Текст книги "Славенские вечера"
Автор книги: Василий Нарежный
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Вечер VIII
МИРОСЛАВ
После грозной бурной ночи настало утро прелестное.
Блистательно было солнце среди небес лазуревых, величественно в тихих волнах Днепровых, кротко в каплях росы, блиставшей на листьях поверженных дубов и тополей и скромной незабудки, безопасно проведшей ужасы ночи той, склони низменную головку свою к матернему лону землизащитницы.
Мирослав, вышед из пустынной хижины своей, взошел на холм прибрежный. Белая брада показывала в нем мужа древнего; чистый, светлый, спокойный взор его к небу означал мудрого, коего жизнь текла порядком устроенным.
Он, воздев длани вещал:
«О ты, существо великое и премудрое! На заката дней моих я познал тебя, и душа моя обновилась; природа явилась мне в новом виде, и сердце мое стало биться жизнию, дотоле неизвестною. Благословляю тебя, существо непостижимое, но великое и благодетельное!
Грозно было чело твое в ночь протекшую; ты возвысил длань, и небеса воспламенились, произнесли стон и вопль, земля затрепетала, страшась своего уничтожения!
Увы! Познаю вину истинную, почто бог любви и милосердия ополчается гневом великим, разрушает жизнь, прежде дарованную, и приводит в трепет миры с их обитателями!
И теперь, когда гремишь ты в превыспренних, сгущаешь тучи железные, ниспосылаешь грады и наводнения, когда риза твоя горит огнями поражающими, – и теперь есть убийцы и хищники, есть клятвопреступники и обольстители! Что же было бы на земле несчастливой, когда бы злобные обитатели ее беспрерывно зрели вечную благость твою, никакими злодействами неизменяемую?
Благословляю тебя, существо непостижимое, но великое, благодетельное и правосудное!»
Умолк, пал ниц на землю, и мольбы его воскрнлялись к престолу вечного.
Восстав от земли, узрел он двоих странников: юношу в броне богатырской, но без оружия и деву красоты отличной. Робость питала взоры пришельцев сих, движения их означали нерешительность; одежды показывали, что нощь целую провели они в странствии трудном и заботливом, под открытым небом.
«Странники! – возопил Мирослав, – се хижина старца отверзта. Не ищите неги и роскоши, – и вы покой обрящете».
Юноша косными шагами приблизился. Юная подруга его едва могла ему следовать, опершись на рамена возлюбленного. Каждый взор ее, к нему обращенный, каждое движение его показывало, что путеводитель ее – есть друг сердца, есть щит ее добродетели, бытия ее, отрада последняя.
«Почтенный житель пустыни безлюдной! – вещал юноша, приближаясь к Мирославу, – я познаю мудрость твою великую. Ты оставил людей с их злодействами. Ты оставил прелесть роскоши житейской и наслаждаешься счастием.
Боже великий! Почто не оставил я чертогов княжеских, злата и сребра, в них блистающего! Тогда я не познал бы бедствий, меня удручающих, и сей юный, прелестный цвет любви моей не томился бы пагубным бездождием!»
Он сказал, склонился на грудь прелестной сопутницы; слеза повисла на седых ресницах Мирослава; он произнес тяжкий вздох и заключил обоих странников в свои объятия.
«Кто ты, юноша благородный? – возопил он, проливая слезы. – Кто ты, дева прелестная?»
Юноша отер слезы свои, еще раз обнял старца и с сердечною доверенностью отвещал ему:
«Я Святослав, сын Владимиров!»
Мирослав в изумлении отступил от него:
«Ты – Спятослан, убегающий чтобы и мщения Святополка{11}, брата своего! И невинная, юная, кроткая Псмешья есть виною его неистовства! По что Владимир, родитель твой?» – вопросил Мирослав с трепетом.
Святослав покрылся бледностию. Он возвел взоры свои к небу.
«Понимаю, – сказал Мирослав, – видел я звезду светлую, падшую с высот неба киевского. Кровавая туча заступила место ее; слышны были удары грома рьяного и блеск ослепляющей молнии! – Или и его…»
«Нет более!» – возрыдал Святослав и пал на колена; Немения склонилась на выю его. Се мгновение грозного молчания!
