Электронная библиотека » Виктор Меркушев » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 25 сентября 2023, 19:00


Автор книги: Виктор Меркушев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 36 страниц)

Шрифт:
- 100% +
О парадоксальном тождестве отчуждения и бытия

Пожалуй, что на этот раз я действительно оказался вне пресловутой генеральной совокупности. И дело совсем не в том, что мне никак не удавалось вернуться к недавним мыслям и настроениям, а в том, что неожиданно и вдруг я ощутил вокруг себя неодолимую преграду, круг отчуждения, который, скорее всего, вмещал в себя всё значимое пространство. Там больше не оставалось ничего, что могло быть наполнено прежними смыслами и былой памятью. Мир изменился и стал другим, более понятным и удивительно свободным. Здесь меня не узнавали ни давнишние друзья, ни коллеги, ни знакомые, и я вполне мог полагать, что окружающие не только меня не замечают, а даже не видят. Ни о какой востребованности в таких обстоятельствах не могло быть и речи, но мне почему-то стало казаться, что это, скорее, является преимуществом, нежели недостатком. И я, наверное, впервые ощутил свою полную независимость от внешнего мира, подлинную, абсолютную, и как никогда ранее почувствовал, кем же являюсь на самом деле. Что же я есть, когда не нужно больше оглядываться на предписанные в рамках традиции нелепые ограничения, памятовать об отведённом для тебя месте в социальной иерархии, реагировать на чужое мнение и вообще на всё прочее, что способно помешать работе ума и движению чувства.

Будучи всецело погружённым в состояние отстранённой созерцательности, я, наконец, понял, как хорош и удобен этот чудный и свободный мир, в котором можно устанавливать свою собственную систему координат и назначать свои физические законы. Единственно чего стоило здесь опасаться, так это притяжения параллельных вселенных, неизменно оказывающихся неподалёку, на одном с тобой горизонте событий.

Утверждающий модус категорического умозаключения

Ничто не существует,

если что-либо и существует,

то оно непознаваемо для человека;

если оно и познаваемо,

то непередаваемо и необъяснимо…

Горгий Леонтийский


Я заключил миры в едином взоре.

Я властелин.

Константин Бальмонт

Можно сказать, что мы, тогдашние школьники, совсем не обращали внимания на его чудачества. Учителя по отношению к нему были настроены более критично, но тоже никак не выделяли его из общей шумной и плохо управляемой ученической массы.

Я пытался подружиться с ним, но он жил какой-то своей, особенной жизнью, где не было места всему тому, чем мы, сумасбродные подростки, привыкли гордиться. Он не искал внимания сверстников, наши увлечения его не интересовали, и ему мастерски удавалось уклоняться от участия в наших озорных затеях и играх, хотя так же как и мы не был отмечен благонравием и каким-то особенным прилежанием.

Однако когда обстоятельства вынуждали его участвовать в делах коллектива, то он мог быть очень полезен для общего дела, особенно если какую-либо часть необходимой работы мог выполнять самостоятельно, не прибегая к помощи товарищей. Он был прекрасным вратарём школьной футбольной команды и бессменным редактором классной стенной газеты, каждый номер которой ждали, и читать которую приходила вся школа.

После выпускного о нём мало что было известно. Кто-то говорил, что он был среди участников студенческой олимпиады по физике, а староста нашего класса, вечный отличник и библиотечный завсегдатай, утверждал, что его фамилию частенько видит на страницах научных журналов, и написанные им статьи так увлекательно и эффектно поданы, что способны убедить любого в приоритете творчества учёного перед всеми прочими разновидностями человеческого дерзновения, будь то музыка, живопись или литература. Мне же, избравшему своею деятельностью искусство, хотелось бы поспорить со всезнайкой-старостой, только мои холсты не вызывали у него такого же восторга и одушевления, как журнальные статьи нашего бывшего одноклассника.

