Электронная библиотека » Виссарион Белинский » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 02:39


Автор книги: Виссарион Белинский


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Виссарион Белинский
Сочинения Александра Пушкина. Статья третья

Санкт-Петербург. Одиннадцать томов 1838–1841 г.


Обзор поэтической деятельности Батюшкова; характер его поэзии. – Гнедич; его переводы и оригинальные сочинения. – Мерзляков. – Князь Вяземский. – Журналы конца карамзинского периода

Батюшков далеко не имеет такого значения в русской литературе, как Жуковский. Последний действовал на нравственную сторону общества посредством искусства; искусство было для него как бы средством к воспитанию общества. Заслуга Жуковского собственно перед искусством состояла в том, что он дал возможность содержания для русской поэзии. Батюшков не имел почти никакого влияния на общество, пользуясь великим уважением только со стороны записных словесников своего времени, и, хотя заслуги его перед русскою поэзиею велики, – однакож, он оказал их совсем иначе, чем Жуковский; Он успел написать только небольшую книжку стихотворений, и в этой небольшой книжке не все стихотворения хороши, и даже хорошие далеко не все равного достоинства.{1}1
  Стихотворения Батюшкова, кроме журнальных публикаций, при жизни поэта (умер в 1855 году) выходили дважды отдельными изданиями: в 1817 году – «Опыты в стихах и прозе» и в 1934 году – «Сочинения в прозе и стихах». В обоих изданиях стихотворения помещены во 2-й части. Белинский пользовался вторым изданием.


[Закрыть]
Он не мог иметь особенно сильного влияния на современное ему общество и современную ему русскую литературу и поэзию: влияние его обнаружилось на поэзию Пушкина, которая приняла в себя или, лучше сказать, поглотила в себя все элементы, составлявшие жизнь творений предшествовавших поэтов. Державин, Жуковский и Батюшков имели особенно сильное влияние на Пушкина: они были его учителями в поэзии, как это видно из его лицейских стихотворений. Все, что было существенного и жизненного в поэзии Державина, Жуковского и Батюшкова, – все это присуществилось поэзии Пушкина, переработанное ее самобытным элементом. Пушкин был прямым наследником поэтического богатства этих трех маэстро русской поэзии, – наследником, который собственною деятельностию до того увеличил полученные им капиталы, что масса приобретенного им самим подавила собою полученную и пущенную им в оборот сумму. Как умели и могли, мы старались показать и открыть существенное и жизненное в поэзии Державина и Жуковского; теперь остается нам сделать это в отношении к поэзии Батюшкова.

Направление поэзии Батюшкова совсем противоположно направлению поэзии Жуковского. Если неопределенность и туманность составляют отличительный характер романтизма в духе средних веков, – то Батюшков столько же классик, сколько Жуковский романтик: ибо определенность и ясность – первые и главные свойства его поэзии. И если б поэзия его, при этих свойствах, обладала хотя бы столь же богатым содержанием, как поэзия Жуковского, – Батюшков, как поэт, был бы гораздо выше Жуковского. Нельзя сказать, чтоб поэзия его была лишена всякого содержания, не говоря уже о том, что она имеет свой, совершенно самобытный характер; но Батюшков как будто не сознавал своего призвания и не старался быть ему верным, тогда как Жуковский, руководимый непосредственным влечением своего духа, был верен своему романтизму и вполне исчерпал его в своих произведениях. Светлый и определенный мир изящной, эстетической древности – вот что было призванием Батюшкова. В нем первом из русских поэтов художественный элемент явился преобладающим элементом. В стихах его много пластики, много скульптурности, если можно так выразиться. Стих его часто не только слышим уху, но видим глазу: хочется ощупать извивы и складки его мраморной драпировки. Жуковский только через Шиллера познакомился с древнею Элладою. Шиллер, как мы заметили в предшествовавшей статье, смотрел на Грецию преимущественно с романтической стороны ее, – и русская поэзия не знала еще Греции с ее чисто художественной стороны, не знала Греции как всемирной мастерской, через которую должна пройти всякая поэзия в мире, чтоб научиться быть изящною поэзиею. В анакреонтических стихотворениях Державина проблескивают черты художественного резца древности, но только проблескивают, сейчас же теряясь в грубой и неуклюжей обработке целого. И эти проблески античности тем больше делают чести Державину, что он, по своему образованию и по времени, в которое жил, не мог иметь никакого понятия о характере древнего искусства и если приближался к нему в проблесках, то не иначе, как благодаря только своей поэтической натуре. Это показывает, между прочим, чем бы мог быть этот поэт и что бы мог он сделать, если б явился на Руси в другое, более благоприятное для поэзии время. Но Батюшков сблизился с духом изящного искусства греческого сколько по своей натуре, столько и по большему или меньшему знакомству с ним через образование. Он был первый из русских поэтов, побывавший в этой мировой студии мирового искусства; его первого поразили эти изящные головы, эти соразмерные торсы – произведения волшебного резца, исполненного благородной простоты и спокойной пластической красоты. Батюшков, кажется, знал латинский язык и, кажется, не знал греческого; неизвестно, с какого языка перевел он двенадцать пьес из греческой антологии: этого не объяснено в коротеньком предисловии к изданию его сочинений, сделанному Смирдиным; но приложенные к статье «О греческой антологии» французские переводы этих же самых пьес позволяют думать, что Батюшков перевел их с французского.{2}2
  См. примеч. 220. (текст примечания: «Приводимые Белинским стихотворения из греческой антологии Батюшкова были переведены последним с французского подстрочника, сделанного для него С. С. Уваровым. Впервые были изданы в 1820 году в виде приложения к брошюре Уварова о греческой антологии. В данном случае Белинский цитирует по второму изданию «Сочинений в прозе и стихах» Батюшкова. Спб., 1834, в двух частях (стихи во второй части).»


