Текст книги "Замысел"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Стоит ли говорить, что сама Нюра в выдумки собственные поверила прежде других. Пока пишет, вроде понимает, что пишет сама, а как закончит письмо, так тут же берет его в руки, словно оно и в самом деле прибыло издалека. И, бывало, сама себе начнет перечитывать и улыбается или плачет.
Тайке Горшковой пришла похоронка, она выбежала на мороз в одной рубашке, каталась по снегу, кричала на всю деревню. Нюре стало неловко, что она такая удачливая, – Иван ее воюет, не зная никаких неприятностей, – и к следующей субботе подоспело от него сообщение, что в неравном воздушном бою он был ранен, «слез с парашюта» и попал в госпиталь. И оттуда написал, что «как только отчнулся, открыл глаза, смотрю и понять не могу, где это я нахожусь и каким это путем я здесь очутился. И вот теперь лежу и, обратно закрывши глаза, думаю о вас, вспоминаю вашу наружность, и ваш голос, и ваше дыхание. А санитарки здесь все красивые, но красивше вас никого нету».
В письмах содержались разные наставления на все случаи жизни. Иван просил Нюру беречь здоровье и жизнь, из жаркой избы не выбегать на мороз незакутанной и не полоскать белье на реке, пока лед полностью не установится. А также следовали подробные объяснения, как хранить картошку, рубить капусту или подправить крыльцо. Почему-то автора волновали национальные проблемы, он их касался не раз и все в таком духе:
«А некоторые говорят, что немцы – это особо зловредная нация, а я так скажу вам, дорогая Нюра, что нации все бывают друг другу равноценные, отличаются только цветом волос или глаз да по-другому еще разговаривают, а в остальном все исключительно такие, как мы, кроме, может быть, цыган. Вчера пришло мне письмо от товарища Калинина, он сообщает, что награжденный я теперь еще один раз орденом Ленина».
Были соображения насчет наилучшего устройства жизни в данных условиях:
«А женщинам, которые слушают мои письма, передайте, что жизнь ихняя ныне такая тяжелая, что ни в сказке сказать, ни пером описать, но ничего не поделаешь, вот такая война. А после войны тоже ничего хорошего не предвидится, потому что количество нашего брата со временем течения войны постепенно уменьшается, а я так думаю, что если бы у нас ввести хотя бы на время басурманские правила, у них же на одного мужика жен бывает и шесть, и десять, и так тогда мужчин всем хватает. Я не потому что за такой разврат, но жалко мне, Нюрочка, очень жалко всех женщин, уж до того жалко, что на всех бы сразу женился и всех бы сразу пригрел. Но на самом-то деле у меня никого нет и быть не может, кроме вас одной, с чем и расстаюсь до следующего моего письма, которое будет написано через неделю».
От заботы об обездоленных женщинах и от хозяйственных советов он опять переходил к описанию подвигов, полученных за них правительственных наград и воинских званий.
К концу войны удостоился Иван звания Героя Советского Союза и чина полковника. Нюра знала, что за полковником идут генеральские звания, но поднять своего возлюбленного до таких высот не решилась.
Окончание войны жители Красного встретили кто радостно, а кто с плачем. Бабы, к кому возвращались мужики, радовались, а те, к кому нет, еще больше свое горе горевали. Никто не знал, кто и когда прибудет, некоторые женщины ходили на станцию регулярно, как на дежурство. И Нюра тоже ходила вместе с другими. Она сама за это время так поверила своей выдумке, что, приходя на станцию, вглядывалась во всех появлявшихся там нечасто полковников, иногда, впрочем, смотрела и на тех, кто чином пониже.
В Красное вернулись с войны всего три мужика. Из них целый только один Мякишев, а остальные – Плечевой без руки и Курзов без глаза.
Нюра ходила-ходила, никого не встретила. И тогда сама себе написала извещение.
Коротко написала и сухо: «Настоящим сообщаем, что ваш муж геройски погиб в неравном военно-воздушном бою с фашистским стервятником».