«Тако оканчивается поприще жизни! – рек Мирослав. – Обладатель света и рабы последние склонят главы свои.
Пройдет время недолгое – рассыплются памятники пышные, и путник не найдет места, где тлеют останки мужей великих. Участь мира подлунного! Но по что возненавидел вас Святополк, грозный сын кроткого Владимира?»
Святослав вещал: «Умоляю тебя дать убежище и покой утомленной моей сопутнице. После поведаю тебе вину горестного моего странствования из дому родительского, из града отечественного».
Он рек, – Мирослав взял Немению за руку, ввел ее в хижину и предложил убогий одр свой. Она возлегла. Старец с Святославом взошел на прежний холм, возлегли там, и Святослав начал свое повествование:
«Склонилось солнце Владимирово к своему западу.
Слабы стали мышцы старческие править браздами илацения обширного. Померцающие взоры его с трудом уже отличали друга верного от льстеца коварного и гордое искание почестей от благородной любви к чести отечества. В таковое время жизни его возлюбил он, более прочих сынов своих, гордого, неукротимого Святополка и вверил ему покой и благо отечества.
Грозен, подобно туче, взор Святополков; бурен дух его, как вихрь, сын песчаных долин Днепровых. Не любил он покоя, и одни кровопролития веселили его. Он возбудил недоверчивость в Ярославе, старшем сыне Владимира, владыке великого Новаграда.
Развеял сей знамена бунта кроволитного, двинулись ко граду Киеву преступные полчища его, растерзалось сердце отца чадолюбивого, и грозное воинство, им предводимое, явилось на полях ратных. Победа увенчала седую главу рыдающего о ней Владимира.
Незадолго пред тем неопытный взор любви моей остановился на дщери благородного Леона, бывшего более друга Владимирова, нежели князя пленного, я возлюбил Немению, и счастие мое исполнилось совершенно, когда познал я взаимную любовь ее.
Я пал к стопам родителя, и соизволение его возвеличило меня превыше всех обладателей мира. Господствующий Святополк, в свирепой душе коего никогда любовь не обитала, был беден, ничтожен в глазах моих. Увы! как мало постигал я вину исступления и свирепости Святополковой.
Подобно раскаленному жерлу горы Сицилийской, давно пламенело сердце его к прелестям Немении; подобно стреле молнийной, которая, раздирая сгущенный помост неба, убийственными взорами ищет высот на земле устрашенной, находит и раздробляет древа и камни, – такими взорами провождал всегда Святополк юную подругу души моей, когда она шла по страну меня увенчанная цветами прелестными.
Он открылся Леону, греку честолюбивому, и владеющий злодей предпочтен им безудельному сыну Князеву{12}; он дал ему позволение искать ее соответствия, обещав по окончании браней междоусобных вручить ему и руку ее. Я также ждал сего, полагаясь на изволение родителя.
Владимира не стало! – Три дня рыдали осиротевшие дети и народ его.
В сие время Святополк собрал рать бесчисленную и ожидал приближения Ярославова. Сей прибыл в утро протекшее и стал по другую страну Днепра ревущего. Едва показалась заря на небе киевском, все предвещало ужасный день и ночь еще ужаснейшую. Мрачные облака носились на тверди и затемняли златые верхи храмов божественных.
„Немения! – вещал я, подавая руку юному другу своему. – День сей решит судьбу трона и народа российского.
Пойдем ко гробу великого нашего родителя; благословим память его и оплачем участь нашу горестную“.
Мы пришли, пали на колена у подножия гробницы, и слезы наши полились градом.
„Великий родитель наш! – возопил я, – благослови нас теперь с небес, как благословлял некогда на земле; и умоли предвечного, да осчастливит Ярослава победою, землю Российскую падением свирепого Святополка!“
„Злополучные!“ – раздался рев, подобно грому; он повтооился меж сводов каменных, и ветви кипарисов восшумели.
Обратились мы, – …ужас оковал члены наши; мы остались к земле пригвожденными.