[Закрыть]
Это последнее обстоятельство разительно показывает, до какой степени натура и дух этого поэта были родственны эллинской музе. Для тех, кто понимает значение искусства как искусства и кто понимает, что искусство, не будучи прежде всего искусством, не может иметь никакого действия на людей, каково бы ни было его содержание, – для тех должно быть понятно, почему мы приписываем такую высокую цену переводам Батюшкова двенадцати маленьких пьесок из греческой антологии. В предшествовавшей статье мы выписали большую часть антологических его пьес; здесь приведем для примера одну, самую короткую:

 
Сокроем навсегда от зависти людей
Восторги пылкие и страсти упоенья;{3}3
  Белинский цитирует точно, но в самом издании 1834 года этот стих напечатан неверно; нужно: «Восторги пылкие и страсти упоенье».


[Закрыть]

Как сладок поцелуй в безмолвии ночей,
Как сладко тайное любови наслажденье!
 

Такого стиха, как в этой пьеске, не было до Пушкина ни у одного поэта, кроме Батюшкова; мало того: можно сказать решительнее, что до Пушкина ни один поэт, кроме Батюшкова, не в состоянии был показать возможности такого русского стиха. После этого Пушкину стоило не слишком большого шага вперед начать писать такими антологическими стихами, как вот эти:

 
Счастливый юноша, ты всем меня пленил:
Душою гордою, и пылкой, и незлобной,
И первой младости красой женоподобной.
 

Или вот эти:

 
Я верю: я любим; для сердца нужно верить.
Нет, милая моя не может лицемерить;
Все непритворно в ней: желаний томный жар
Стыдливость робкая, харит бесценный дар.
Нарядов и речей приятная небрежность
И ласковых имен младенческая нежность.
 

Вообще надо заметить, что антологические стихотворения Батюшкова уступят антологическим пьесам Пушкина только разве в чистоте языка, чуждого произвольных усечений и всякой неровности и шероховатости, столь извинительных и неизбежных в то время, когда явился Батюшков. Совершенство антологического стиха Пушкина – совершенство, которым он много обязан Батюшкову, – отразилось вообще на стихе его. Приводим здесь снова два последние стиха выписанной нами антологической пьесы:

 
Как сладок поцелуй в безмолвии ночей,
Как сладко тайное любови наслажденье!
 

Вспомните стихотворение Пушкина: «Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю» (т. IV, стр. 303): стихотворение это нисколько не антологическое, но посмотрите, как последние стихи его напоминают своею фактурою антологическую пьесу Батюшкова:

 
И дева в сумерки выходит на крыльцо:
Открыта шея, грудь, и вьюга ей в лицо!
Но бури севера не вредны русской розе.
Как жарко поцелуй пылает на морозе!
Как дева русская свежа в пыли снегов!
 

Благодаря Пушкину тайна антологического стиха сделалась доступна даже обыкновенным талантам; так, например, многие антологические стихотворения г. Майкова не уступают в достоинстве антологическим стихотворениям Пушкина, между тем как г. Майков не обнаружил никакого дарования ни в каком другом роде поэзии, кроме антологического.{4}4
  Об Аполлоне Майкове. См. во втором томе специальную статью и в наст. томе примеч. 16.


[Закрыть]
После г. Майкова встречаются превосходные стихотворения в антологическом роде у г. Фета. Г. Майков нашел себе подражателя в г. Крешеве,{5}5
  О Крешеве (умер в 1859 году) см. «Письма» Белинского, т. III, стр. 283, 288, 295, 296. О Фете, т. II, стр. 195, 333, в Полн. собр. соч. т. VIII, стр. 20, т. IX, стр. 132, т. XI, 298.