Позже, когда память о школьном братстве стала слабеть, я совсем позабыл думать о подающем большие надежды молодом учёном, с которым непостижная судьба ссудила разделить детство и раннюю юность. Поэтому при нашей случайной встрече я узнал его не сразу, и не по внешности даже, а по дурной привычке нелепо закусывать верхнюю губу и по высокому голосу, окрашенному пронзительными нотами взрывных согласных.

Он подошёл ко мне, когда я уже заканчивал работу, и оставалось только собрать краски и сложить этюдник.

За долгие годы мне удалось приобрести стойкий иммунитет к приставаниям назойливых интересантов, и я мог спокойно отвечать на любые вопросы, практически не отвлекаясь от дела. А тех, кто был настроен на длительный разговор, я распознавал с первой же фразы и знал, как корректно прервать ненужный мне диалог. Хотя стоит признать, что вопросы, которыми обычно осыпа́ли меня прохожане, были предельно конкретны и начисто лишены какого-либо интеллектуального подтекста. Однако ж на этот раз всё обстояло иначе.

– Живопись, пожалуй, это единственный предмет, в котором время выступает не в качестве естественной переменной, а является величиной постоянной, своего рода типизированной константой, – обладатель назидательного фальцета был явно настроен поговорить, однако в моём стандартном наборе заранее заготовленных ответов на этот сюжет вариантов не находилось. Поэтому я решил отделаться от собеседника без проверенных практикой наработок.

– Бессмысленно в искусстве использовать научные термины, – бросил я, не оборачиваясь, в надежде избежать дальнейшего общения.

– Ну, это с какой стороны посмотреть, хотя надо признать, учёные, действительно, холсты и краски никогда не используют.

Тогда я решил взглянуть на своего визави. Передо мной стоял человек, в котором сложно было заподозрить заурядного приставалу, цепляющегося к любому непривычному для него объекту в попытке удовлетворить собственное любопытство. Что-то мне подсказывало, что беседу со мной он затеял не просто так.

– А вы, наверное, человек науки? Учёные, как мне известно, часто выказывают к живописи повышенный интерес.

– Ну, это неудивительно. Живопись и наука являются разными способами изучения окружающего мира. И для одной, и для другой потребно богатое воображение, умение критически мыслить и способность отличать случайное от закономерного.

Он сказал это с некоторым лукавством, поскольку, как выяснилось позднее, признал меня ещё до того, как мы оказались с ним лицом к лицу, в то время как я окончательно понял, с кем таки свёл меня своенравный случай, лишь после этой высокопарной фразы.

Нет, он так и не стал признанным авторитетом в мире науки, каковым мы, его одноклассники, некогда желали его видеть. Более того, карьера у него не задалась вовсе, несмотря на стремительный старт и благожелательное отношение коллег и многих влиятельных учёных.

Конечно же, мне захотелось узнать почему.

Свою неслучившуюся карьеру он вовсе не считал катастрофой. Мне сложно было понять его объяснения и принять ту необычную логику, которой он руководствовался. Я-то предполагал, что его нынешнее положение в научном сообществе происходит по причине врождённого безразличия моего бывшего одноклассника к сторонним оценкам и благодаря полному отсутствию духа соперничества. Однако он говорил о чём-то совсем другом, нисколько не сожалея ни о выборе своего жизненного пути, ни о своём месте в научном мире, ни даже о том, что так и осталось невысказанным, несмотря на то, что это несказуемое целиком занимало всё его существо.

«Видишь ли, я понял, что усложнение природы вещей и явлений уравновешивает стремление замкнутых систем к беспорядку. Дальних порядков не существует, а любое развитие предполагает переформатирование информационных потоков, вплоть до полной утраты памяти о предшествующих». – Он говорил и при этом хитровато улыбался, словно любуясь моим непониманием, я же, напротив, наполнялся какой-то особенной радостью, что мне наконец-то посчастливилось прикоснуться к внутреннему миру этого недоступного человека, чего я так упрямо добивался в юности.