Стоял Святополк, опершись на копие свое. Кровавые взоры ею сверкали, подобно углям раскаленным. Он хотел продолжать, но гнев сковал уста его. Стража стояла за ним в безмолвии.
„Святослав! – наконец вещал он, – время уже открыть тебе твое безумие. Никогда не будешь ты обладать Исмепнею, как дух отверженный света красами эдемскими. Мне будет принадлежать она! Се воля моя и Леона, ее родителя.
Давно бы постигла тебя участь Глеба и Бориса{13}, если бы любовь Владимирова была к тебе столь же неумеренна.
Иду на битву кровавую – возвращусь победителем. Ты теки из владений моих, да не обрету тебя по моем возвращении. Кровлю твоею омою я брачные одежды Исмении и взойду на ложе ее по твоему трупу; иди поспешно. Се последняя милость моя, крови родственной даруемая. Исмения в тереме будет ждать моего возврата с полей битвы“.
Он рек и удалился. Некоторые из стражей повлекли Исмению во дворец; я остался один, бесчувствие покрыло меня своею дланию, целая природа для меня исчезла.
Ощутив себя, нахожу день уже склонившимся. Мрак господствовал в природе. Громы ревели на тверди, и молнии освещали ужас мятущегося неба.
Подобно исступленному, восстаю я от земли, бегу в вертограды княжеские, дабы в последний раз узреть при блеске молнии в окнах теремов рыдающую Исмению, узреть ее л железом пронзить сердце свое несчастное.
Я пробегаю из конца в конец, попираю ногами цветы л травы, насажденные руками Исмении, дотоле бывшие мне драгоценнейшими всех перлов Индии; имя Исменни взываю на каждом шаге, и свисты ветров тщетно оное повторяют.
Но кто изобразит прелесть моего исступления, когда я наконец узрел ее, ко мне пришедшую! Она пала в мои объятия.
„Кто возвращает мне Исмению?“ – вопросил я небо.
Удар грома мне ответствовал.
Я пал на колени и молился. Когда первое упоение свидания прошло, Исмения вещала мне, что бунт природы и беспрерывно переменяющиеся во дворе слухи об участи битвы породили смятение и беспорядок в палатах. Она воспользовалась, проникла сквозь сонм стражей, достигла вертограда, познала голос друга своего, и душа ее оживилась.
Мгновенно мы оставил:; вертоград, оставили двор родительский, оставили город, зревший рождение наше, храмы божий и прах великого Владимира.
Путями неизвестными устремили мы шествие по брегам Днепровым; я отвращал от Исмении препинание ветвей древесных, преносил се чрез камни острые, согревал ее моими объятиями от хлада ночи бурной, и так мы к восходу солнечному пришли к обители твоей, старец благодетельный. Если любезна сердцу твоему память добродетелей моего родителя, дозволь в хижине твоей пробыть время малое несчастному сыну его!»
«Благословляю щедрое провидение, – рек старец с благоговением, пославшее мне малый случай доказать сыну, сколь драгоценна для меня память его родителя».
И се – внезапно узрели они поднявшуюся пыль вдоль берега. Топот коней и шумный вопль ратников возвещали бегущих с полей битвы.
Старец и юный князь возникли.
Они узрели Святополка, покрытого ранами, облитого кровлю, бегущего с малою дружиною, толико же пораженною.
«Се воля твоя, – стенал Святополк, – се определение власти твоей, бог гнева и мщения! Кровь Глеба и Бориса, на мне запекшаяся, омывается теперь моею кровлю!»
Узрел он юного Святослава, оставил коня своего, приспел подобно вихрю шумному, и рев его раздался по брегу и водам Днепровым:
«Ты здесь, малодушный любимец счастия? Не возвратишься ты во двор княжеский веселиться с Ярославом; не будешь торжествовать бедствия моего у груди Исмении. Не возвеселится неблагодарная о твоем прибытии!»
Вещал, и тяжелый меч его водрузился в груди юноши.
Он пал, и багряная кровь его оросила землю хладную.
Святополк быстро удалился. Издали слышны были тяжкие завывания груди его.
Вняла злополучная Исмения воплям и гулам ратным; востекла от ложа пустынного и быстро устремилась к старцу, стоявшему на коленах у охладевшего трупа Святославова. Она узрела, – бледностью покрылись ланиты ее и уста прелестные; поколебались колена, она пала подле друга, и дух ее устремился вслед за своим любимцем.
Долго пустынный житель хладными взорами смотрел на юные жертвы злобы и бесчеловечия землеоблтателей.
Он изрыл дряхлыми руками могилу, опустил в нее трупы любившихся, сделал насыпь высокую и усадил ее цветами благовонными.
Тогда пал он на колола, пролил впервые источники слез и, обрати полуугасший взор и трепещущие руки к небу, вещал:
«Такс восхотел ты, великий повелитель мира! Земля не достойна была украшаться прелестными сими цветами.
Ты восхитил их в вертограды вечного эдема, да познают там счастие любви невинной. Вожделеннее для сердца чувствительного растсрзаться у гроба любимца своего, чем с мужем его ненависти взойти на ложе брачное».
Вечер IX
МИХАИЛ
Ты склоняешься уже, солнце небесное, от взоров наших!
В последний раз сего вечера златишь ты жемчужные крылия облака легкого, на коем некогда, во дни давнопротекшие, бесплотные духи витязей великих любили покоиться и в последний раз упиваться вечерним светом твоим.
Пошли же, солнце любезное, пошли к нам звезду вечернюю и месяц серебряный; я хочу петь о любви к отечеству, священной любви, достойной мужа великого, но и еще священнейшей – любви к вере отцов своих.
На западе разостлались розы зари прелестной, на востоке засребрились листья дубов и тополов от востекающего месяца. Нежны лучи его для взоров наших, любезно для груди дыхание ветра тихого, как он, развеясь по лицу земли, с кротким журчанием лобызает росу на лоне гордой лилии и кроткой гвоздики.
Такова была заря алая, таков был месяц светлый, когда пленный Михаил, князь Черниговский, стоял на берегу Дона тихого с другом своим и вельможею Феодором, под игом Батыя, царя гордого Золотой Орды. Рубища покрывали рамена их, ветр развевал власы их, пот и слезы струились по ланитам и, стекшись на запекшихся устах, умирали от дыхания пламенного стесненной груди витязей.
Михаил копал гряды для цветника царевны, сажал цветы, поливал их, берег, лелеял: это была должность его, наложенная ханом – победителем. Князь, лишась сладкого удовольствия управлять народом и делать его счастливым, смотрел с улыбкою, когда юная роза или лилия отверзали к нему свои объятия и кротко благоухали к своему творителю.
Михаил склонился; оперся на заступ свой, долго смотрел на небо лазуревое и на приманчивый свет месяца; на струи Дона тихого и листки фиалки, окропляющиеся росою.
«Творец мира сего, – вещал он, устремив взоры к небу и обратив к нему руки свои, как обращает юное алчущее дитя к сосиам матери. – Творец мира сего и всех красот, в нем рассеянных! Почто все страны его населил ты радостию, и везде видна десница твоя отеческая? Почто в Орде кровожаждущей, среди народа дикого и зверского, непознавшего тебя и щедрот твоих, почто и здесь то же солнце, те же звезды, то же кроткое пение птиц и цветов благоухание, как и в России, где воздвигаются тебе храмы и на алтарях твоих курится фимиам сердечный?»
«Бог создал людей, – начал речь Феодор, – и оградил их крепостню мышц не для того, дабы они, подобно зверям хищным, ловили друг друга в добычу своему неистовству.
Он повелел земле в недрах своих производить медь и железо для создания орудий к возделыванию земли, а не для того, чтобы мы мечами источали кровь один у другого и были виновниками бедствий взаимных!»
«Но что сделал я? – вещал Михаил, – почто привлек грозную десницу неба? Я любил мир, ибо я любил люден.
Я жаждал покоя, награждал трудолюбие, и ни одна неистовая мысль любочестия или корыстолюбия не имела для себя ни одного биения сердечного. И оттого-то народ мой более уподоблялся пастырям стад, нежели воинам. Нашествие врага лютого погубило меня и всех совокупно».