[Закрыть]
антологические стихотворения которого не совсем чужды поэтического достоинства, – и явись такие стихотворения в начале второго десятилетия настоящего века, они составили бы собою эпоху в русской литературе; а теперь их никто не хочет и замечать, – что не совсем неосновательно и несправедливо. Какого же удивления заслуживает Батюшков, который первый на Руси создал антологический стих, только разве по языку и то весьма немногим уступающий антологическому стиху Пушкина? И вправе ли мы думать, что Батюшкову обязан Пушкин своим антологическим, а вследствие этого и вообще своим стихом? Жуковский не мог не иметь большого влияния на Пушкина; кому неизвестно его обращение к нему, как к своему учителю, в «Руслане и Людмиле»?

 
Поэзии чудесный гений,
Певец таинственных видений,
Любви, мечтаний и чертей,
Могил и рая верный житель,
И музы ветреной моей
Наперсник, пестун и хранитель!
 

Дальнейшие стихи этого отрывка, несмотря на их шуточный тон, показывают, как сильно действовали на детское воображение Пушкина даже и «Двенадцать спящих дев». Но влияние Жуковского на Пушкина было больше нравственное, чем артистическое, и трудно было бы найти и указать в сочинениях Пушкина следы этого влияния, исключая разве лицейские его стихотворения. Пушкин рано и скоро пережил содержание поэзии Жуковского, и его ясный, определенный ум, его артистическая натура гораздо более гармонировали с умом и натурою Батюшкова, чем Жуковского. Поэтому влияние Батюшкова на Пушкина виднее, чем влияние Жуковского. Это влияние особенно заметно в стихе, столь артистическом и художественном: не имея Батюшкова своим предшественником, Пушкин едва ли бы мог выработать себе такой стих.

Батюшкову, по натуре его, было очень сродно созерцание благ жизни в греческом духе. В любви он совсем не романтик. Изящное сладострастие – вот пафос его поэзии. Правда, в любви его, кроме страсти и грации, много нежности, а иногда много грусти и страдания; но преобладающий элемент ее всегда – страстное вожделение, увенчаемое всею негою, всем обаянием исполненного поэзии и грации наслаждения. Есть у него пьеса, которую, можно назвать апофеозой чувственной страсти, доходящей в неукротимом стремлении вожделения до бешеного и в то же время в высшей степени поэтического и грациозного безумия. Этим страстным вдохновением обязан наш поэт самой древности, и содержание взято им из ее мифологической жизни: оно в ярких красках рисует веселое празднество и обаятельно буйных, очаровательно бесстыдных жриц Вакха:

 
Все на праздник Эригоны
Жрицы вакховы текли;
Ветры с шумом разнесли
Громкий вой их, плеск и стоны.
В чаще дикой и глухой
Нимфа юная отстала;
Я за ней – она бежала
Легче серны молодой.
Эвры волосы взвевали.
Перевитые плющом,
Нагло ризы поднимали
И свивали их клубком.
Стройный стан, кругом обвитый
Хмеля желтого венцом,
И пылающи ланиты
Розы ярким багрецом,
И уста, в которых тает
Пурпуровый виноград —
Все в неистовой прельщает,
В сердце льет огонь и яд!
Я за ней… она бежала
Легче серны молодой;
Я настиг; она упала!
И тимпан под головой!
Жрицы вакховы промчались
С громким воплем мимо нас;
И по роще раздавались
«Эвоэ!» и неги глас.{6}6
  «Вакханка» (1815). Пушкин писал об этом стихотворении: «Подражание Парни, но лучше подлинника, живее» («Заметки на полях «Опытов в стихах и прозе» К.Н. Батюшкова»).


[Закрыть]

 

Такие стихи и в наше время превосходны; при первом же своем появлении они должны были поразить общее внимание, как предвестие скорого переворота в русской поэзии. Это еще не пушкинские стихи; но после них уже надо было ожидать не других каких-нибудь, а пушкинских… Так все готово было к явлению Пушкина, – и, конечно, Батюшков много и много способствовал тому, что Пушкин явился таким, каким явился действительно. Одной этой заслуги со стороны Батюшкова достаточно, чтоб имя его произносилось в истории русской литературы с любовию и уважением.

Судя по родственности натуры Батюшкова с древнею музою и по его превосходному поэтическому таланту, можно было бы подумать, что он обогатил нашу литературу множеством художественных произведений, написанных в древнем духе, и множеством мастерских переводов с греческого и латинского, – ничуть не бывало! Кроме двенадцати пьес из греческой антологии, Батюшков ничего не перевел из греческих поэтов; а с латинского перевел только три элегии из Тибулла – и то вольным переводом. Перевод Батюшкова местами слаб, вял, растянут и прозаичен, так что тяжело прочесть целую элегию вдруг; но местами этот же перевод так хорош, что заставляет сожалеть, зачем Батюшков не перевел всего Тибулла, этого латинского романтика. Каков бы ни был перевод этот в целом, но места, подобные следующим, выкупили бы его недостатки:

 
Нет друга моего, нет Делии со мной.
Она и в самый час разлуки роковой
Обряды тайные и чары совершала:
В священном ужасе бессмертных вопрошала;
И жребий счастливый нам отрок вынимал.
Что пользы от того? Час гибельный настал —
И снова Делия печальна и уныла,
Слезами полный взор невольно обратила
На дальний путь. Я сам, лишенный скорбью сил,
«Утешься!» Делии сквозь слезы говорил;
«Утешься!» и еще с невольным трепетаньем
Печальную лобзал печальным лобызаньем.{7}7
  У Батюшкова: «Печальную лобзал последним лобызаньем» (т. II, стр. 18).


[Закрыть]

Казалось, некий бог меня остановлял:
То ворон мне беду внезапно предвещал,
То в день, отцу богов, Сатурну, посвященный,
Я слышал гром глухой за рощей отдаленной.
О вы, которые умеете любить,
Страшитеся любовь разлукой прогневить!
Но, Делия, к чему Изиде приношенья,
Сии в ночи глухой протяжны песнопенья.
И волхвованье жриц, и меди звучной стон?
К чему, о Делия, в безбрачном ложе сон
И очищения священною водою? Все тщетно, милая,
Тибулла нет с тобою! Богиня грозная! спаси его от бед,
И снова Делия мастики принесет,
Украсит дивный храм весенними цветами,
И с распущенными по ветру волосами,
Как дева чистая, во ткань облечена,
Воссядет на помост: и звезды и луна,
До восхождения румяныя Авроры,
Услышат глас ее и жриц фарийских хоры.
. . . . . . . . . .
. . . . . . . . . .
Единственный мой бог и сердца властелин,
Я был твоим жрецом, Киприды милый сын!
До гроба я носил твои оковы нежны,
И ты, Амур, меня в жилища безмятежны,
В Элизий приведешь таинственной стезей,
Туда, где вечный май меж рощей и полей;
Где расцветает нард и киннамона лозы
И воздух напоен благоуханьем розы;
Там слышно пенье птиц и шум биющих вод;
Там девы юные, сплетяся в хоровод,
Мелькают меж древес, как легки привиденья;
И тот, кого постиг, в минуту упоенья,
В объятиях любви неумолимый рок.
Тот носит на челе из свежих мирт венок.
. . . . . . . . . .
. . . . . . . . . .
Но ты, мне верная, друг милый и бесценный,
И в мирной хижине, от взоров сокровенной,
С наперсницей любви, с подругою твоей,
На миг не покидай домашних алтарей.
При шуме зимних вьюг, под сенью безопасной.
Подруга в темну ночь зажжет светильник ясной
И, тихо вретено кружа в руке своей,
Расскажет повести и были старых дней.
А ты, склоняя слух на сладки небылицы.
Забудешься, мой друг; и томные зеницы
Закроет тихий сон, и пряслица из рук
Падет… и у дверей предстанет твой супруг,
Как небом посланный внезапно добрый гений.
Беги навстречу мне, беги из мирной сени,
В прелестной наготе явись моим очам.
Власы, рассеянны небрежно по плечам.
Вся грудь лилейная и ноги обнаженны…
Когда ж Аврора нам, когда сей день блаженный
На розовых конях, в блиставши принесет
И Делию Тибулл в восторге обоймет?
 

Элегия, из которой сделали мы эти выписки, не означена никакою цифрою. Она вся переведена превосходно, и если в ней много незаконных усечений и есть хотя один такой стих, как:

 
Богами свержены во области бездонны,{8}8
  У Батюшкова: «Богами ввержены во пропасти бездонны» (т. II, стр. 21).


[Закрыть]

 

то не должно забывать, что все это принадлежит более к недостаткам языка, чем к недостаткам поэзии; а во время Батюшкова никто и не думал видеть в этом какие бы то ни было недостатки. Если перевод III элегии Тибулла и уступит в достоинстве переводу первой, тем не менее он читается с наслаждением; но XI элегия переведена Батюшковым более неудачно, чем удачно: немногие хорошие стихи затоплены в ней потоком вялой и растянутой прозы в стихах. Она довольно велика, но в ней можно указать на одно только место:

 
Дни мира, вы любви игривой драгоценны!
Под знаменем ее воюем с красотой.
Ты плачешь, Ливия? но победитель твой —
Смотри! у ног твоих, колена преклоняет.
Любовь коварная украдкой подступает,
И вот уж среди вас размолвивших сидит!
Пусть молния богов бесщадно поразит
Того, кто красоту обидел на сраженьи!
Но счастлив, если мог в минутном исступленья
Венок на волосах каштановых измять
И пояс невзначай у девы развязать!
Счастлив, трикрат счастлив, когда твои угрозы
Исторгли из очей любви бесценны слезы!
 