Его нежелание изложить свою теорию «фрактального расширения» в понятной для коллег математической форме меня немало удивило и ещё более озадачило. Его рассуждения о спонтанности любых эволюционных процессов и об отсутствии качественных различий в развитии живой и неживой материи мне показались исключительно интересными, и я бы очень хотел услышать оценки его научных гипотез от специалистов, что совершенно невозможно без развёрнутых публикаций. Тем не менее, он не хотел воплощать свои научные идеи в строгих порядках математических формул, объясняя такое решение постепенной изменчивостью физических смыслов, постоянно меняющейся картиной реальности, да и, собственно, трансформацией всего Мироздания, начисто лишённого представления о себе самом.

В каком-то смысле его можно было бы объявить приверженцем даосизма, с той лишь разницей, что даосизм провозглашает отказ от стремлений и целей для человека, тогда как мой отягощённый научными знаниями одноклассник оправдывает своё недеяние отсутствием осмысленной цели у самого Мироздания. «…Быть правым на время – не стоит труда, а в вечности слыть – невозможно…» Классик, конечно, писал и думал о другом, но мне, почему-то кажется, что он мог бы написать и об этом. Хотя стоит оговориться, что для него, для классика, вечность, несомненно, была заполнена памятью, а для моего школьного товарища всё обстояло иначе: вечность представлялась как сингулярность, чёрной дырой времени, отделённой от настоящего тонкой кромкой горизонта событий, на которой тесно сосредоточилось всё сущее, имеющее значение только здесь и сейчас. Если подумать, то и я во многом, не ведая того, бессознательно разделял его «фрактальную» теорию, соглашаясь с тем, что животворящий ток бытия, устремляющийся от стволов в ветви, обречён бесконечно дробиться и множиться, перерождаясь на своём пути в новые обличья и не памятуя о прежних.

В моём воображении рисовалась картина с огромным деревом, неудержимо растущим ввысь, в неизмеримое небо, синонимом которого могло быть только одно слово – непознанное. Тоненькие ветви дерева набухали и крепли, продолжаясь пучками молодых нежных побегов, которые независимо друг от друга наполнялись вязким соком бытия с всепобеждающим желанием быть. Для них уже как бы не существовало огрубелой коры родительских веток, равно как памяти о питающих корнях, возникших по каким-то своим, неприменимым к молодым побегам законам. Эти свежие ветви стремились ввысь, стараясь в неуклонном движении опередить друг друга, чтобы получить больше тепла и света от далёкого солнца. Того самого светила, в существование которого им было позволительно не верить вообще, либо не знать о нём вовсе. Они разбегались в стороны подобно тому, как, ускоряясь, отдаляются от ближайших звёздных систем летающие галактики в надежде обособиться и обрести одиночество в непостижимом и безмерном космосе. И никому из вновь народившихся веток невдомёк, что вскоре в их древесных жилах загустеет животворный сок бытия и прежде гибкие и упругие побеги укроет глубокая тень от новых ветвей, пробившихся поближе к солнцу. И для этого нового цветущего поколения будут уже совсем новые законы и смыслы. Причём утвердятся они даже несмотря на то, что всё, чем они сейчас владеют и благодаря чему живы, определяется теми, кто остаётся в тени.

Понять нежелание моего товарища разговаривать со своими коллегами на языке временных формул, было можно, но вот принять его – нет. Как молодым ветвям назначено тянуться к небу, как дождевым червям пристало вылезать из нор, повинуясь влаге, так человеку вменяется, вдохновляясь чувством и мыслью, спешить к островам непознанного. Именно поэтому мне был так интересен мой странный, обособившийся от школьного коллектива одноклассник, с которым мне так хотелось подружиться, чтобы заглянуть в его удивительный внутренний мир.

И вот теперь он стоял передо мной, нелепо закусив верхнюю губу и рассказывая о том, что наполняло его ум и душу, пока я лазил с этюдником по горам и лесам в надежде запечатлеть ускользающий от моего учёного друга, равно как и от всех нас, изменчивый и обманчивый мир.