«Предадим судьбу свою воле небес, и от них будем ожидать или отрады или конечной гибели», – рек Феодор, подал с улыбкой утешения руку юному своему князю, и они воссели на холме, омываемом донскими струями, в безмолвии взирая на небо кроткое и волны едва зыблющиеся.
Уже ночь совершила половину своего течения, всеобщая тишина царствовала в долине, одни голоса пленников изредка колебали воздух; как вдруг узрели они: от шатров царских появились шествующая к ним царевна с своею верною рабыней. Белоснежная одежда ее, истканная серебряными цветами, украшенная драгоценными каменьями Востока, разливала вокруг ее сияние. Багряное покрывало висело по липу ее. Она шла, очарование струилось по следам ее; легкое колебание груди подобилось пенистым волнам Дона, когда ветры раздирали воздух и громы ревели на тверди.
Такова была, повествуют греки, мать любви – Афродита, когда она впервые явилась в сословие богов небесных, и огнь восторгов просиял на лицах каждого, и солнце улыбнулось, и земля от веселия восколебалась!
Такова была, вещают славяне, юная Лада, дщерь Световида и царицы земли, когда она впервые, на берегах Буга, под счастливым влиянием неба, при восклицаниях целой природы, при кротком свете месяца открыла прекрасное лицо свое и дозволила счастливому Перуну, державному обладателю грома и молнии, разрешить девический пояс свой.
Такова была Зюлнма в цвете юности своей. Она приблизилась к удивленным пленникам, остановилась и, одною рукой закинув свое покрывало, другую простерши к князю, – «Михаил! – вещала она – и звук ее сладостного голоса был подобен звуку арфы под перстами опытного песнопевца мира: – Михаил!» – вещала она, сопровождая взором, пред которым бы звезды небесные преклонились, улыбкою, которою заря вечера кроткого никогда не озарялась.
«Зюлима! – вещал князь, восставая от земли с своим другом. – Царевна! что привело тебя в часы сии в места уединенные, к двум горестным пленникам? Или хочешь почерпнуть из сердец их сетования и, может быть, впервые узнать, что есть горесть жизни?»
«Когда ты, – рекла Зюлима, – в первый раз в шатре моего родителя говорил с ним, с тех пор начала я и никогда не преставала после того желать тебе счастия и удовольствия в мире сем, если только они еще для тебя существуют».
«Нет для меня более, – вещал Михаил, – на земле сей счастия и удовольствия!»
«Итак, ты все потерял?»
«Все!»
«И невозвратно?»
«Как дни прошедшие!»
«Ты обманываешься», – сказала Зюлима с кроткою улыбкою, и вскоре на ресницах ее засверкали слезы перловые, луч месяца осветился в них, они пали на ланиты ее, трепет разлился в груди Зюлнмы, с жаром взяла она руку у князя.
«Ты обманываешься! – продолжала она, – ты был обладателем и опять будешь; ты был любим – и будешь еще белее; ты был счастлив и можешь быть еще счастливее», «Я?» – сказал князь с удивлением; и воспоминание дней прошедших разлило мрачное уныние на глазах его.
«Ты был князем Черниговским, – сказала Зюлима, – и будешь обладателем Золотой Орды; ты был любимым супругом, и Зюлима клянется любить тебя; она любит тебя со всем пламенем, какой может только вмещать сердце страстной женщины, дщери царя восточного!»
Ужас, недоумение, горесть разлились на ланитах Михаила и Феодора.
«Я не могу понять слов твоих», – сказал князь, отступая от нее с трепетом.
«Вещай, – сказала Зюлима, обратись к рабе своей, – вещай, верная Цара! От тебя не скрыта ни одна мысль твоей повелительницы, им одно желание сердца ее».
Тут царевна опустила покрывало, села на холме благоухающем и оперлась рукою на померанцевое дерево. Михаил с Феодором стояли против нее. У всех сердца были сжаты, и одни тайные, едва приметные, по тем тягчайшие вздохи колебали их груди.
Цара начала:
«В начале весны протекшего года, когда Батый, державный родитель Зюлимы, возвратился на поля наши с победою, в пленных россиянах познали мы, что слухи о их варварстве и невежестве обличали нас самих в зверстве и невежестве. Царевна Зюлима любила говорить с ними и впервые познала связи народов образованных, связи семейные и государственные.
При первом появлении весны благословенной Батый начал снаряжаться под Чернигов, клянясь не возвратиться – не разорив города и не приведя князя Михаила на брега Донские служить ему вместо раба последнего!
Он двинулся; Зюлима в первый раз ощутила в сердце своем невольное трепетание; непостижимая тоска сопутствовала ей непрерывно.
„Кто таков Михаил?“ – вопрошала она у россиян.
Громы похвал раздавались всюду, и царевна совершенно престала понимать свои чувства и отличать желания.
Иногда, в неизвестном ей восторге, мечтала они видеть князя победителем; видеть, как он со знаменем и мечом в руках разгонял безобразные толпы ордынские, – и улыбка являлась на губах ее; но вдруг, представя неразлучные с победой россиян стыд и посрамление славы ее родителя, содрогание груди ее заставляло ее познать преступность своих желаний.
Иногда, вообразя погибель своих неприятелей, падение града их и священных храмов, омрачалась она горестию, и слеза готова была пасть на зыблющуюся грудь ее; но представя князя пленником, представя, как она утешает его своими попечениями, как разделяет с ним тяжкое иго неволи и по времени заставляет его забыть отечество, дабы с нею познать счастие жизни, взоры ее пылали лучами радости, щеки покрывались пурпуром розы восточной и улыбка сияла на пламенеющих губах се.
Среди таковых движений духа и сердца услышали мы приближения Батыя и с ним пленного Михаила с его избранными. Тогда никакая мысль не занимала царевны, кроме мысли видеть Михаила, и – наутро другого дня, как Батый, окруженный темными[12]12
Титло великости. (Примеч. Нарежного.)
[Закрыть] вельможами двора своего, воссел на престоле величества, царевна Зюлима сидела по правую страну его; я стояла у ног ее.
Восклицания придворных и поздравительные приветствия их прекратились. Батый повелел, и Михаил, сопровождаемый Феодором и другими вождями, представлены пред лицо его.
Царевна взглянула на него; запылали щеки ее, сомкнулись ресницы, и она, раскрыв их чрез несколько мгновений, испустила вздох, мне одной только приметный.
„Пади ниц с твоими великими и ожидай повелений твоего обладателя“, вешал Батый.
Михаил ответствовал:
„Я сын князя Российского и сам обладал народами, доколе гневный перст бога отцов моих не рассыпал грома над главой моею. Пред ним единым преклонял я колена, и ни пред кем более, ни пред повелителем целого мира!“
Ропот раздался в сонме вельмож; Батый дал знак, и молчание разлилося. Долго дума великая носилась по челу его; наконец суровый взор его осклабился.
„Неужели, – рек он к Михаилу, – неужели не познал ты силы руки моей и власти моей беспредельной?“
„Пройдет небо и земля, звезды и солнце, пройдет и власть человеческая! Поразить меня ты можешь, ибо я человек и слаб; победить меня – никогда, ибо я князь и христианин“, – Михаил ответствовал.
„Не противна мне речь твоя, – сказал Батый с кротостью, впервые в нем приметною, – люблю людей храбрых, и великость духа уважаю даже в побежденных. Надеюсь, ты переменишь мысли свои и тогда будешь первый после Батыя; теперь цепи спадут с рамен твоих; работа самая легчайшая на тебя возложится; в собеседники себе избери любимейшего из вождей твоих. Так велю я, ибо люблю людей храбрых и великость духа уважаю даже в побежденных!“
Долго Зюлима в шатре девственном на груди верной Цары рыдала об участи Михаила. С каждым наступающим днем возрастала мучительная тоска ее; с каждым восходом месяца удвоивались слезы ее, и наконец ясно познала я, что соболезнование к несчастному, но великому витязю обратилось в соучастие, соучастие в склонность, склонность в любовь, любовь в беспредельную страсть, ее пожпгающую.
Сего вечера Батый, упоенный своим счастием и величием, повелел быть празднеству великому. Уже около торжественного ложа его воссели вожди и советники. Веселие разлилось на лице каждого: избраннейшие красоты Востока возлегли на златотканых коврах у ног владык своих и воспели песни сладострастные, сопровождая оные звуками бубнов и кимвалов. Шумная радость потрясала шатры блестящие, и сердце царево и великих двора его разнежилось.
Тогда Зюлима, подобно кроткой Турин сала эдемского, берет арфу художеств цареградскнх, налагает на блестящие струны ее белоснежные персты свои; раздался звон сладостный, потрясающий, и тихий глас ее, подобный журчанию ветерка на листках юной розы, светлый глас ее коснулся слуху сопиршествующих. Все умолкло, дыхание каждого остановилось; Зюлима пела:
„Любовь! Не ты ли та повелительница мира, которой манием возникли из ничего народы с их племенами? Не ты ли созвала их воедино и дала почувствовать сладость общежития?
Ты связуешь сердца неразрывными узами сочувствия!
Ты облегчаешь беды и горести! Ты возвеличиваешь счастие их и веселие!
Что может заменить тебя? Престолы и скиптры в глазах твоих ничтожны; власть и могущество, обладание целою вселенною не тронут сердца, тобою полного!
Что же может противиться тебе, любовь всесильная?
Ничто! Встретит ли тебя свирепость кровожадная, власть ли тиранства воспретит тебе, гроб ли мрачный прострет к тебе свои хладные объятия: ты встретишь их со вздохом сердечным, с слезою блестящего и останешься победительницей“.
3юлима умолкли; по изумление господствовало, молчание царствовало.
Батый в восторге души своей простер к пей руку свою; 3юлима облобызала ее с детскою иежностию и преклонила колена.
„Что хочешь, Зюлима?“ – вопросил он с величием.
Зюлима смежила взоры свои и склонила к персям главу свою.
„Сокровища мои у ног твоих, полцарства моего тебе да поклонится, да познают в тебе свою повелительницу“, – вешал Батый, поднимая ее в свои объятия.
„Сего мало для сердца моего, родитель! Я требую одного“, – рекла Зюлима, и невольным образом вторично колена ее преклонились.
„Чего же?“
„Возврати свободу пленнику твоему, князю Михаилу“, – вещала царевна, трепет потряс члены ее, она накинула покрывало и восстала в величии.
Хан и старейшины пребыли в молчании.
„Открыта предо мной душа твоя, – сказал наконец Батый величественно, но без гнева. – Я исполню желание твое, но потребую жертвы от Михаила“.
„Какой, родитель мой?“
„Да поклонится Михаил Магомету и преклонит колена пред тропом моим; тогда исполнится желание твое, ибо душа твоя открыта предо мною!“ – вещал хан, встал от ложа своего и удалился в шатер покоя.
Цара умолкла. Колебание груди Зюлимы остановилось.
Казалось, все существо ее устремилось к ответу Михаила.
Он рек:
„Я славянин, – и это весь ответ мой!“
„Он очень темен“, – сказала царевна восставая, окамепепная предчувствием.
„Как скоро начал я чувствовать себя, поклялся быть вереи богу и отечеству, и с сим чувством спиду в гроб. Надеюсь, что мой бог и повелитель воздаст мне там, где цари и подданные, побежденные и победители явятся в природном образе своем!“
„Какой монарх на троне величия своего откажется быть обладателем Золотой Орды и Зюлимы!“ – сказала она с кротостью, потрясшею душу Михаила. Жестокость не была основанием сердца его.
„Ни один! – вещал он, – кроме князя Российского, даже пленного!“
„И намерение твое непременно, вечно?“
„Как вечен бог, коему мы оба поклоняемся!“
„Я погубила тебя, – сказала Зюлима со вздохом, – я погубила тебя невозвратно; но и сама должна погибнуть.
И если божества, создавшие россиян и ордынцев, освещающие Восток и Запад, если божества сип имеют между собою что-либо общее, то мы встретимся там, и, быть может, благость небесная тронет твое сердце!“
Она оперлась на руку Цары и удалилась. Издали слышны были глухие ее рыдания.
„Се жертва тебе, боже отцов моих! – вещал Михаил и горькая слеза пала на грудь его, – се жертва тебе, мое отечество!“
Жестокое предчувствие объяло тоскою души Михаила и Феодора.
На утро следующего дня ввели обоих друзей в шатер ханский. Великолепие Востока блистало повсюду. Батый окруженный вельможами, в царском венце блистающем, сидел на троне. Подле него Зюлима, бледная, как осенний месяц, трепещущая, как юный мирт от дыхания вихря.
Грозны и поражающи были взоры царевы; гром носился на губах его, и молния блистала в каждом взгляде.
„Недостойный раб! – возгласил он. – Небо уготовало тебе счастие, какого не получат все цари земли! Ты мог быть моим преемником и обладателем Зюлимы, дщери Батыевой, и ты ли отрицаешься?“
„Когда бы угодно было небесам, – ответствовал Михаил с твердостию, чтобы ты соделался моим пленником, и после долгого томления предложил я тебе княжну от роду Славенского, был ли бы ты вероломным к божеству отцов твоих и поклонился ли мною исповедуемому?“
„Не требую умствований, – рек хан, – намерение мое твердо, и никакая власть света пременить его несильна. Вот трон мой, вот дщерь моя! Избирай: ложе ли брачное или костер пылающий!“
Феодор быстро взглянул на князя, пожал дружелюбно руку его и вещал хану, указывая на небо:
„Там наше ложе брачное!“
„Да будет так“, – вскричал Батый и восстал с ложа.
„Родитель мой!“ – возопила Зюлима болезненно и обняла его колена.
„Не прикасайся ко мне, отверженная даже пленником! – вещал Батый, отторгая ее от себя. – Не прикасайся ко мне, пока не очищу твоего посрамления“.
Он вышел, и все за ним.
Подле шатра царского, под открытым небом, возвышались два костра кедровые. Возженные пламенники вонзены в землю. Исполнители воли мучителя повлекли узников на костры, прикрепили вервиями руки их и ноги к столбам высоким. Пламенники коснулись кострам, и они воздымились; показался огнь и, восходя выше и выше, начал касаться несчастных. Ни один вздох, ни одна болезненная черта не изменяла лиц их!
„Еще время есть, – рек Батый, – спасти себя и друга; одно слово, и счастие окружит тебя своим сиянием!“
Узники хранили молчание; и се болезненный стон и вопль раздался среди народа и воинства. Телохранители раздвинулись, и Батый, обратившись, узрел – кто опишет ужас его и отчаяние? – он узрел Зюлпму, несомую четырьмя рабынями. Кинжал вонзен в грудь ее. Червленая кровь омывала сребристые ее одежды. Уста и глаза были сомкнуты.
„Злополучный я“, – возрыдал Батый и в изнеможении сил пал на руки воинов.
Царевну положили у костра Михайлова.
„Ты на месте смерти“, – сказала ей тихо Цара, и Зюлима открыла погасшие взоры свои.
„Михаил! – сказала она, простря к нему руку свою, – я отмщаю себе за твою смерть! Да будет душа твоя путеводителышцею моей к жилищу бога твоего. В последние минуты жизни моей отрицаюсь веры ордынской. Помолись божеству твоему, да – простит детские мои заблуждения, наградит своим помилованием“.
Таковы были последние слова умирающей.
Михаил, окруженный уже пламенем, его пожирающим, собрав последние силы свои, возопил:
„Боже! услыши молитву ее“».
Его не стало, не стало и друга его, Феодора, и едва Батый отверз глаза свои, он узрел:
Огни уже погашены, и трупы Михаила, Феодора и Зюлпмы простерты на земле.
«Их нет более! – восстепал он и растерзал ризы свои. – Христианин лишил меня дщери любезной. Он соделал меня несчастнейшим из подлунных обитателей. О! лучше бы Михаил похитил троп мой и достояние. В лесах и вертепах скитался бы я с большим веселием, нежели царствовать над ордами всего мира. Да обрушится же гнев мой на Россию. Кровью жен и детей ее смою я с души моей пятна крови моей Зюлимы!»
Таковы были сетования его во дни горести лютой. Он не находил мира пи в кругу любимцев, ни красот двора его.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.