Кроме двенадцати пьес из греческой антологии и трех элегий из Тибулла, памятником сочувствия и уважения Батюшкова к древней поэзии остается только переведенная им из Мильвуа поэма «Гезиод и Омир, соперники». Не имея под руками французского подлинника, мы не можем сравнить с ним русского перевода; но не много нужно проницательности, чтоб понять, что под пером Батюшкова эта поэма явилась более греческою, чем в оригинале. Вообще, эта поэма не без достоинств, хотя в то же время и не отличается слишком большими достоинствами, как бы этого можно было ожидать от ее сюжета.

Что мешало Батюшкову обогатить русскую литературу превосходными произведениями в духе древней поэзии и превосходными переводами, мы скажем об этом ниже.

Страстная, артистическая натура Батюшкова стремилась родственно не к одной Элладе: ей, как южному растению, еще привольнее было под благодатным небом роскошной Авзонии. Отечество Петрарки и Тасса было отечеством музы русского поэта. Петрарка, Ариост и Тассо, особливо последний, были любимейшими поэтами Батюшкова. Смерти Тассо посвятил он прекрасную элегию, которую можно принять за апофеозу жизни и смерти певца «Иерусалима»; стихотворение «К Тассу» – род послания, довольно большого, хотя и довольно слабого, также свидетельствует о любви и благоговении нашего поэта к певцу Годфреда; сверх того, Батюшков перевел, впрочем довольно неудачно, небольшой отрывок из «Освобожденного Иерусалима». Из Петрарки он перевел только одно стихотворение – «На смерть Лауры», да написал подражание его IX канцоне – «Вечер». Всем трем поэтам Италии он посвятил по одной прозаической статье, где излил свой восторг к ним, как критик. Особенно замечательно, что он как будто гордится, словно заслугою, открытием, которое удалось ему при многократном чтении Тассо: он нашел многие места и целые стихи Петрарки в «Освобожденном Иерусалиме», что, по его мнению, доказывает любовь и уважение Тассо к Петрарке.

И при всем том, Батюшков так же слишком мало оправдал на деле свою любовь к итальянской поэзии, как и к древней. Почему это – увидим ниже.

Страстность составляет душу поэзии Батюшкова, а страстное упоение любви – ее пафос. Он и переводил Парни и подражал ему; но в том и другом случае оставался самим собою. Следующее подражание Парни – «Ложный стыд»{9}9
  У Батюшкова это стихотворение называется «Ложный страх». Дальше Белинский называет его верно.


[Закрыть]
– дает полное и верное понятие о пафосе его поэзии:

 
Помнишь ли, мой друг бесценный,
Как с Амурами, тишком,
Мраком ночи окруженный,
Я к тебе прокрался в дом?
Помнишь ли, о друг мой нежной!
Как дрожащая рука
От победы неизбежной
Защищалась – но слегка?
Слышен шум – ты испугалась;
Свет блеснул – и вмиг погас;
Ты к груди моей прижалась.
Чуть дыша… блаженный час!
Ты пугалась; я смеялся.
«Нам ли ведать, Хлоя, страх?
Гименей за все ручался,
И Амуры на часах.
Все в безмолвии глубоком,
Все почило сладким сном!
Дремлет Аргус томным оком
Под морфеевым крылом!»
Рано утренние розы
Запылали в небесах…
Но любви бесценны слезы.
Но улыбка на устах,
Томно персей волнованье
Под прозрачным полотном,
Молча новое свиданье
Обещали вечерком.
Если б зевсова десница
Мне вручила ночь и день:
Поздно б юная денница
Прогоняла черну тень!
Поздно б солнце выходило
На восточное крыльцо;
Чуть блеснуло б и сокрыло
За лес рдяное лицо;
Долго б тени пролежали
Влажной ночи на полях;
Долго б смертные вкушали
Сладострастие в мечтах.
Дружбе дам я час единый,
Вакху час и сну другой;
Остальною ж половиной
Поделюсь, мой друг, с тобой!
 

В прелестном послании к Ж*** и В*** «Мои пенаты»{10}10
  «Мои пенаты» (1814) является посланием к Жуковскому и Вяземскому.