Надо было поставить подпись, и она написала сначала должность: «командир Энской части», потом звание «генерал-майор», потом решила, что это слишком, переправила на «генерал-лейтенант», подумала, что это маловато, переписала все от начала до конца, обозначила подписавшего «генерал-капитаном», а фамилию и тут не придумала, поставила закорючку и зарыдала…
Дочитав рассказ до получения Нюрой похоронки, я услышал какие-то странные звуки, поднял голову и увидел, что Леха Лихов плачет и хлюпает носом.
– Ты чего? – спросил я.
– Бабу жалко, – ответил Леха, утираясь кулаком. – Надо же, сама себе письма писала и сама же верила! А у нас, между прочим, тоже в деревне была одна, такая же чеканутая. Тоже письма себе писала, а потом портрет такой себе заказала. Двойной. Она вместе с мужем. Ну, то есть не с мужем, а с этим. Ну как будто бы с мужем. И на стенку повесила…
«Вот! – подумал я. – Вот как должен кончаться этот рассказ!»
Так и закончил.
…В конце сороковых годов появились в деревнях фотографы-шабашники. За небольшие деньги, а то и за натуральную плату продуктами увеличивали по клеточкам фотографии, а если надо, приукрашивали, подмолаживали, одевали получше. Один такой в городском пальто с ящиком через плечо постучался к Нюре.
– Ну что, хозяйка, будем делать портреты?
– Чего? – переспросила Нюра.
– Увеличиваю фотографии. Из маленькой карточки делаю большой портрет. Одинарный портрет пятнадцать рублей, двойной четвертак.
Он открыл папку и стал показывать ретушированные фотопортреты разных людей и то, из чего они были сделаны. Подобные творения Нюра уже у кого-то видела и уже не раз думала, как бы и ей заказать такое, но не знала, где и как. А тут подвернулась такая оказия. Она пригласила фотографа в избу, показала ему карточки – свою и Ивана. Снимок Ивана, пришпиленный булавкой к стене, был маленький и выцвел. Человек, на нем изображенный, виден был еле-еле и выглядел как заключенный: голова стриженая, глаза большие, вытаращенные. На обороте осталось посвящение: «Нюре от Вани в дни совместной жизни», да и этот текст был написан ею самой химическим карандашом.
– Муж, что ли? – спросил фотограф.
– Муж, – обрадовалась она вопросу. – Погиб на войне. Герой Советского Союза был, полковник.
– Понятно, – сказал фотограф. Ему в его практике уже не только полковники, а и генералы встречались. – Так, может, его в полковничьей форме с орденами изобразим?
– А можно? – удивилась Нюра.
– Все можно, мамаша, – сказал фотограф. – Десятку накинешь, мы твоего мужа хоть в маршалы произведем. Согласна? Как, в фуражке будем делать, в папахе или без ничего?
– В летчиской фуражке, – сказала Нюра.
– Можно в летчиской.
Так и договорились.
И неделю спустя появился на стене у Нюры портрет, сделанный точно, как было заказано. Сама Нюра в строгом темном жакете, в белой кофточке, и коса уложена вокруг головы. Рядом с ней лихой военно-воздушный полковник в фуражке с кокардой, в золотых погонах со звездами, а на груди с обеих сторон ордена, а слева над орденами Золотая Звезда Героя. Может, полковник был не очень похож на Ивана, да и сама Нюра на себя не очень-то походила, но портрет ей понравился.
Писать, лежа под колесами грузовика
В бумагах В. В., случайно сохранившихся с восьмидесятого года, записано много мелких подробностей о событиях, приблизивших отъезд. Перечислять все – дело скучное, но В. В. как-никак является одним из персонажей данного повествования, и потому бросим беглый взгляд на тогдашнюю ситуацию.
Предъявленный в феврале «агитаторами» ультиматум был почти прямым ответом на письмо в «Известия» в защиту высланного в Горький академика. К тому времени у стратегов со Старой площади и Лубянки были основания думать, что до мысли об отъезде В. В. уже в общем дозрел. Они обещали сделать его жизнь невыносимой и по пути исполнения обещания сильно продвинулись, что было героем отчасти предвидено. С первых дней своего странного диссидентства он предполагал, что властям вряд ли покажется соблазнительным вариант расправы обыкновенным образом, путем упечения в лагерь, и догадывался, что они будут обдумывать варианты в основном уголовные. Он думал и то, что меры будут приниматься по линии усложнения жизненных обстоятельств. Зная, на что идет, он вначале преодолевал возводимые перед ним препятствия с относительной легкостью. Но в конце концов процедура выживания оказалась слишком изнурительной и мало совместимой с попыткой осуществления литературных амбиций. Слишком много всего навалилось. Тотальный запрет на все написанное и вообще на имя. Лишение какого бы то ни было легального заработка и обвинения в тунеядстве. Обещание, что «сдохнет в подвалах КГБ». Отключение телефона. Мелочи вроде анонимных угроз, нападения из-за угла и проколотых шин. (Шины, кстати, однажды, после некоей пресс-конференции, были продырявлены сразу все четыре. Механик, которому они отданы были в починку, вернул их с большим удивлением: «А у вас враги серьезные. Шины-то не проколоты, а прострелены».) И отравление в гостинице «Метрополь» в 1975 году было не совсем безуспешной попыткой превратить В. В. в инвалида.
Некий остроумец заметил, что даже очень талантливому человеку трудно писать романы, лежа под колесами наехавшего на него грузовика.
В. В. все еще пытался продолжать «Чонкина». Почти каждое утро доставал папку с недописанными главами и вставлял в машинку новый лист бумаги. Но или являлся из дальних мест какой-нибудь сумасшедший ходатай, или с дурацкой улыбкой втискивался в дверь участковый уполномоченный Стрельников, или приходило известие, что кто-то арестован, надо срочно писать письмо в защиту, созывать иностранных корреспондентов и вообще что-то делать.
В результате В. В. пытался думать о Чонкине, а мысли оказывались совсем в другом месте. И на вложенном в машинку листе появлялась не новая страница «Чонкина», а открытое письмо Брежневу или Андропову. Письмо начиналось всегда очень вежливо, с попыткой убедить адресата, что он, они, партия, КГБ, советская власть поступают очень неправильно. Вначале ставилось слово «глубокоуважаемый». Затем В. В. начинал сердиться сам на себя: стоит ли эта сволочь глубокого уважения? Написанное рвется в клочья и спускается в унитаз. Новый вариант начинается с эпитета «уважаемый». Затем новый лист и – просто имя и отчество. Затем еще один лист и – не имя-отчество, а «господин». Или «гражданин»…
Да, трудно писать романы и даже открытые письма, лежа под наехавшим грузовиком.
Если посмотреть в то время на В. В. со стороны, то надо признать, что из беспечного, покладистого, мягкого человека, не умевшего, не любившего, не желавшего драться, превратился он в недоверчивую, агрессивно настроенную личность, готовую всегда к нападению. Выходя на улицу, принимал меры, чтобы посторонние не приближались. Если садился на скамейку и кто-то опускался рядом, он тут же вставал и уходил. Вечерами на улице никогда не вынимал из кармана сигареты, чтобы у встречного не было повода приблизиться с предлогом якобы прикурить. Тогда у диссидентов было правило, что, если на них нападают, они, подозревая, что это провокация с целью их самих обвинить в хулиганстве, демонстративно поднимают руки и не оказывают сопротивления. В. В. занял другую позицию, сказал себе, что будет по возможности избегать острых ситуаций, но в случае нападения руки вверх поднимать не станет. Пусть нападающих будет сто, он хотя бы одного из них, если сможет, ударит, если не сможет, укусит, не сможет укусить – плюнет в рожу.
В 1977 году в горах Бакуриани ночью они решили его готовность проверить, и четверка молодцов, выдававших себя за местных греков, напала на В. В. и Петрухина. Драка была не на жизнь, а на смерть, и не ожидавшие такого сопротивления «греки» отступили с ощутимыми телесными повреждениями. Из прямых столкновений В. В. с его оппонентами это было одно из самых серьезных, но не первое и не последнее. В 76-м году во дворе дома из рук В. В. был с трудом вырван переводчик Яшка Козловский, который сказал, что Богатырева убил академик Сахаров. В 79-м году был бит головой об стенку управдом, который прибыл из Баку, в столичной жизни не разобрался и решил помочь КГБ, управившись с В. В. собственноручно. Сначала он запрещал жене В. В. пользоваться стоявшим в подъезде общим телефоном, потом стал преследовать посещавших В. В. людей и однажды приказал слесарям свинтить номера с машины Вали Петрухина. Слесаря были легко отогнаны (им и самим задание не понравилось). Тогда управдом решил вступить в дело сам. Он схватил В. В. за грудки и обещал посадить в тюрьму. В. В. взял управдома за уши и стал бить головой об стенку, говоря ему при этом всякие грубости. Тут к месту конфликта приблизился некий писатель кумыкской национальности с замечанием, что кавказцы – люди гордые, некоторых оскорблений совершенно не терпят, есть слова, после произнесения коих или оскорбителю, или оскорбленному просто не жить. В. В. его спросил, какие именно слова считаются наиболее оскорбительными. Спрошенный сказал: нельзя называть человека собакой или свиньей. Тогда В. В., стукая управдома головой об стенку, назвал его собакой, свиньей, ослом, козлом и шакалом. После чего этот гордый восточный человек никогда больше не отгонял жену В. В. от телефона, не свинчивал у гостей номера, самого В. В. старался обходить стороной, но при случайных встречах здоровался очень вежливо. А уже после отъезда в Германию В. В. слышал, что управдома посадили за взятки. Что В. В. нисколько не удивило. Из всех встреченных им рьяных защитников советской власти он в те годы не встретил ни одного, чья приверженность данному строю не подкреплялась бы уголовными соображениями.
С управдомом В. В. как-то совладал, но всего вместе было уж слишком много. Года за три до того Борис Слуцкий, только что прочтя «Иванькиаду», сказал В. В.:
– Я вам завидую. Вы смешно пишете. Вы веселый человек. У вас в крови очень много гемоглобина.
Анализ крови В. В. 80-го года не сохранился, и сколько в нем оставалось гемоглобина, теперь сказать невозможно. Но надо признать, что писал он уже не смешно. Очевидно, потому, что писать смешно, лежа под колесами наехавшего грузовика, даже трудней, чем писать серьезно.
Деревенщик Василий
А вот описание встречи летом 1980-го. Я приехал в Керчь проститься (оказалось, навеки) с отцом и сестрой, а потом завернул в Коктебель, где был кое-кто из наших друзей. В Коктебеле на набережной, гуляя с тогда шестилетней Олей, я подошел к киоску, где продавался сок, напомнивший строку из «Мастера и Маргариты»: «Абрикосовая дала обильную пену». Я сунул в амбразуру киоска свой рубль, но, наткнувшись на другую руку, смутился, отстранился и увидел перед собой человека небольшого роста, даже ниже меня, с окладистой седой бородой, которая, казалось, была слишком для него тяжела и пригибала его голову вниз. Он, кстати, тоже был с маленькой девочкой, примерно того же возраста, что и моя. По фотографиям я узнал в бородаче знаменитого уже к тому времени Деревенщика. Живьем я его никогда не видел, но однажды, еще в 1964 году, общался по телефону. Он тогда еще только начинал печататься, я же, будучи его ровесником, ступил на эту дорожку чуть-чуть пораньше, и, должно быть, поэтому он говорил со мной почтительно, называл по имени-отчеству, а себя просил называть просто Василием. Теперь я обратился к нему по фамилии и спросил, он ли это.
Он встрепенулся, обрадовался, хотя уже привык быть узнаваемым, и с заметным самодовольством, а также и с настороженностью, которая живет в каждом советском человеке, сказал одновременно окая и, как ни странно, картавя:
– Да вроде бы он.
– Очень приятно, – сказал я и тоже представился.
– Как же, как же, читал, – сказал он неожиданным для меня и не очень подходящим к случаю покровительственным тоном, каким говорят старшие с младшими.
Тон его меня удивил, а знание – нет: мне было известно, что многие люди читали «Чонкина» и «Иванькиаду» в Сам-Тамиздате, но все-таки приятно было получить еще одно подтверждение, что и в отдаленных провинциях люди имеют представление о том, что я пишу.
