Текст книги "Колымские рассказы. Стихотворения (сборник)"
Автор книги: Варлам Шаламов
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
………………………………………………..
– Как к вам относится бригадир?
– Хорошо.
– С кем у вас в бригаде плохие отношения?
– С Кривицким и Заславским.
– Почему?
Я объяснил, как мог.
– Ну, это чепуха. Так и запишем: плохо относятся Кривицкий и Заславский потому, что с ними были ссоры во время работы.
Я подписал…
Поздно ночью мы шли с конвоиром в лагерь, но не в барак, а в низенькое здание в стороне от зоны, в лагерный изолятор.
– Вещи у тебя в бараке есть?
– Нет. Все на себе.
– Тем лучше.
………………………………………………..
Говорят, допрос – борьба двух воль: следователя и обвиняемого. Вероятно, так. Только как говорить о воле человека, который измучен постоянным голодом, холодом и тяжелой работой в течение многих лет – когда клетки мозга иссушены, потеряли свои свойства. Влияние длительного, многолетнего голода на волю человека, на его душу – совсем другое, чем какая-либо тюремная голодовка или пытка голодом, доведенная до необходимости искусственного питания. Тут мозг человека еще не разрушен и дух его еще силен. Дух еще может командовать над телом. Если бы Димитрова готовили к суду колымские следователи, мир не знал бы Лейпцигского процесса.
………………………………………………..
– Ну, так как же?
………………………………………………..
– Самое главное – собери остатки разума, догадайся, пойми, узнай – заявление на тебя могли написать только Заславский с Кривицким. (По чьему требованию? По чьему плану, по какой контрольной цифре?) Взгляни, как насторожился, как заскрипел стулом следователь, едва ты назвал эти имена. Стой твердо – заяви отвод! Отвод Кривицкому и Заславскому! Победи – и ты на «свободе». Ты опять в бараке, на «свободе». Сразу кончится эта сказка, эта радость одиночества, темный уютный карцер, куда свет и воздух проникают только через дверную щель – и начнется: барак, развод на работу, кайло, тачка, серый камень, ледяная вода. Где правильная дорога? Где спасение? Где удача?
………………………………………………..
– Ну, так как же? Хотите, я по вашему выбору вызову сюда десять свидетелей из вашей бригады. Назовите любые фамилии. Я пропущу их через свой кабинет, и все они покажут против вас. Разве не так? Ручаюсь, что так. Ведь мы с вами люди взрослые.
………………………………………………..
Штрафные зоны отличаются музыкальностью названия: Джелгала, Золотистый… Места для штрафных зон выбираются с умом. Лагерь Джелгала расположен на высокой горе – приисковые забои внизу, в ущелье. Это значит, что после многочасовой изнурительной работы люди будут ползти по обледенелым, вырубленным в снегу ступеням, хватаясь за обрывки обмороженного тальника, ползти вверх, выбиваясь из последних сил, таща на себе дрова – ежедневную порцию дров для отопления барака. Это, конечно, понимал начальничек, выбравший место для штрафной зоны. Понимал он и другое: что сверху по лагерной горе можно будет скатывать, скидывать тех, кто упирается, кто не хочет или не может идти на работу, так и делали на утренних «разводах» Джелгалы. Тех, кто не шел, рослые надзиратели хватали за руки и за ноги, раскачивали и бросали вниз. Внизу ждала лошадь, запряженная в волокушу. К волокуше за ноги привязывали отказчиков и везли на место работы.
Человек оттого, может быть, и стал человеком, что был физически крепче, выносливее любого животного. Таким он и остался. Люди не умирали оттого, что их голова простучит по джелгалинским дорогам два километра. Вскачь ведь не ездят на волокуше.
Благодаря такой топографический особенности на Джелгале легко удавались так называемые «разводы без последнего» – когда арестанты стремятся сами юркнуть, скатиться вниз, не дожидаясь, когда их скинут в пропасть надзиратели. «Разводы без последнего» в других местах обычно проводились с помощью собак. Джелгалинские собаки в разводах не участвовали.
………………………………………………..
Была весна, и сидеть в карцере было не так уж плохо. Я знал к этому времени и вырубленный в скале, в вечной мерзлоте, карцер Кадыкчана, и изолятор «Партизана», где надзиратели нарочно выдергали весь мох, служивший прокладкой между бревнами. Я знал срубленный из зимней лиственницы, обледенелый, дымящийся паром карцер прииска «Спокойный» и карцер Черного озера, где вместо пола была ледяная вода, а вместо нар – узкая скамейка. Мой арестантский опыт был велик – я мог спать и на узкой скамейке, видел сны и не падал в ледяную воду.
Лагерная этика позволяет обманывать начальство, «заряжать туфту», на работе – в замерах, в подсчетах, в качестве выполнения. В любой плотничьей работе можно словчить, обмануть. Одно только дело положено делать добросовестно – строить лагерный изолятор. Барак для начальства может быть срублен небрежно, но тюрьма для заключенных должна быть тепла, добротна. «Сами ведь сидеть будем». И хотя традиция эта культивируется блатными по преимуществу – все же рациональное зерно в таком совете есть. Но это – теория. На практике клин и мох царствуют всюду, и лагерный изолятор – не исключение.
Карцер на Джелгале был особенного устройства – без окна, живо напоминая известные «сундуки» Бутырской тюрьмы. Щель в двери, выходящей в коридор, заменяла окно. Здесь я просидел месяц на карцерном пайке – триста граммов хлеба и кружка воды. Дважды за этот месяц дневальный изолятора совал мне миску супу.
………………………………………………..
Закрывая лицо надушенным платком, следователь Федоров изволил беседовать со мной:
– Не хотите ли газетку – вот видите, Коминтерн распущен. Вам это будет интересно.
Нет, мне не было это интересно. Вот закурить бы.
– Уж извините. Я некурящий. Вот видите – вас обвиняют в восхвалении гитлеровского оружия.
– Что это значит?
– Ну, то, что вы одобрительно отзывались о наступлении немцев.
– Я об этом почти ничего не знаю. Я не видел газет много лет. Шесть лет.
– Ну, это не самое главное. Вот вы сказали как-то, что стахановское движение в лагере – фальшь и ложь.
В лагере было три вида пайков – «котлового довольствия» заключенных – стахановский, ударный и производственный – кроме штрафных, следственных, этапных. Пайки отличались друг от друга количеством хлеба, качеством блюд. В соседнем забое горный смотритель отмерил каждому рабочему расстояние – урок и прикрепил там папиросу из махорки. Вывезешь грунт до отметки – твоя папироса, стахановец.
– Вот как было дело, – сказал я. – Это – уродство, по-моему.
– Потом вы говорили, что Бунин – великий русский писатель.
– Он действительно великий русский писатель. За то, что я это сказал, можно дать срок?
– Можно. Это – эмигрант. Злобный эмигрант.
«Дело» шло на лад. Федоров был весел, подвижен.
– Вот видите, как мы с вами обращаемся. Ни одного грубого слова. Обратите внимание – никто вас не бьет, как в тридцать восьмом году. Никакого давления.
– А триста граммов хлеба в сутки?
– Приказ, дорогой мой, приказ. Я ничего не могу поделать. Приказ. Следственный паек.
– А камера без окна? Я ведь слепну, да и дышать нечем.
– Так уж и без окна? Не может этого быть. Откуда-нибудь свет попадает.
– Из дверной щели снизу.
– Ну вот, вот.
– Зимой бы застилало паром.
– Но сейчас ведь не зима.
И то верно. Сейчас уж не зима.
………………………………………………..
– Послушайте, – сказал я. – Я болен. Обессилел. Я много раз обращался в медпункт, но меня никогда не освобождали от работы.
– Напишите заявление. Это будет иметь значение для суда и следствия.
Я потянулся за ближайшей авторучкой – их множество, всяких размеров и фабричных марок, лежало на столе.
– Нет, нет, простой ручкой, пожалуйста.
– Хорошо.
Я написал: многократно обращался в амбулаторные зоны – чуть не каждый день. Писать было очень трудно – практики в этом деле у меня маловато.
Федоров разгладил бумажку.
– Не беспокойтесь. Все будет сделано по закону.
В тот же вечер замки моей камеры загремели, и дверь открылась. В углу на столике дежурного горела «колымка» – четырехлучевая бензиновая лампочка из консервной банки. Кто-то сидел у стола в полушубке, в шапке-ушанке.
– Подойди.
Я подошел. Сидевший встал. Это был доктор Мохнач, старый колымчанин, жертва тридцать седьмого года. На Колыме работал на общих работах, потом был допущен к врачебным обязанностям. Был воспитан в страхе перед начальством. У него на приемах в амбулатории зоны я бывал много раз.
– Здравствуйте, доктор.
– Здравствуй. Разденься. Дыши. Не дыши. Повернись. Нагнись. Можно одеваться.
Доктор Мохнач сел к столу, при качающемся свете «колымки» написал:
Заключенный Шаламов В.Т. практически здоров. За время нахождения в «зоне» в амбулаторию не обращался.
Зав. амбулаторией врач Мохнач.
Этот текст мне прочли через месяц на суде.
………………………………………………..
Следствие шло к концу, а я никак не мог уразуметь, в чем меня обвиняют. Голодное тело ныло и радовалось, что не надо работать. А вдруг меня выпустят снова в забой? Я гнал эти тревожные мысли.
………………………………………………..
На Колыме лето наступает быстро, торопливо. В один из допросов я увидел горячее солнце, синее небо, услышал тонкий запах лиственницы. Грязный лед еще лежал в оврагах, но лето не ждало, пока растает грязный лед.
Допрос затянулся, мы что-то «уточняли», и конвойный еще не увел меня – а к избушке Федорова подводили другого человека. Этим другим человеком был мой бригадир Нестеренко. Он шагнул в мою сторону и глухо выговорил: «Был вынужден, пойми, был вынужден» – и исчез в двери федоровской избушки.
Нестеренко писал на меня заявление. Свидетелями были Заславский и Кривицкий. Но Нестеренко вряд ли когда-нибудь слышал о Бунине. И если Заславский и Кривицкий были подлецами, то Нестеренко спас меня от голодной смерти, взяв в свою бригаду. Я был там не хуже и не лучше любого другого рабочего. И не было у меня злобы против Нестеренко. Я слышал, что он в лагере третий срок, что он старый соловчанин. Он был очень опытным бригадиром – понимал не только работу, но и голодных людей – не сочувствовал, а именно понимал. Это дается далеко не каждому бригадиру. Во всех бригадах давали после ужина добавки – черпачок жидкого супа из остатков. Обычно бригадиры давали эти черпаки тем, кто лучше других поработал сегодня, – такой способ рекомендовался официально лагерным начальством. Раздаче добавок придавалась публичность, чуть ли не торжественность. Добавки использовались и в производственных и в воспитательных целях. Не всегда тот, кто работал больше всех, работал лучше всех. И не всегда лучший хотел есть юшку.
В бригаде Нестеренко добавки давали самым голодным – по соображению и по команде бригадира, разумеется.
………………………………………………..
Однажды в шурфе я выдолбил огромный камень. Мне было явно не под силу вытащить огромный валун из шурфа. Нестеренко увидел это, молча спрыгнул в шурф, выкайлил камень и вытолкнул его наверх…
Я не хотел верить, что он написал на меня заявление. Впрочем…
………………………………………………..
Говорили, что в прошлом году из этой же бригады ушли в трибунал два человека – Ежиков и через три месяца Исаев – бывший секретарь одного из сибирских обкомов партии. А свидетели были все те же – Кривицкий и Заславский. Я не обратил внимания на эти разговоры.
………………………………………………..
– Вот тут подпишите. И вот тут.
Ждать пришлось недолго. Двадцатого июня двери распахнулись, и меня вывели на горячую коричневую землю, на слепящее, обжигающее солнце.
– Получай вещи – ботинки, фуражку. В Ягодное пойдешь.
– Пойдешь?
Два солдата разглядывали меня внимательно.
– Не дойдет, – сказал один. – Не возьмем.
– То есть как это вы не возьмете, – сказал Федоров. – Я позвоню в опергруппу.
Солдаты эти не были настоящим конвоем, заказанным заранее, занаряженным. Два оперативника возвращались в Ягодное – восемнадцать верст тайгой – и попутно должны были доставить меня в Ягодинскую тюрьму.
– Ну, ты сам-то как? – говорил оперативник. – Дойдешь?
– Не знаю. – Я был совершенно спокоен. И торопиться мне некуда. Солнце было слишком горячим – обожгло щеки, отвыкшие от яркого света, от свежего воздуха. Я сел к дереву. Приятно было посидеть на улице, вдохнуть упругий замечательный воздух, запах зацветающего шиповника. Голова моя закружилась.
– Ну, пойдем.
Мы вошли в ярко-зеленый лес.
– Ты можешь идти быстрее?
– Нет.
Прошли бесконечное количество шагов. Ветки тальника хлестали по моему лицу. Спотыкаясь о корни деревьев, я кое-как выбрался на поляну.
– Слушай, ты, – сказал оперативник постарше. – Нам надо в кино в Ягодное. Начало в восемь часов. В клубе. Сейчас два часа дня. У нас за лето первый выходной день. За полгода кино в первый раз.
Я молчал.
Оперативники посовещались.
– Ты отдохни, – сказал молодой. Он расстегнул сумку. – Вот тебе хлеб белый. Килограмм. Ешь, отдохни – и пойдем. Если бы не кино – черт с ним. А то кино.
Я съел хлеб, вылизал крошки с ладони, лег к ручью и осторожно напился холодной и вкусной ручьевой воды. И потерял окончательно силы. Было жарко, хотелось только спать.
– Ну? Пойдешь?
Я молчал.
Тогда они стали меня бить. Топтали меня, я кричал и прятал лицо в ладони. Впрочем, в лицо они не били – это были люди опытные.
Били меня долго, старательно. И чем больше они меня били, тем было яснее, что ускорить наше общее движение к тюрьме – нельзя.
Много часов брели мы по лесу и в сумерках вышли на трассу – шоссе, которое тянулось через всю Колыму, – шоссе среди скал и болот, двухтысячекилометровая дорога, вся построенная «от тачки и кайла», без всяких механизмов.
………………………………………………..
Я почти потерял сознание и едва двигался, когда был доставлен в ягодинский изолятор. Дверь камеры откинулась, открылась, и опытные руки дежурного дверью ВДАВИЛИ меня внутрь. Было слышно только частое дыхание людей. Минут через десять я попытался опуститься на пол и лег к столбу под нары. Еще через некоторое время ко мне подползли сидевшие в камере воры – обыскать, отнять что-нибудь, но их надежда на поживу была тщетной. Кроме вшей, у меня ничего не было. И под раздраженный рев разочарованных блатарей я заснул.
………………………………………………..
На следующий день в три часа вызвали меня на суд.
Было очень душно. Нечем было дышать. Шесть лет я круглые сутки был на чистом воздухе, и мне было нестерпимо жарко в крошечной комнате военного трибунала. Большая половина комнатушки в двенадцать квадратных метров была отдана трибуналу, сидевшему за деревянным барьером. Меньшая – подсудимым, конвою, свидетелям. Я увидел Заславского, Кривицкого и Нестеренку. Грубые некрашеные скамейки стояли вдоль стен. Два окна с частыми переплетами, по колымской моде, с мелкой ячеёй, будто в березовской избе Меншикова на картине Сурикова. В такой раме использовалось битое стекло – в этом-то и была конструкторская идея, учитывающая трудную перевозку, хрупкость и многое другое – например, стеклянные консервные банки, распиленные пополам в продольном направлении. Все это, конечно, заботы об окнах квартир начальства и учреждений. В бараках заключенных никаких стекол не было.
Свет в такие окна проникал рассеянный, мутный, и на столе у председателя трибунала горела электрическая лампа без абажура.
Суд был очень коротким. Председатель зачитал краткое обвинение – по пунктам. Опросил свидетелей – подтверждают ли они свои показания на предварительном следствии. Неожиданно для меня свидетелей оказалось не трое, а четверо – изъявил желание принять участие в моем процессе некто Шайлевич. С этим свидетелем я не встречался и не говорил ни разу в своей жизни – он был из другой бригады. Это не помешало Шайлевичу быстро отбарабанить положенное: Гитлер, Бунин… Я понял, что Федоров взял Шайлевича на всякий случай – если я неожиданно заявлю отвод Заславскому и Кривицкому. Но Федоров беспокоился напрасно.
– Вопросы к трибуналу есть?
– Есть. Почему с прииска Джелгала приезжает в трибунал уже третий обвиняемый по пятьдесят восьмой статье – а свидетели все одни и те же?
– Ваш вопрос не относится к делу.
Я был уверен в суровости приговора – убивать было традицией тех лет. Да еще суд в годовщину войны, 22 июня. Посовещавшись минуты три, члены трибунала – их было трое – вынесли «десять лет и пять лет поражения в правах»…
– Следующий!
В коридоре задвигались, застучали сапогами. На другой день меня перевели на пересылку. Началась не однажды испытанная мной процедура оформления нового личного дела – бесконечные отпечатки пальцев, анкеты, фотографирование. Теперь я уже назывался имярек, статья пятьдесят восемь, пункт десять, срок десять и пять поражения. Я уже не был литерником со страшной буквой «Т». Это имело значительные последствия и, может быть, спасло мне жизнь.
………………………………………………..
Я не знал, что стало с Нестеренко, с Кривицким. Ходили разговоры, что Кривицкий умер. А Заславский вернулся в Москву, стал членом Союза писателей, хоть и не писал в жизни ничего, кроме доносов. Я видел его издали. Дело все-таки не в Заславских, не в Кривицких. Сразу после приговора я мог убить доносчиков и лжесвидетелей. Убил бы их наверняка, если б вернулся после суда на Джелгалу. Но лагерный порядок предусматривает, чтоб вновь приговоренные никогда не возвращались в тот лагерь, откуда их привезли на суд.
1960
Последний бой майора Пугачева
От начала и конца этих событий прошло, должно быть, много времени – ведь месяцы на Крайнем Севере считаются годами, так велик опыт, человеческий опыт, приобретенный там. В этом признается и государство, увеличивая оклады, умножая льготы работникам Севера. В этой стране надежд, а стало быть, стране слухов, догадок, предположений, гипотез любое событие обрастает легендой раньше, чем доклад-рапорт местного начальника об этом событии успевает доставить на высоких скоростях фельдъегерь в какие-нибудь «высшие сферы».
Стали говорить: когда заезжий высокий начальник посетовал, что культработа в лагере хромает на обе ноги, культорг майор Пугачев сказал гостю:
– Не беспокойтесь, гражданин начальник, мы готовим такой концерт, что вся Колыма о нем заговорит.
Можно начать рассказ прямо с донесения врача-хирурга Браудэ, командированного из центральной больницы в район военных действий.
Можно начать также с письма Яшки Кученя, санитара из заключенных, лежавшего в больнице. Письмо его было написано левой рукой – правое плечо Кученя было прострелено винтовочной пулей навылет.
Или с рассказа доктора Потаниной, которая ничего не видала и ничего не слыхала и была в отъезде, когда произошли неожиданные события. Именно этот отъезд следователь определил как «ложное алиби», как преступное бездействие, или как это еще называется на юридическом языке.
Аресты тридцатых годов были арестами людей случайных. Это были жертвы ложной и страшной теории о разгорающейся классовой борьбе по мере укрепления социализма. У профессоров, партработников, военных, инженеров, крестьян, рабочих, наполнивших тюрьмы того времени до предела, не было за душой ничего положительного, кроме, может быть, личной порядочности, наивности, что ли, – словом, таких качеств, которые скорее облегчали, чем затрудняли карающую работу тогдашнего «правосудия». Отсутствие единой объединяющей идеи ослабляло моральную стойкость арестантов чрезвычайно. Они не были ни врагами власти, ни государственными преступниками, и, умирая, они так и не поняли, почему им надо было умирать. Их самолюбию, их злобе не на что было опереться. И, разобщенные, они умирали в белой колымской пустыне – от голода, холода, многочасовой работы, побоев и болезней. Они сразу выучились не заступаться друг за друга, не поддерживать друг друга. К этому и стремилось начальство. Души оставшихся в живых подверглись полному растлению, а тела их не обладали нужными для физической работы качествами.
На смену им после войны пароход за пароходом шли репатриированные – из Италии, Франции, Германии – прямой дорогой на крайний северо-восток.
Здесь было много людей с иными навыками, с привычками, приобретенными во время войны, – со смелостью, уменьем рисковать, веривших только в оружие. Командиры и солдаты, летчики и разведчики…
Администрация лагерная, привыкшая к ангельскому терпению и рабской покорности «троцкистов», нимало не беспокоилась и не ждала ничего нового.
Новички спрашивали у уцелевших «аборигенов»:
– Почему вы в столовой едите суп и кашу, а хлеб уносите в барак? Почему не есть суп с хлебом, как ест весь мир?
Улыбаясь трещинами голубого рта, показывая вырванные цингой зубы, местные жители отвечали наивным новичкам:
– Через две недели каждый из вас поймет и будет делать так же.
Как рассказать им, что они никогда еще в жизни не знали настоящего голода, голода многолетнего, ломающего волю – и нельзя бороться со страстным, охватывающим тебя желанием продлить возможно дольше процесс еды, – в бараке с кружкой горячей, безвкусной снеговой «топленой» воды доесть, дососать свою пайку хлеба в величайшем блаженстве.
Но не все новички презрительно качали головой и отходили в сторону.
Майор Пугачев понимал кое-что и другое. Ему было ясно, что их привезли на смерть – сменить вот этих живых мертвецов. Привезли их осенью – глядя на зиму, никуда не побежишь, но летом – если и не убежать вовсе, то умереть – свободными.
И всю зиму плелась сеть этого, чуть не единственного за двадцать лет, заговора.
Пугачев понял, что пережить зиму и после этого бежать могут только те, кто не будет работать на общих работах, в забое. После нескольких недель бригадных трудов никто не побежит никуда.
Участники заговора медленно, один за другим, продвигались в обслугу. Солдатов – стал поваром, сам Пугачев – культоргом, фельдшер, два бригадира, а былой механик Иващенко чинил оружие в отряде охраны.
Но без конвоя их не выпускали никого «за проволоку».
Началась ослепительная колымская весна, без единого дождя, без ледохода, без пения птиц. Исчез помаленьку снег, сожженный солнцем. Там, куда лучи солнца не доставали, снег в ущельях, оврагах так и лежал, как слитки серебряной руды, – до будущего года.
И намеченный день настал.
В дверь крошечного помещения вахты – у лагерных ворот, вахты с выходом и внутрь и наружу лагеря, где, по уставу, всегда дежурят два надзирателя, постучали. Дежурный зевнул и посмотрел на часы-ходики. Было пять часов утра. «Только пять», – подумал дежурный.
Дежурный откинул крючок и впустил стучавшего. Это был лагерный повар-заключенный Солдатов, пришедший за ключами от кладовой с продуктами. Ключи хранились на вахте, и трижды в день повар Солдатов ходил за этими ключами. Потом приносил обратно.
Надо было дежурному самому отпирать этот шкаф на кухне, но дежурный знал, что контролировать повара – безнадежное дело, никакие замки не помогут, если повар захочет украсть, – и доверял ключи повару. Тем более в 5 часов утра.
Дежурный проработал на Колыме больше десятка лет, давно получал двойное жалованье и тысячи раз давал в руки поварам ключи.
– Возьми, – и дежурный взял линейку и склонился графить утреннюю рапортичку.
Солдатов зашел за спину дежурного, снял с гвоздя ключ, положил его в карман и схватил дежурного сзади за горло. В ту же минуту дверь отворилась, и на вахту в дверь со стороны лагеря вошел Иващенко, механик. Иващенко помог Солдатову задушить надзирателя и затащить его труп за шкаф. Наган надзирателя Иващенко сунул себе в карман. В то окно, что наружу, было видно, как по тропе возвращается второй дежурный. Иващенко поспешно надел шинель убитого, фуражку, застегнул ремень и сел к столу, как надзиратель. Второй дежурный открыл дверь и шагнул в темную конуру вахты. В ту же минуту он был схвачен, задушен и брошен за шкаф.
Солдатов надел его одежду. Оружие и военная форма были уже у двоих заговорщиков. Все шло по росписи, по плану майора Пугачева. Внезапно на вахту явилась жена второго надзирателя – тоже за ключами, которые случайно унес муж.
– Бабу не будем душить, – сказал Солдатов. И ее связали, затолкали полотенце в рот и положили в угол.
Вернулась с работы одна из бригад. Такой случай был предвиден. Конвоир, вошедший на вахту, был сразу обезоружен и связан двумя «надзирателями». Винтовка попала в руки беглецов. С этой минуты командование принял майор Пугачев.
Площадка перед воротами простреливалась с двух угловых караульных вышек, где стояли часовые. Ничего особенного часовые не увидели.
Чуть раньше времени построилась на работу бригада, но кто на Севере может сказать, что рано и что поздно. Кажется, чуть раньше. А может быть, чуть позже.
Бригада – десять человек – строем по два двинулась по дороге в забои. Впереди и сзади в шести метрах от строя заключенных, как положено по уставу, шагали конвойные в шинелях, один из них с винтовкой в руках.
Часовой с караульной вышки увидел, что бригада свернула с дороги на тропу, которая проходила мимо помещения отряда охраны. Там жили бойцы конвойной службы – весь отряд в шестьдесят человек.
Спальня конвойных была в глубине, а сразу перед дверями было помещение дежурного по отряду и пирамиды с оружием. Дежурный дремал за столом и в полусне увидел, что какой-то конвоир ведет бригаду заключенных по тропе мимо окна охраны.
«Это, наверное, Черненко, – не узнавая конвоира, подумал дежурный. – Обязательно напишу на него рапорт». Дежурный был мастером склочных дел и не упустил бы возможности сделать кому-нибудь пакость на законном основании.
Это было его последней мыслью. Дверь распахнулась, в казарму вбежали три солдата. Двое бросились к дверям спальни, а третий застрелил дежурного в упор. За солдатами вбежали арестанты – все бросились к пирамиде – винтовки и автоматы были в их руках. Майор Пугачев с силой распахнул дверь в спальню казармы. Бойцы, еще в белье, босые, кинулись было к двери, но две автоматные очереди в потолок остановили их.
– Ложись, – скомандовал Пугачев, и солдаты заползли под койки. Автоматчик остался караулить у порога.
«Бригада» не спеша стала переодеваться в военную форму, складывать продукты, запасаться оружием и патронами.
Пугачев не велел брать никаких продуктов, кроме галет и шоколада. Зато оружия и патронов было взято сколько можно.
Фельдшер повесил через плечо сумку с аптечкой первой помощи.
Беглецы почувствовали себя снова солдатами.
Перед ними была тайга – но страшнее ли она болот Стохода?
Они вышли на трассу, на шоссе Пугачев поднял руку и остановил грузовик.
– Вылезай! – он открыл дверцу кабины грузовика.
– Да я…
– Вылезай, тебе говорят.
Шофер вылез. За руль сел лейтенант танковых войск Георгадзе, рядом с ним Пугачев. Беглецы-солдаты влезли в машину, и грузовик помчался.
Как будто здесь поворот.
Машина завернула на один из…
– Бензин весь!..
Пугачев выругался.
Они вошли в тайгу, как ныряют в воду, – исчезли сразу в огромном молчаливом лесу. Справляясь с картой, они не теряли заветного пути к свободе, шагая прямиком. Через удивительный здешний бурелом.
Деревья на Севере умирали лежа, как люди. Могучие корни их были похожи на исполинские когти хищной птицы, вцепившейся в камень. От этих гигантских когтей вниз, к вечной мерзлоте, отходили тысячи мелких щупалец-отростков. Каждое лето мерзлота чуть отступала, и в каждый вершок оттаявшей земли немедленно вползал и укреплялся там коричневый корень-щупальце.
Деревья здесь достигали зрелости в триста лет, медленно поднимая свое тяжелое, могучее тело на этих слабых корнях.
Поваленные бурей, деревья падали навзничь, головами все в одну сторону и умирали, лежа на мягком толстом слое мха, яркого розового или зеленого цвета.
Стали устраиваться на ночь, быстро, привычно.
И только Ашот с Малининым никак не могли успокоиться.
– Что вы там? – спросил Пугачев.
– Да вот Ашот мне все доказывает, что Адама из рая на Цейлон выслали.
– Как на Цейлон?
– Так у них, магометан, говорят, – сказал Ашот.
– А ты что – татарин, что ли?
– Я не татарин, жена татарка.
– Никогда не слыхал, – сказал Пугачев, улыбаясь.
– Вот, вот, и я никогда не слыхал, – подхватил Малинин.
– Ну – спать!..
Было холодно, и майор Пугачев проснулся. Солдатов сидел, положив автомат на колени, весь – внимание. Пугачев лег на спину, отыскал глазами Полярную звезду – любимую звезду пешеходов. Созвездия здесь располагались не так, как в Европе, в России, – карта звездного неба была чуть скошенной, и Большая Медведица отползала к линии горизонта. В тайге было молчаливо, строго; огромные узловатые лиственницы стояли далеко друг от друга. Лес был полон той тревожной тишины, которую знает каждый охотник. На этот раз Пугачев был не охотником, а зверем, которого выслеживают, – лесная тишина для него была трижды тревожна.
Это была первая его ночь на свободе, первая вольная ночь после долгих месяцев и лет страшного крестного пути майора Пугачева. Он лежал и вспоминал – как началось то, что сейчас раскручивается перед его глазами, как остросюжетный фильм. Будто киноленту всех двенадцати жизней Пугачев собственной рукой закрутил так, что вместо медленного ежедневного вращения события замелькали со скоростью невероятной. И вот надпись – «конец фильма» – они на свободе. И начало борьбы, игры, жизни…
Майор Пугачев вспомнил немецкий лагерь, откуда он бежал в 1944 году. Фронт приближался к городу. Он работал шофером на грузовике внутри огромного лагеря, на уборке. Он вспомнил, как разогнал грузовик и повалил колючую однорядную проволоку, вырывая наспех поставленные столбы. Выстрелы часовых, крики, бешеная езда по городу, в разных направлениях, брошенная машина, дорога ночами к линии фронта и встреча – допрос в особом отделе. Обвинение в шпионаже, приговор – двадцать пять лет тюрьмы.
Майор Пугачев вспомнил приезды эмиссаров Власова с его «манифестом», приезды к голодным, измученным, истерзанным русским солдатам.
– От вас ваша власть давно отказалась. Всякий пленный – изменник в глазах вашей власти, – говорили власовцы. И показывали московские газеты с приказами, речами. Пленные знали и раньше об этом. Недаром только русским пленным не посылали посылок. Французы, американцы, англичане – пленные всех национальностей получали посылки, письма, у них были землячества, дружба; у русских – не было ничего, кроме голода и злобы на все на свете. Немудрено, что в «Русскую освободительную армию» вступало много заключенных из немецких лагерей военнопленных.
Майор Пугачев не верил власовским офицерам – до тех пор, пока сам не добрался до красноармейских частей. Все, что власовцы говорили, было правдой. Он был не нужен власти. Власть его боялась.
Потом были вагоны-теплушки с решетками и конвоем – многодневный путь на Дальний Восток, море, трюм парохода и золотые прииски Крайнего Севера. И голодная зима.
Пугачев приподнялся и сел. Солдатов помахал ему рукой. Именно Солдатову принадлежала честь начать это дело, хоть он и был одним из последних, вовлеченных в заговор. Солдатов не струсил, не растерялся, не продал. Молодец Солдатов!
У ног его лежит летчик капитан Хрусталев, судьба которого сходна с пугачевской. Подбитый немцами самолет, плен, голод, побег – трибунал и лагерь. Вот Хрусталев повернулся боком – одна щека краснее, чем другая, належал щеку. С Хрусталевым с первым несколько месяцев назад заговорил о побеге майор Пугачев. О том, что лучше смерть, чем арестантская жизнь, что лучше умереть с оружием в руках, чем уставшим от голода и работы под прикладами, под сапогами конвойных.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?