[Закрыть]
с такой же яркостию высказывается преобладающая страсть поэзии Батюшкова:

 
И ты, моя Лилета,
В смиренный уголок.
Приди под вечерок
Тайком, переодета!
Под шляпою мужской
И кудри золотые
И очи голубые,
Прелестница, сокрой!
Накинь мой плащ широкой,
Мечом вооружись
И в полночи глубокой
Внезапно постучись…
Вошла – наряд военный
Упал к ее ногам,
И кудри распущенны
Взвевают по плечам,
И грудь ее открылась
С лилейной белизной:
Волшебница явилась
Пастушкой предо мной!
И вот с улыбкой нежной
Садится у огня;
Рукою белоснежной
Склонившись на меня,
И алыми устами,
Как ветер меж листами,
Мне шепчет: «Я твоя,
Твоя, мой друг сердечной!..»
Блажен, в сени беспечной
Кто милою своей,
Под кровом от ненастья
На ложе сладострастья,
До утренних лучей
Спокойно обладает,
Спокойно засыпает
Близ друга сладким сном!..
 
 
Уже потухли звезды
В сиянии дневном,
И пташки теплы гнезды,
Что свиты под окном,{11}11
  У Батюшкова: «Что свиты над окном» (т. II. стр. 129).


[Закрыть]

Щебеча покидают
И негу отрясают
Со крылышек своих;
Зефир листы колышет
И всё любовью дышит
Среди полей моих;
Все с утром оживает,
И Лила почивает
На ложе из цветов…
И ветер тиховейной
С груди ее лилейной
Сдул дымчатый покров…
И в локоны златые
Две розы молодые
С нарциссами вплелись,
Сквозь тонкие преграды
Нога, ища прохлады,
Скользит по ложу вниз…
Я Лилы пью дыханье
На пламенных устах.
Как роз благоуханье,
Как нектар на пирах!
 

Окончательные стихи этой прелестной пьесы представляют изящный эпикуреизм Батюшкова во всей его поэтической обаятельности;

 
Пока бежит за нами
Бог времени седой
И губит луг с цветами
Безжалостной косой,
Мой друг! скорей за счастьем
В путь жизни полетим;
Упьемся сладострастьем
И смерть опередим;
Сорвем цветы украдкой
Под лезвием косы
И ленью жизни краткой
Продлим, продлим часы!
Когда же Парки тощи
Нить жизни допрядут
И нас в обитель нощи
Ко прадедам снесут —
Товарищи любезны!
Не сетуйте о нас!
К чему рыданья слезны,
Наемных ликов глас?
К чему сии куренья,
И колокола вой,
И томны псалмопенья
Над хладною доской?
К чему?.. Но вы толпами
При месячных лучах
Сверитесь и цветами
Увейте мирный прах;
Иль бросьте на гробницы
Богов домашних лик,
Две чаши, две цевницы,
С листами павилик:
И путник угадает
Без надписей златых.
Что прах тут почивает
Счастливцев молодых!
 

Нельзя не согласиться, что в этом эпикуреизме много человечного, гуманного, хотя, может быть, в то же время много и одностороннего. Как бы то ни было, но здравый эстетический вкус всегда поставит в большое достоинство поэзии Батюшкова ее определенность. Вам может не понравится ее содержание, так же как другого может оно восхищать; но оба вы, по крайней мере, будете знать – один, что он не любит, другой – что он любит. И уж, конечно, такой поэт, как Батюшков, – больше поэт, чем, например, Ламартин с его медитациями и гармониями, сотканными из вздохов, охов, облаков, туманов, паров, теней и призраков… Чувство, одушевляющее Батюшкова, всегда органически-жизненно, и потому оно не распространяется в словах, не кружится на одной ноге вокруг самого себя, но движется, растет само из себя, подобно растению, которое, проглянув из земли стебельком, является пышным цветком, дающим плод. Может быть, немного найдется у Батюшкова стихотворений, которые могли бы подтвердить нашу мысль; но мы не достигли бы до нашей цели – познакомить читателей с Батюшковым, если б не указали на это прелестное его стихотворение – «Источник»:

 
Буря умолкла, и в ясной лазури
Солнце явилось на западе нам:
Мутный источник, след яростной бури,
С ревом и с шумом бежит по полям!
Зафна! приближься: для девы невинной
Пальмы под тенью здесь роза цветет;
Падая с камня, источник пустынной
С ревом и с пеной сквозь дебри течет!
 
 
Дебри ты, Зафна, собой озарила!
Сладко с тобою в пустынных краях,
Песни любови ты мне повторила —
Ветер унес их на тихих крылах!
Голос твой, Зафна, как утра дыханье,
Сладостно шепчет, несясь по цветам:
Тише, источник! прерви волнованье,
С ревом и с пеной стремясь по полям!
 
 
Голос твой, Зафна, в душе отозвался;
Вижу улыбку и радость в очах!..
Дева любви! – я к тебе прикасался,
С медом пил розы на влажных устах!
Зафна краснеет?.. О друг мой невинный,
Тихо прижмися устами к устам!..
Будь же ты скромен, источник пустынный
С ревом и с шумом стремясь по полям!
 
 
Чувствую персей твоих волнованье,
Сердца биенье и слезы в очах;
Сладостно девы стыдливой роптанье!
Зафна! о Зафна! – смотри, там, в водах
Быстро несется цветок розмаринный;
Воды умчались, – цветочка уж нет!
Время быстрее, чем ток сей пустынный
С ревом который сквозь дебри течет.
 
 
Время погубит и прелесть и младость!..
Ты улыбнулась, о дева любви!
Чувствуешь в сердце томленье и сладость,
Сильны восторги и пламень в крови!..
Зафна, о Зафна! – там голубь невинный
С страстной подругой завидуют нам…
Вздохи любови – источник пустынный
С ревом и шумом умчит по полям!
 

Нужно ли объяснять, что лежащее в основе этого стихотворения чувство, в начале тихое и как бы случайное, в каждой новой строфе все идет crescendo[1]1
  Кресчендо (итал.) – нарастая. – Ред.


[Закрыть]
, разрешаясь гармоническим аккордом вздохов любви, унесенных пустынным источником… И сколько жизни, сколько грации в этом чувстве!

Но не одни радости любви и наслаждения страсти умел воспевать Батюшков: как поэт нового времени, он не мог, в свою очередь, не заплатить дани романтизму. И как хорош романтизм Батюшкова: в нем столько определенности и ясности. Элегия его – это ясный вечер, а не темная ночь, вечер, в прозрачных сумерках которого все предметы только принимают на себя какой-то грустный оттенок, а не теряют своей формы и не превращаются в призраки… Сколько души и сердца в стихотворении «Последняя весна», и какие стихи!

 
В полях блистает май веселый!
Ручей свободно зажурчал
И яркой голос филомелы
Угрюмый бор очаровал:
Все новой жизни пьет дыханье!
Певец любви, лишь ты уныл!
Ты смерти верной предвещанье
В печальном сердце заключил; —
Ты бродишь слабыми стопами
В последний раз среди полей,
Прощаясь с ними и с лесами
Пустынной родины твоей.
«Простите, рощи и долины,
Родные реки и поля!
Весна пришла, и час кончины
Неотразимой вижу я!
Так! Эпидавра прорицанье
Вещало мне: в последний раз
Услышишь горлиц воркованье
И гальционы тихий глас;
Зазеленеют гибки лозы,
Поля оденутся в цветы.
Там первые увидишь розы,
И с ними вдруг увянешь ты.
Уж близок час… цветочки милы,
К чему так рано увядать?
Закройте памятник унылый,
Где прах мой будет истлевать;
Закройте путь к нему собою
От взоров дружбы навсегда,
Но если Делия с тоскою
К нему приблизится: тогда
Исполните благоуханьем
Вокруг пустынный небосклон
И томным листьев трепетаньем
Мой сладко очаруйте сон!»
В полях цветы не увядали,
И гальционы в тихий час
Стенанья рощи повторяли;
А бедный юноша… погас!
И дружба слез не уронила
На прах любимца своего;
И Делия не посетила
Пустынный памятник его:
Лишь пастырь в тихий час денницы,
Как в поле стадо выгонял,
Унылой песнью возмущал
Молчанье мертвое гробницы.
 

Грация – неотступный спутник музы Батюшкова, что бы она ни пела – буйную ли радость вакханалии, страстное ли упоение любви или грустное раздумье о прошедшем, скорбь сердца, оторванного от милых ему предметов. Что может быть грациознее этих двух маленьких элегий?

 
О память сердца! ты сильней
Рассудка памяти печальной,
И часто сладостью своей
Меня в стране пленяешь дальней.
Я помню голос милых слов,
Я помню очи голубые,
Я помню локоны златые
Небрежно вьющихся власов.
Моей пастушки несравненной
Я помню весь наряд простой,
И образ милой, незабвенной
Повсюду странствует со мной.
Хранитель гений мой – любовью
В утеху дан разлуке он:
Засну ль? – приникнет к изголовью
И усладит печальный сон.
 
 
– —
 
 
Зефир последний свеял сон
С ресниц, окованных мечтами:
Но я – не к счастью пробужден
Зефира тихими крылами.
Ни сладость розовых лучей,
Предтечи утреннего Феба,
Ни кроткий блеск лазури неба,
Ни запах, веющий с полей.
Ни быстрый лет коня ретива
По скату бархатных лугов,
И гончих лай, и звон рогов
Вокруг пустынного залива:
Ничто души не веселит,
Души, встревоженной мечтами,
И гордый ум не победит
Любви холодными словами.
 

Замечательно, что у Батюшкова есть прекрасная небольшая элегия, которая не что иное, как очень близкий и очень удачный перевод одной строфы из четвертой песни Байронова «Чайльда-Гарольда». Вот по возможности близкая передача в прозе этой строфы (CLXXVIII): «Есть удовольствие в непроходимых лесах, есть прелесть на пустынном берегу, есть общество вдали от докучных, в соседстве глубокого моря, и в ропоте волн его есть своя мелодия. Я тем не менее люблю человека, но я тем более люблю природу вследствие этих свиданий с нею, на которые я спешу, забывая все, чем бы я мог быть или чем был прежде, для того чтобы сливаться со вселенною и чувствовать то, что я никогда не буду в состоянии выразить, но о чем однакож не могу и молчать». – Вот перевод Батюшкова:

 
Есть наслаждение и в дикости лесов,
Есть радость на приморском бреге,
И есть гармония в сем говоре валов,
Дробящихся в пустынном беге.
Я ближнего люблю – но ты, природа-мать,
Для сердца ты всего дороже!
С тобой, владычица, привык я забывать
И то, чем был, как был моложе,
И то, чем ныне стал под холодом годов;
Тобою в чувствах оживаю:
Их выразить душа не знает стройных слов,
И как молчать об них, не знаю.
 

Козлов перевел и следующие пять строф и выдал это за собственное произведение: по крайней мере, в третьем издания его сочинений не означено, откуда взято первое стихотворение во второй части «К морю», посвященное Пушкину. К довершению всего, перевод так водян, что в нем нет никаких признаков Байрона. Сравните три последние стиха первого куплета с переводом Батюшкова:

 
Природу я душою обнимаю.
Она милей; постичь стремлюся я
Все то, чему нет слов, но что таить нельзя.
 

То ли это?..

Беспечный поэт-мечтатель, философ-эпикуреец, жрец любви, неги и наслаждения, Батюшков не только умел задумываться и грустить, но знал и диссонансы сомнения, и муки отчаяния. Не находя удовлетворения в наслаждениях жизни и нося в душе страшную пустоту, он восклицал в тоске своего разочарования:

 
. . . . . . . . . .
Минутны странники, мы ходим по гробам;
Все дни утратами считаем;
На крыльях радости летим к своим друзьям,
И что ж? – их урны обнимаем!
. . . . . . . . . .
Так все здесь суетно в обители сует!
Приязнь и дружество непрочно!
Но где, скажи, мой друг, прямой сияет свет?
Что вечно чисто, непорочно?
Напрасно вопрошал я опытность веков
И Клии мрачные скрижали;
Напрасно вопрошал всех мира мудрецов:
Они безмолвны пребывали.
Как в воздухе перо кружится здесь и там,
Как в вихре тонкий прах летает,
Как судно без руля стремится по волнам
И вечно пристани не знает:
Так ум мой посреди волнений погибал.{12}12
  У Батюшкова: «Так ум мой посреди сомнений погибал» («К другу», т. II, стр. 88).


[Закрыть]

Все жизни прелести затмились;
Мой гений в горести светильник погашал,
И музы светлые сокрылись.
 

Бросая общий взгляд на поэтическую деятельность Батюшкова, мы видим, что его талант был гораздо выше того, что сделано им, и что во всех его произведениях есть какая-то недоконченность, неровность, незрелость. С превосходнейшими стихами мешаются у него иногда стихи старинной фактуры, лучшие пьесы не всегда выдержаны и не всегда чужды прозаических и растянутых мест. В его поэтическом призвании Греция борется с Италиею, а юг с севером, ясная радость с унылою думою, легкомысленная жажда наслаждения вдруг сменяется мрачным, тяжелым сомнением, и тирская багряница эпикурейца робко прячется под власяницу сурового аскетика. Отсюда происходит, что поэзия Батюшкова лишена общего характера, и если можно указать на ее пафос, то нельзя не согласиться, что этот пафос лишен всякой уверенности в самом себе и часто походит на контрабанду, с опасением и боязнью провозимую через таможню пиэтизма и морали. Батюшков был учителем Пушкина в поэзии, он имел на него такое сильное влияние, он передал ему почти готовый стих, – а между тем, что представляют нам творения самого этого Батюшкова? Кто теперь читает их, кто восхищается ими? В них все принадлежит своему времени и почти ничего нет для нашего. Артист, художник по призванию, по натуре и по таланту, Батюшков неудовлетворителен для нас и с эстетической точки зрения. Откуда же эти противоречия? Где причина их? – Не трудно дать ответ на этот вопрос.


Страницы книги >> 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации