси! Генерал-фельдмаршальства желаю такоже, дабы горячность моя к битвам не охладела…
Миних съедал по сотне блинов сразу. С маслом, с медом, со сметаной, с икрой. Выпивал аншеф целый анкерок настоек и, расстегнув золотой пояс на тугом животе, угрожал России страшными проектами.
– Версаль, – говорил он, – будет у стен Шлиссельбурга! Это я вам обещаю: сады, каскады, фермы, бабы в сарафанах… Качели! Куда ни глянешь – качели, качели, качели. Все деревни закачаются. Да!.. Имею еще некоторые соображения. Но, дабы не вредить безопасности государства, о них прежде молчу. Но… ждите!
Остерман даже не заметил, как Миних вдруг стал самым близким человеком у царицы. Это опасно. Желая забежать вперед, он тоже приласкал Миниха, советуясь с ним о создании Кабинета, он даже предложил грубияну пост кабинет-министра. Но Миниха на патоке не проведешь. Аншеф сразу раскусил, что главным в Кабинете будет Остерман, а Миниху всегда хотелось быть только первым…
– Я буду первым, – заявил он честно. – В делах военных!
В один из дней пришли в комнату Иоганна Эйхлера молчаливые кузнецы, расковали от цепей флейтиста. Остерман нежился в лучах триумфа, отдыхая от конъюнктур. «Как это удачно! – размышлял он. – Бирен остался в дураках, генерал-прокурор вроде бы и существует, но Пашки-то нету… Пашка в Берлине на пивах сопьется. А кто остался хозяином на Руси? Я, великий Остерман!..»
Темные каналы кончились, и пора было выплывать на свет божий. Кабинет станет главным законодательным учреждением в России.
– Ваше величество, – напомнил Остерман императрице, – все зло на Руси исходит от коллегиальных замыслов. Бойтесь мнения общего, но дорожите исключительно одним мнением – своим…
– Кого мыслишь в мой Кабинет министрами посадить?
Остерман заранее решил, что сажать надобно тех, которые дурнее всех, которые трусливее всех, которые богаче всех.
– Ваше величество, – отвечал он царице, – канцлер империи граф Головкин, Гаврила Иваныч, хотя и дряхл, но достоин той чести. Да и князь Алексей Черкасский – муж пламенный, добродетелями украшен!
На костях догнивающего Сената был воссоздан «Собственный Кабинет Ея Императорского Величества». Поблизости от покоев Анны Иоанновны (рядом с покоями Бирена) освободили угол. Истопник Милютин как следует прожарил печи, чтобы Остерман не мерзнул. Лакеи вперли сюда пышную кровать, взбили пуховые перины.
Кабинет был готов…
Сели за стол кабинет-министры, и Черепаха – Черкасский долго в недоумении тугодумном озирал высокую кровать.
– А кровать-то к чему здесь, Андрей Иваныч?
– Как же! – пояснил Остерман, улыбаясь. – А ежели ея величество пожелает почтить нас своим присутствием?..
И правда, пришла как-то Анна Иоанновна, посидела немного. Потом туфли с ног сошлепнула на пол, сунулась в пуховые подушки:
– Ну, министры! Ну, родненькие мои! Вы о делах важных тишком рассуждайте, а коли я задремлю – так вы уж потише…
Вот берлога – так берлога: именно о такой яме и мечтал граф Остерман. Теперь дела России двигались через Кабинет – Черкасский спал, Головкин трусил, Остерман решал.
Вся Россия отныне была в руках одного Остермана!
Однажды как-то подсунулся к нему Иогашка Эйхлер:
– Ваше сиятельство, а какой род службы мне поручаете?
– Флейтируйте пока, мой друг, флейтируйте, – обнадежил его Остерман. – Со временем вы мне понадобитесь на большее… Я вознесу вас, преданный Иоганн, столь высоко, что с высот Кабинета вы обозрите всю Россию… А сейчас, – закончил он без пафоса, – езжайте до Рейнгольда Левенвольде, обер-гофмаршал мне нужен!
…
Прямо от вице-канцлера Рейнгольд Левенвольде отправился в дом князя Черкасского просить руки его дочери – Варвары Алексеевны, которая давно считалась невестой поэта Антиоха Кантемира. Черкасский, коли гвоздь надо было вбить в стенку, и то годами не мог решиться – вбивать или не вбивать? А тут такое… Громадное «курфюршество» князя уплывало в руки курляндского оборотня.
– Ея величество, – безжалостно добил его Рейнгольд, – желают брака вашей дочери со мною!
Воле царицы перечить не станешь, и скоро Рейнгольда обручили с богатейшей невестой России.
– Ну что ж, – сказала при этом тигрица Варька, – коли золотого осла по мне не сыскалось, так пущай уж так: и на льва я тоже согласна…
Так начал Остерман расправу с Кантемиром – бил прямо в сердце, и справедливо писал князь Антиох:
Зачни с Москвы до Перу, с Рима до Китая,
Не сыщешь зверя столь, как человек, злобна…
А ведь помазали его милостями изрядно, стал Кантемир при Анне Иоанновне богатым помещиком земель Брянских и Нижегородских, – земли в тех краях сытые, жирные, лесные, пашенные. И невесту его, Варьку Черкасскую, царица заметно отличала, дозволила ей носить в прическе локоны, что другим девкам при дворе было строго заказано (за вину такую их на портомойню отсылали, где они штаны солдатские выстирывали). Но теперь все разом пошло прахом.
– Высокая степень, – говорит Кантемир, – да и богатство редко без беды бывают. И всегда неспокойны! А кто в тишине, от суеты мирской далече, будет малым доволен, тот и достоин называться философом истинным… Уехать бы!
К этому времени британский консул Клавдий Рондо начал трясти при дворе образцами сукон. Был он купчина хоть куда! Чего только не вытворял с этими сукнами: мочил их в уксусах, рвал шпорами, протыкал шпагою, палил над свечой и давал нюхать изгарь Миниху. И все это затем, чтобы доказать неопровержимую истину: британские сукна намного прочнее прусских!
Анна Иоанновна тоже сукна щупала и жалась: денег не было.
– О! – восклицал консул Рондо. – Англия богата, и деньги ей не нужны… Только пусть Россия откроет для наших кораблей Ригу, Архангельск и Петербург. И не надо нам денег! – повторил он, добавив: – У вас нет золота, но зато много воска, дерева, пеньки, смольчуги, льна и смолы…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?