– Читали? Значит, доходят до ваших мест такие книги? – переспросил я, имея в виду опять-таки Тамиздат, переспросил просто из вежливости, в положительности ответа нисколько не сомневаясь.
– Ну почему ж не доходить? Доходят.
Потом я понял, что мы имели в виду разные вещи. Я думал о Тамиздате, а Василий читал что-то мое (вероятно, рассказ «Хочу быть честным») за семнадцать лет до того в «Новом мире». Поскольку мы держали в голове разное и по-разному представляли себе текущий литературный процесс, разговор дальше поехал наперекосяк.
Не оставляя своего снисходительного и даже барского тона (для чего я был совсем неподходящим объектом), он поинтересовался:
– Как вас печатают?
Я сказал, что меня просто не печатают.
– Ну просто, – закартавил он с назиданием, – просто никого не печатают.
– Нет, – говорю, – вы меня не так поняли. Меня вообще никак не печатают, ни просто, ни сложно, никак. Я вообще просто полностью запрещенный писатель.
Он пощипал бороду, подумал, видимо, ничего не понял или что-то, может быть, вспомнил, я увидел, что разговор не получается, да и не нужно, и пожалел, что сунулся со своим узнаванием. Мы разошлись. Потом два критика, проживавшие в Доме творчества, рассказывали, что к ним обоим заходил Деревенщик, спрашивал: а в чем дело? Ему сказали про меня, что я уезжаю.
Он спросил: что? зачем? почему? Ему объяснили. Он удивился, но осудил и сказал, что я уезжаю зря. Ему сказали: как же зря, ведь если он не уедет, его посадят.
– Ну что ж, что посадят, – сказал Василий. – Ну, посадят. Это ничего, что посадят, русскому писателю не грех и посидеть.
Оно, может быть, и было бы полезно выслушать подобный совет от того, кто сам следует своим рекомендациям, но Василий, насколько мне было известно, сиживал тогда не в Бутырках, не в Лефортове и не в Вологодской пересылке, а исключительно на заседаниях бюро обкома КПСС и в правлении Союза писателей – членом того и другого он тогда состоял. Я ему через тех же критиков передал, что, если он, будучи последовательным, первым сядет в тюрьму, я готов составить ему компанию.
Вернувшись из Коктебеля в Москву, я дома включил телевизор и увидел, что наш Деревенщик уже сидит. На этот раз в Кремлевском дворце, в президиуме очередного съезда Союза писателей, кажется, РСФСР.
Еще один ультиматум
…Ультиматум, предъявленный мне в феврале 1980-го, был не первым, но и, как ни странно, не последним. Следующий ультиматум был передан через Володю Санина.
С Володей я познакомился еще в 1960 году, когда мы вместе работали в редакции сатиры и юмора Всесоюзного радио. Именно тогда и началась наша дружба, правду сказать, весьма неравная, то есть он уделял мне гораздо больше внимания, чем я ему. Он ко мне ходил очень часто и вел себя как младший со старшим, хотя по возрасту старшим был именно он. Он воевал (малолеткой ушел на фронт добровольно), потом вместе с описываемыми им полярниками участвовал в рискованных экспедициях, но в обыкновенной жизни был человеком осторожным, а перед начальством робел. Тем не менее, когда я попал в опалу, он меня, к моему удивлению, не покинул, навещал регулярно и в любой момент проявлял готовность помочь. Этой готовностью я время от времени пользовался. Сочинял под его именем что-то для радио и кино, иногда просто брал у него деньги в долг, а уезжая из Москвы, чемодан с рукописями хранил именно у него.
В середине марта 1980 года Санин пришел очень взволнованный.
– Володя, – сказал он, не раздеваясь, – я по серьезному делу. Вчера мне позвонил Юрка Идашкин. Ты знаешь, из «Октября» он давно ушел и работает помощником у Стукалина, председателя Госкомиздата. Вообще мы с ним в последнее время не общаемся, но тут он звонит и говорит, что хорошо бы встретиться. Договорились встретиться у «Речного вокзала». Ну, встретились, прошлись по улице, и вдруг Идашкин мне говорит: «Ты ведь, кажется, дружишь с Володей Войновичем?» Я говорю: «Да, а что?» И тогда он говорит, что на днях был в кабинете у Стукалина. Он зашел туда по делу, а там в это время был еще один какой-то большой человек, и они говорили о тебе.
– И что же, интересно, они говорили?
– Они говорили, что с Войновичем надо кончать. Так и сказали: пора кончать. Когда Юрка зашел, они прекратили разговор, но вот это он слышал и просил тебе передать.
– А больше он ничего не слышал?
– Нет, больше он ничего не слышал, но я его спросил: а что значит кончать? Юрка посмотрел на меня и спросил: «А ты разве не понимаешь? Кончать – это значит убить. Способов есть много. Например, Володя ездит на автомобиле, а на дороге мало ли что может случиться».
Я не знаю, кто кого считал дураком, кем и на каком этапе была сочинена версия случайно подслушанного разговора, я в нее, конечно же, не поверил. Я понял, что мне делается повторное предложение, и немного удивился, потому что, как мне казалось, я ясно ответил на первое, сделанное «агитатором» Богдановым.
То, что повторное предложение сопровождалось очередной угрозой, меня никак не задело, я уже давно пришел к убеждению, что имею дело с людьми, по крайней мере, не умными, которые не понимают, что человек, доведенный до определенного состояния, перестает реагировать на угрозы и тогда употреблять их бессмысленно. Знал я еще и то, что этим людям никогда, ни на каком этапе нельзя показывать, что ты их боишься. Покажешь, они будут шантажировать, торговаться и пытаться сорвать с тебя больше, чем рассчитывали вначале. Чтобы продемонстрировать косвенным образом, но наглядно, что угрозы не имеют и не будут иметь никакого практического значения, я оторвал клок бумаги, именно оторвал, именно клок, рваный клок, с надеждой показать, что я не потрудился даже этот клок отрезать или оторвать как-нибудь поаккуратнее. Эту бумажку я украсил корявым текстом, который восстанавливаю по памяти, но, надеюсь, достаточно точно: «Я согласен покинуть СССР после того, как будут выслушаны мои весьма скромные условия. Всякие попытки повлиять на мои намерения каким бы то ни было нецивилизованным способом вызовут реакцию, противоположную ожидаемой». Это был весь текст. Ни указания адресата, ни адреса отправителя, ни подписи, ни числа.
– Вот, – протянул я бумагу Санину, – передай это Идашкину.
Санин с сомнением посмотрел на эту писульку, но аккуратно сложил ее (чем попытался придать ей более или менее правильную геометрическую форму, а потом – мне это не известно, но я так думаю – она при продвижении по инстанции могла быть поправлена и ножницами) и положил в боковой карман.
При следующем появлении (может быть, на другой день) Санин сказал, что бумажку передал и Идашкин очень доволен. Идашкин сказал, что бумажка отправлена по назначению и он не сомневается, что реакция «на Володино заявление» будет положительной.
Я был доволен, что кагэбэшники косвенно унизились и мою писульку возвели в ранг «заявления».
Был удовлетворен и Идашкин.
«Понимаешь, – сказал он Санину (а Санин – мне), – к нему очень боялись обращаться. После той истории с «Метрополем» к нему никто не решался подступиться, потому что он реагирует непредсказуемо».
– Правильно, – сказал я самодовольно. – Действовал и буду действовать непредсказуемо.
Идашкин же сказал Санину (а потом при встрече повторил и мне), что те люди, которые когда-то отравили меня в «Метрополе», были за эту акцию наказаны.
Все эти дни Санин неустанно совершал челночные рейсы: от меня к Идашкину и обратно. (Не знаю, правда, далеко ли было ходить и не ожидал ли Идашкин очередного донесения где-нибудь за углом.)
Очень скоро пришел ответ (опять через Санина), что меня готовы выслушать. Я спросил: кто, когда и где? Санин ушел с этим вопросом и на другой день вернулся с ответом, что выслушать пожелания поручено Идашкину, время его устроит любое, а насчет места он не знает. У него – наверное, я не соглашусь, у меня – ему неудобно.
– Я предложил для этого мою квартиру, – сказал Санин. – И Юрка согласился. Так что если ты не против…
Я был не против.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?