– Понимаешь, – от волнения у меня перехватило дыхание, – я наконец-то понял, о чём всегда хотел спросить тебя, подсознательно уверенный в том, что ты знаешь.

Лицо его стало серьёзным. Было заметно, что он сосредоточился и приготовился отвечать.

– Я спрошу тебя по-простому, поскольку мне хочется именно та кого, простого ответа, без разных сложных и многозначительных слов. Как же нам жить в этом изменчивом мире и вообще – зачем и для чего мы здесь. Какой в том смысл и какова правда?

Он широко улыбнулся, вновь сделавшись похожим на нашего юного школьного вратаря, способного вытягивать мяч даже из безнадёжной в футболе «девятки».

– А всё и так просто. Мы рождены затем, чтобы видеть солнце.

«Раз один – то, значит, тут же и другой»

«Раз один – то, значит, тут же и другой! Помянут меня, – сейчас же помянут и тебя!» И верно – обязательно помянут.

Память, безропотно подчиняясь этому нехитрому психологическому алгоритму, являет достойных вместе с не вызывающими почтения; представляет тех, без которых немыслима полноценная духовная жизнь вкупе с теми, кто прикоснулся к вечности через коварство и подлость, предательство или злодейство.

Вспоминая Поэта и его бессмертные строчки, которые идут за мной следом, подсказывая, убеждая, либо взывая к заочному спору, явственно ощущаю совсем рядом присутствие не только его замечательных друзей и прекрасной Натали, но и того, кого совсем не надлежит помнить.

Самодовольное и холёное лицо этого пустого, ничтожного человека, сгноившего собственную дочь в сумасшедшем доме за почитание убитого им русского гения, не может вызывать никаких чувств, кроме презрения. Хочу его забыть и никогда не узнавать его имя, но безотказна формула памяти, вербализованная Булгаковым: «Раз один – то, значит, тут же и другой!»

К такому миру, где напыщенная самодовольством серость способна не только существовать, но и состояться как общественно значимая фигура, хотелось бы не обращаться вовсе. Только Поэт не имел столь щедрой привилегии, поскольку был назначен слышать и внимать всему, что происходит в окружающем его мире. Такова была его ответственная миссия на земле, чувствовать и понимать и «неба содроганье, и горний ангелов полёт, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье». А прилепившийся к его славе скучающий светский повеса, не мог ничего слышать и знать.

Казалось бы, зачем обращать внимание на эту сосущую пустоту, вытягивающую из мира лишь «измены, картеж, пьянство, ссоры и сплетни». Но в самой модели Мироздания тень неотделима от света, а явь от тьмы. И чем глубже и кромешней тьма, тем сильнее хочется света. Человеческая природа ещё устроена так, что она вправе желать невозможного и, как говорил Александр Блок, человеку необходимо «предъявлять безмерные требования к жизни». Ибо жизнь – прекрасна, «пусть сейчас этого нет и долго не будет».

«Раз один – то, значит, тут же и другой!» Положим, что так. Но это лишь для того, чтобы быть ближе к первому, и как можно дальше от второго.

«Тень несозданных созданий»

Долгие годы этот дом встречал и провожал поезда. Он повелительно нависал над платформами высоченным брандмауэром, убеждая оказавшихся здесь, что Питер, это, прежде всего, город угрюмых стен, устремлённых в бесцветное небо, тесных дворов-колодцев, соединённых тяжёлыми арками, и проржавелых железных крыш, усеянных частоколами закопчённых труб.

Не знаю, как кому, но мне именно такой Питер нравился многим больше парадного, «блистательного Санкт-Петербурга», воспетого в бесчисленных стихотворных строчках и запечатлённого во множестве живописных холстов. Возможно, именно поэтому я всей душой полюбил этот дом, мечтая изобразить его в мутных сумерках ноября, когда в огромных подсвеченных окнах открывается непостижимая для непосвящённых жизнь пустующих залов, тяжёлых лестничных маршей и какого-то нелепого нагромождения комнат, скученных в крайних пределах нижних этажей.

Раньше в этом здании находилась пуговичная фабрика Копейкиных, и мне всегда казалось, что именно её окнам посвящены бессмертные блоковские строчки:

 
В соседнем доме окна жолты.
По вечерам – по вечерам
Скрипят задумчивые болты,
Подходят люди к воротам.
 
 
И глухо заперты ворота,
А на стене – а на стене
Недвижный кто-то, чёрный кто-то
Людей считает в тишине…
 

Да, наверное, во времена Александра Александровича окна фабрики были действительно «жолтого» цвета – того особенного болезненного оттенка предреволюционного электричества, благодаря которому по всей стране впоследствии зажглись бодрые огни величественных строек и новых фабрик. Пожалуй, само Время органически вписалось в дух и плоть этого здания, поскольку с каждым случайным смещением света, с любым движением световоздушной среды от промелька фар или уличных фонарей, рядом с ним вырастали и множились тени Серебряного века, такие длинные и полусонные, как и положено быть теням, наделённым подлинной исторической правдой. И если, вдруг оказавшись здесь, я сосредоточенно вслушивался в вечерний городской шум, то в велеречивом бормотании Лиговки мог различить глухой невнятный брюсовский голос, вернее, его стих, посвящённый творческому гению своего Времени:

 
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене…
 

Впрочем, представить длинную глухую стену пуговичной фабрики как эмалевую, было уже сложнее, но именно такой я желал видеть её в своём воображении, выраставшей из «звонко-звучной тишины» промозглых сумерек питерского ноября.

Однако мне так и не удалось прикоснуться к «тайне созданных созданий», о которой в конце своего стихотворения говорит Брюсов, и я не сумел написать дом с «жолтыми» окнами, наполненный таинственными тенями прошлого. Он был признан объектом, не имеющим художественной ценности, и его снесли, а на том месте возникло другое здание, никоим образом непричастное к тайнам Времени.

Память всечасно подводит меня, стены и этажи былого здания перемещаются в моём воображении подобно комнатам и лестницам дворца Ганувера, не позволяя оформиться целостному художественному образу, пригодному для воплощения в стройных формах и понятных красках. Судя по всему, этот городской мотив теперь так и останется для меня «тенью несозданного», планом ушедшим в небытие, как, собственно, и сам дом на Лиговском, за номером 42…

На полустанке утренней тишины

Настоящее – неназываемо. Надо жить ощущением, цветом…

Андрей Вознесенский

Поезд прибыл туда июньским утром, когда солнце едва приподнялось над полоской далёкого леса и не успело пока наполнить воздух душным и звенящим зноем. Наш вагон остановился напротив гряды вековых тополей, ещё по-весеннему ярко-зелёных, сквозь которые просвечивали какие-то небольшие строения и оранжевые поля.

Проводник сообщил нам, что состав будет стоять долго, не менее получаса, поскольку поездная бригада будет менять тепловоз. Все поспешили выйти наружу, и я, совершенно не обращая внимания на уютный перрон, превращённый пассажирами в прогулочную эспланаду, сразу же направился к зеленеющим тополям. Удобно расположившись возле одного из них, я прислонился спиной к его могучему стволу и погрузился в безмятежное созерцание.

Весь полустанок был укутан какой-то особенной тишиной, к которой очень сложно было подобрать подходящее определение. Нельзя сказать, что полустанок пребывал в безмолвии, нет, отовсюду доносились звуки: голоса людей, удары молотков путевых обходчиков и велеречивый шелест величественных тополей. Но всё равно это была волшебная тишина заповедного уголка земли, наполненная самыми сокровенными таинствами Мирозданья.

Кроны тополей невесомо парили в жёлтом воздухе июня, щедро напитанным солнечным светом. Со своей высоты они могли бы созерцать сокрытые от меня далёкие горизонты, однако вряд ли они обладали способностью воспринимать своё окружение так же как мы, люди, ибо им было даровано гораздо больше, нежели простое умение видеть и слышать. Иначе бы не струилась от них такая чудесная благодать, которая только и может исходить от совершенных творений, наделённых особой милостью создателя всего сущего. Впрочем, я всегда почтительно относился к деревьям, они очень давно живут на этой земле, вот уже без малого четыреста миллионов лет, тогда как бытности человека всего-то-навсего несколько десятков тысяч.

Клейкие листики тополей, словно открытые зелёные ладошки, были исполнены лёгкого приветственного движения, в то время как изогнутые узловатые ветки, эти обнажённые древесные нервы, пребывали в полном умиротворении и покое. И вдруг мне открылось, что бескочевая жизнь этих задумчивых тополей богаче и правильнее моей, непоседливой, беспокойной, наполненной несбыточными желаниями и всяческим другим пустопорожним вздором.

Стало как-то особенно ясно, что я без конца и напрасно трачу усилия и слова, так и не разобравшись: кто я, зачем и по каким дорогам пролегает мой путь. Для меня были совершенно неведомы такие вещи, как тишина и покой, а возможности остаться наедине с самим собой и спокойно оглядеться вокруг – не случалось вовсе. До этого момента я и представить себе не мог, как отрадно и изумительно смотреть на занимающийся летний день и слушать белый и зелёный шум случайного полустанка, который воспринимался всем моим существом как музыка или как звенящая вселенская тишина.

«Куда ты спешишь, человек. В тех краях, которые ты оставил, такое же небо и то же самое солнце. Там точно так же тает утренний туман, и схожим образом опускаются на землю закатные сумерки».

Меня совсем не удивило, что покой Мирозданья полнился ещё и назидательным речитативом. И разве могло быть здесь как-нибудь по-другому, если всё воплощённое в чудесных формах обязательно несёт в себе значимое содержание, ищущее правильного прочтения и понимания.

«В стремлении добиться одного, происходит потеря другого, возможно гораздо более ценного и необходимого, нежели то, что было намечено обрести. Ведь жажда честолюбия и гордыни неутолима. Побуждения и цели с неизбежностью лишают устойчивости и равновесия всех существ, обретающихся под солнцем. Деревья прочно держатся корнями за землю и именно поэтому, пребывая в покое и единстве с породившей их почвой, кроны деревьев устремлены к вечному небу, где нет ни пагуб, ни скорбей, ни борьбы, ни времени».

Безусловно, всё это было обращено непосредственно ко мне, ибо только в моём незначительном масштабе, «вечное небо» обладало всем перечисленным. Здесь, на земле, небо представало воплощением высшей силы и подлинного величия, где не было места взрывам сверхновых, притяжению чёрных дыр и губительному ветру межзвёздного эфира. Быть причастным к его лучезарному торжеству почиталось если не счастьем, то несомненным благом, не нарушающим гармонии и вселенского порядка.

Тополя надо мной ещё о чём-то шептались, но я более к ним не прислушивался, возможно впервые почувствовав свою причастность и, собственно, к земле, и к небу, и к этому, залитому лучезарным солнцем, случайному полустанку. Единственно, чего мне недоставало, так это понимания – куда и зачем идёт мой поезд, ведь теперь я явственно ощутил, что ни сейчас, ни позже уже невозможно ни успеть, ни опоздать. А ещё я проникся пониманием, что по-настоящему подлинные и наиболее ценные обретения возникают не по причине реализации наших задач и целей, а являются результатом нашего отношения к земле и небу, к своим соседям по планете и самому себе.

Внимая шелестящему речитативу вековых тополей, я понял, что нужно ценить настоящее, дорожить цветом и светом, не нарушая покоя и равновесия Мирозданья, потому что нет у нас этих дарованных деревьям четырёхсот миллионов лет, чтобы всецело постичь и принять к исполнению такие простые и такие непреложные истины.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации