Текст книги "Вождь и культура. Переписка И. Сталина с деятелями литературы и искусства. 1924–1952. 1953–1956"
Автор книги: Вячеслав Кабанов
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Сталин – А. М. Горькому
Не позднее 15 декабря 1930 г.
Привет Алексею Максимовичу!
Пишу с некоторым запозданием, т. к. диппочта идет к вам, в Италию, лишь в определенные сроки, кажется, раз в 20 дней.
Шолохов и другие уже отправились к Вам. Им дали все, что требуется для поездки.
Показаний Осадчего не посылаю, т. к. он их повторил на суде, и Вы можете познакомиться с ними по нашим газетам.
Видел т. Пешкову. Доктор Левин будет у Вас на днях. Останется месяца полтора или больше – как скажете.
Процесс группы Рамзина окончился. Решили заменить расстрел заключением на 10 и меньше лет. Мы хотели этим подчеркнуть три вещи: а) главные виновники не рамзиновцы, а их хозяева в Париже – французские интервенты с их охвостьем «Торгпромом»; б) людей раскаявшихся и разоружившихся советская власть не прочь помиловать, ибо она руководствуется не чувством мести, а интересами советского государства; в) советская власть не боится ни врагов за рубежом, ни их агентуры в СССР.
Дела идут у нас неплохо. И в области промышленности, и в области сельского хозяйства успехи несомненные. Пусть мяукают там, в Европе, на все голоса все и всякие ископаемые средневекового периода о «крахе» СССР. Этим они не изменят ни на йоту ни наших планов, ни нашего дела. СССР будет первоклассной страной самого крупного, технически оборудованного промышленного и сельскохозяйственного производства. Социализм непобедим. Не будет больше «убогой» России. Кончено! Будет могучая и обильная передовая Россия.
15-го созываем пленум ЦК. Думаем сменить т. Рыкова. Неприятное дело, но ничего не поделаешь: не поспевает за движением, отстает чертовски (несмотря на желание поспеть), путается в ногах. Думаем заменить его т. Молотовым. Смелый, умный, вполне современный руководитель. Его настоящая фамилия не Молотов, а Скрябин. Он из Вятки. ЦК полностью за него.
Ну, кажется, хватит.
Жму руку.
И. СТАЛИН
P.S. Если действительно решили приехать к весне, хорошо бы поспеть к 1 мая, к параду.
Необходимое пояснение. Заместитель председателя Госплана СССР и РСФСР П. С. Осадный был арестован в ходе процесса Промпартии прямо в зале суда. Отчеты о судебном процессе публиковали «Правда» и «Известия». Л. К. Рамзин – инженер-теплотехник, участник разработки плана ГОЭЛРО, проходил по процессу Промпартии. Помиловав его, Сталин поступил «по-хозяйски»: в 1943 году Рамзин создал конструкцию промышленного прямоточного котла («котел Рамзина») и получил Сталинскую премию.
А.И. Рыкова через неделю вывели из состава Политбюро.
Всеволод иванов и леонид леонов – Сталину
Конец 1930 г. – начало 1931 г.
Дорогой и уважаемый
Иосиф Виссарионович.
Нам очень хотелось бы получить возможность повидать Вас и поговорить по поводу современной советской литературы.
Ваши высказывания по целому ряду вопросов, связанных с экономикой промышленности, сельского хозяйства и пр., внесли огромную ясность в разрешение многих сложнейших проблем нашего строительства. Отсутствие такой же четкой партийной установки в делах литературы вообще заставляет нас очень просить Вас уделить нам хотя бы самое краткое время для такой беседы, тем более что нам хорошо известно Ваше постоянное внимание к этой области искусства.
В случае Вашего согласия просим Вас сделать распоряжение Секретариату позвонить по любому из телефонов (т. Всеволод Иванов 81–02, т. Леонид Леонов – 69–31).
С товарищеским приветом
ВСЕВОЛОД ИВАНОВ
ЛЕОНИД ЛЕОНОВ
Б. А. Пильняк – Сталину
4 января 1931 г.
Глубокоуважаемый товарищ Сталин.
Я обращаюсь к Вам с просьбой о помощи. Если бы у Вас нашлось время принять меня, я был бы счастлив гораздо убедительнее сказать о том, ради чего я пишу.
Позвольте сказать первым делом, что решающе, навсегда я связываю свою жизнь и свою работу с нашей революцией, считая себя революционным писателем и полагая, что и мои кирпичики есть в нашем строительстве. Вне революции я не вижу своей судьбы.
В моей писательской судьбе множество ошибок. Я знаю их лучше, чем кто-либо, оправдываться в них надо только делами. Должен все же сказать, как это ни парадоксально, – обдумывая свои ошибки, очень часто, наедине с самим собою, я видел, что многие мои ошибки вытекали из убеждения, что писателем революции может быть лишь тот, кто искренен и правдив с революцией: мне казалось, что, если мне дано право нести великую честь советского писателя, то ко мне есть и доверие.
Последней моей ошибкой (моей и ВОКСа) было напечатание «Красного Дерева». Наша пресса обрушилась на мою голову негодованием. Я понес кары. Ошибки своей я не отрицал и считал, что исправлением моих ошибок должны быть не только декларативные письма в редакции, но дела: с величайшим трудом (должно быть, меня боялись) я нашел издателя и напечатал роман «Волга впадает в Каспийское море» (который ныне переведен и переводится на восемь иностранных языков и немецкий перевод которого я сейчас посылаю Вам), – я поехал в Среднюю Азию и печатал в «Известиях ЦИК» очерки о Таджикистане, – последнее, что я напечатал, в связи с процессом вредителей, я прилагаю к этому письму и прошу прочитать хотя бы подчеркнутое красным карандашом. Содержание этих вещей я считал исправлением моих писательских ошибок, – этими вещами я хотел разрушить то недоверие, которое возникло к моему имени после печатной кампании против «Красного Дерева».
Мои книги переводятся от Японии до Америки, и мое имя там известно. Ошибка «Красного Дерева» комментировалась не только прессой на русском языке, но западноевропейской, американской и даже японской. Буржуазная пресса пыталась изобразить меня мучеником, – я ответил на это «мученичество» письмом в европейской прессе и вещами, указанными выше. Но мне казалось, что это мученичество можно было бы использовать и политически, что был бы неплохой эффект, если бы этот «замученный» писатель в здравом теле и уме, неплохо одетый и грамотный не меньше писателей европейских, появился б на литературных улицах Европы и САСШ (уже в течение трех лет я имею от американских писателей приглашение в САСШ, а в Европе я оказался бы принятым, как равный, писателями, кроме пролетарских, порядка Стефана Цвейга, Ромена Роллана, Шоу), – если бы этот писатель заявил хотя бы о том, что он гордится историей последних лет своей страны и убежден, что законы этой истории будут и есть уже перестраивающими мир, – это было бы политически значимо. Мне казалось, что именно для того, чтобы окончательно исправить свои ошибки и использовать мое положение для революции, мне следовало бы съездить за границу, – тем паче, что это было у меня в обычае, так как с 1921-го года, когда я впервые был за границей, я переезжал советские границы четырнадцать раз, а сейчас не был там с 1928-го года.
Кроме этого, у меня есть другие причины, по которым мне надо ехать за границу.
Полупричиной я считаю то обстоятельство, что, не приехав на место, я никак не могу наладить моих переводно-литературных дел, когда переводчики меня безбожно обворовывают, – хотя эта полупричина дала бы Госбанку в год тысячу-полторы валютных рублей, если бы я наладил получение гонораров.
Главная причина – следующая. Годы уходят, и время не ждет, – и с дней десятилетия годовщины Октября я задумал написать роман, к которому я подхожу как к первой моей большой и настоящей работе. Мой писательский возраст и мои ощущения говорят мне, что мне пора взяться за большое полотно и силы во мне для него найдутся. Этот роман посвящен последним полуторадесятилетиям истории земного шара, – и я хочу противопоставить нашу, делаемую, строимую, созидаемую историю всей остальной истории земного шара, текущей, проходящей, происходящей, умирающей, – ведь на самом деле перепластование последних лет истории гигантско, – и на самом деле историю перестраиваем мы. Сюжетная сторона этого романа уже продумана, лежит в моей голове, – место действия этого романа – СССР, САСШ, Азия и Европа, – Азию и Европу я представляю, в САСШ я не был, – у меня не хватает знаний, а роман я должен сделать со всем напряжением.
Эти мои соображения я излагал ряду моих товарищей-партийцев, и по совету с ними я подал ходатайство о разрешении мне выезда за границу, месяцев на три – на шесть. Валюты я не просил, так как, все же, часть моих переводов оплачена.
В разрешении выехать за границу мне отказано.
Почему, – я не знаю. Неужели мне надо предположить, что обо мне думают, что я убегу что ли, – но ведь это же чепуха! Не могу же я убежать от самого себя и от своей писательской судьбы, от революции, от своей страны, от языка, от жены, от детей!?
Надо предположить, что это есть продолжение недоверия ко мне, – или меня наказывают? Я оказался в положении мальчишки, потому что, после разговоров с товарищами, я был убежден в получении паспорта, – озаботился в связи с этим об иностранных визах, переговорил с отделом печати НКИД, с ВОКСом о моих маршрутах и о предполагаемых делах и выступлениях за границей. Если это есть наказание, то оно очень жестоко.
Иосиф Виссарионович, даю Вам честное слово всей моей писательской судьбы, что, если Вы мне поможете выехать за границу и работать, я сторицей отработаю Ваше доверие. Я могу поехать за границу только лишь революционным писателем. Я напишу нужную вещь.
Позвольте в заключение сказать о моем теперешнем состоянии. Я говорил о моих ошибках и о том методе, который я избрал, чтобы их исправить. Всем сердцем и всеми помыслами я хочу быть с революцией, и очень часто у меня за последний год возникает ощущение, что кто-то меня отталкивает от нее, – я окружен недоверием, в атмосфере которого работать нельзя, – если бы Вы знали хотя бы о том, сколько я обивал порог «Известий», чтобы напечатать ту статью, которую я шлю Вам, и обиваю до сих пор, чтобы допечатать мои таджикские очерки, которые приняты, но для которых катастрофически отсутствует в газете место.
Не ходить же мне ко всем и не говорить: верьте мне.
Но Вас я могу просить об этом, – и я прошу Вас мне помочь.
С величайшим нетерпением жду Вашего ответа.
Позвольте пожелать Вам всего хорошего.
БОР. ПИЛЬНЯК
Необходимое пояснение. БОКС – Всесоюзное общество культурных связей с заграницей. САСШ – Северо-Американские Соединенные Штаты (устар. название).
Процессу Промпартии Пильняк посвятил статью «Слушайте поступь истории» («Известия», 14.12.30).
Сталин – Б. А. Пильняку
7 января 1931 г.
Уважаемый тов. Пильняк!
Письмо Ваше от 4.1. получил. Проверка показала, что органы надзора не имеют возражений против Вашего выезда за границу. Были у них, оказывается, колебания, но потом они отпали. Стало быть, Ваш выезд за границу можно считать в этом отношении обеспеченным.
Всего хорошего.
Сталин – А. М. Горькому
10 января 1931 г.
Дорогой Алексей Максимович!
Посылаю документы о 1) группе Кондратьева и 2) о меньшевиках. Просьба – не принимать близко к сердцу содержимое этих документов и не волноваться. Герои документов не стоят того. К тому же есть на свете подлецы почище этих пакостников.
У нас дела идут хорошо. Неважно обстоит дело с транспортом (слишком большой груз навалили), но выправим в ближайшее время.
Берегите здоровье.
Привет!
И. СТАЛИН
Константин Тренев – Сталину
19 марта 1931 г.
Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!
Я, драматург К. Тренев, обращаюсь к Вам в тяжелый момент своей жизни.
По состоянию здоровья своего и семьи я уже свыше двадцати лет живу в Крыму, в г. Симферополе, лишь по временам выезжая, в связи с постановкой моих пьес, в Москву. В данное время я в течение нескольких месяцев работаю над постановкой в Малом театре моей новой пьесы на тему колхозного строительства.
К несчастью, в высшей степени напряженная и ответственная моя работа нарушена тяжелым сообщением моей семьи из Крыма: по неизвестным мне причинам в доме у меня произведен обыск. При обыске абсолютно ничего не взято, но предложено мне по приезде в Симферополь явиться в Г.П.У.
Прежде чем просить Вас, Иосиф Виссарионович, о чем бы то ни было, я считаю нужным дать Вам честное слово советского гражданина и писателя, что политическая совесть моя чиста. С первых же дней советской власти в Крыму и до сей минуты я все силы и литературные способности отдал на честное служение ей. Результатом моих работ была сначала «Пугачевщина» в МХАТе 1-м, потом «Любовь Яровая» в Малом театре. Я надеюсь, что и готовящаяся в Малом театре новая моя пьеса послужит делу социалистического строительства, изображая его с тем же воодушевлением и напряжением творческих сил моих, с каким я стремился отразить великие моменты гражданской войны.
Я уже не молод, здоровье мое серьезно подорвано. В данный момент после исключительно напряженной работы, связанной с пьесой, я, по заявлению врачей, нуждаюсь в немедленном, чуть ли не в постельном лечении и моральном покое, хотя ударная работа над пьесой требует и моего участия.
Прошу Вас, глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович, извинить меня за беспокойство, но я уже имел счастливый случай убедиться в Вашем внимании и доверии ко мне и уверен, что оправдаю его. В настоящее же время я позволяю обратиться к Вам с просьбой облегчить мою жизнь и работу, оградив меня и семью мою от незаслуженных тревог и волнений.
С искренним и глубоким уважением
Драматург К. ТРЕНЕВ
Сталин – Мариэтте Шагинян
20 мая 1931 г.
Уваж. тов. Шагинян!
Должен извиниться перед Вами, что в настоящее время не имею возможности прочесть Ваш труд и дать предисловие. Месяца три назад я еще смог бы исполнить Вашу просьбу (исполнил бы ее с удовольствием), но теперь – поверьте – лишен возможности исполнить ее ввиду сверхсметной перегруженности текущей практической работой.
Что касается того, чтобы ускорить выход «Гидроцентрали» в свет и оградить Вас от наскоков со стороны не в меру «критической» критики, то это я сделаю обязательно. Вы только скажите конкретно, на кого я должен нажать, чтобы дело сдвинулось с мертвой точки.
Н. В. Гоголь и М. А. Булгаков – Сталину
30 мая 1931 г.
Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!
«Чем дальше, тем более усиливалось во мне желание быть писателем современным. Но я видел в то же время, что, изображая современность, нельзя находиться в том высоко настроенном и спокойном состоянии, какое необходимо для проведения большого и стройного труда.
Настоящее слишком живо, слишком шевелит, слишком раздражает; перо писателя нечувствительно переходит в сатиру.
…Мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвование и что именно для службы моей отчизне я должен буду воспитаться где-то вдали от нее.
…Я знал только то, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорей, чтобы натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее».
Н. Гоголь
Я горячо прошу Вас ходатайствовать за меня перед Правительством СССР о направлении меня в заграничный отпуск на время с 1 июля по 1 октября 1931 года.
Сообщаю, что после полутора лет моего молчания с неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы, что замыслы эти широки и сильны, и я прошу Правительство дать мне возможность их выполнить.
С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой нейрастении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен.
Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких.
Причина болезни моей мне отчетливо известна:
На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя.
Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе.
Злобы я не имею, но очень устал и в конце 1929 года свалился. Ведь и зверь может устать.
Зверь заявил, что он более не волк, не литератор. Отказывается от своей профессии. Умолкает. Это, скажем прямо, малодушие.
Нет такого писателя, чтобы он замолчал. Если он замолчал, значит, был не настоящий.
А если настоящий замолчал – погибает.
Причина моей болезни – многолетняя затравленность, а затем молчание.
За последний год я сделал следующее:
несмотря на очень большие трудности, превратил поэму Н. Гоголя «Мертвые души» в пьесу,
работал в качестве режиссера МХТ на репетициях этой пьесы, работал в качестве актера, играя за заболевших актеров в этих же репетициях,
был назначен в МХТ режиссером во все кампании и революционные празднества этого года,
служил в ТРАМе – Московском, переключаясь с дневной работы МХТовской на вечернюю ТРАМовскую,
ушел из ТРАМа 15.III.31 года, когда почувствовал, что мозг отказывается служить и что пользы ТРАМу не приношу,
взялся за постановку в театре Санпросвета (и закончу ее к июле).
А по ночам стал писать.
Но надорвался.
Сейчас все впечатления мои однообразны, замыслы повиты черным, я отравлен тоской и привычной иронией.
В годы моей писательской работы все граждане беспартийные и партийные внушали и внушили мне, что с того самого момента, как я написал и выпустил первую строчку, и до конца моей жизни я никогда не увижу других стран.
Если это так – мне закрыт горизонт, у меня отнята высшая писательская школа, я лишен возможности решить для себя громадные вопросы. Привита психология заключенного.
Как воспою мою страну – СССР?
Перед тем, как писать Вам, я взвесил все. Мне нужно видеть свет и, увидев его, вернуться. Ключ в этом.
Сообщаю Вам, Иосиф Виссарионович, что я очень серьезно предупрежден большими деятелями искусства, ездившими за границу, о том, что там мне оставаться невозможно.
Меня предупредили о том, что в случае, если Правительство откроет мне дверь, я должен быть сугубо осторожен, чтобы как-нибудь нечаянно не захлопнуть за собой эту дверь и не отрезать путь назад, не получить бы беды похуже запрещения моих пьес.
По общему мнению всех, кто серьезно интересовался моей работой, я невозможен ни в какой другой земле, кроме своей – СССР, потому 11 лет черпал из нее.
К таким предупреждениям я чуток, а самое веское из них было от моей побывавшей за границей жены, заявившей мне, когда я просился в изгнание, что она за рубежом не желает оставаться и что я погибну там от тоски менее чем в год.
(Сам я никогда не был за границей. Сведение о том, что я был за границей, помещенное в Большой Советской Энциклопедии, – неверно.)
«Такой Булгаков не нужен советскому театру», – написал нравоучительно один из критиков, когда меня запретили.
Не знаю, нужен ли я советскому театру, но мне советский театр нужен, как воздух.
Прошу Правительство СССР отпустить меня до осени и разрешить моей жене Любови Евгениевне Булгаковой сопровождать меня. О последнем прошу потому, что серьезно болен. Меня нужно сопровождать близкому человеку. Я страдаю припадками страха в одиночестве.
Если нужны какие-нибудь дополнительные объяснения к этому письму, я их дам тому лицу, к которому меня вызовут.
Но, заканчивая письмо, хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам.
Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому, что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти.
Вы сказали: «Может быть, вам, действительно, нужно ехать за границу…»
Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР.
М. БУЛГАКОВ
Необходимое пояснение. В отличие от Гоголя, Булгаков, как и Пушкин, так никогда и не побывал за границей.
Сталин – редакции журнала «Красная новь»
Май 1931 г.
К сведению редакции «Красная новь».
Рассказ агента наших врагов, написанный с целью развенчания колхозного движения и опубликованный головотяпами-коммунистами с целью продемонстрировать свою непревзойденную слепоту.
И. СТАЛИН
P.S. Надо бы наказать и автора и головотяпов так, чтобы наказание пошло им «впрок».
Необходимое пояснение. Записка Сталина касается повести А. П. Платонова «Впрок». На полях повести, опубликованной «Красной новью» (№ 3, 1931), разбросаны многочисленные сталинские умозаключения: «Дурак», «Пошляк», «Беззубый остряк», «Болван», «Подлец», «Мерзавец» и т. д.
Е. И. Замятин – Сталину
Июнь 1931 г.
Уважаемый Иосиф Виссарионович,
приговоренный к высшей мере наказания – автор настоящего письма – обращается к Вам с просьбой о замене этой меры на другую.
Мое имя Вам, вероятно, известно. Для меня как для писателя именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от года все усиливающейся травли.
Я ни в какой мере не хочу изображать из себя оскорбленную невинность. Я знаю, что в первые 3–4 года после революции среди прочего, написанного мною, были вещи, которые могли дать повод для нападок. Я знаю, что у меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой. В частности, я никогда не скрывал своего отношения к литературному раболепству, прислуживанию и перекрашиванию: я считал – и продолжаю считать – что это одинаково унижает как писателя, так и революцию. В свое время именно этот вопрос, в резкой и обидной для многих форме, поставленный в одной из моих статей (журнал «Дом искусств», № 1, 1920), был сигналом для начала газетно-журнальной кампании по моему адресу.
С тех пор по разным поводам кампания эта продолжается по сей день, и в конце концов она привела к тому, что я назвал бы фетишизмом: как некогда христиане для более удобного олицетворения всяческого зла создали черта – так критика сделала из меня черта советской литературы. Плюнуть на черта – зачитывается как доброе дело, и всякий плевал, как умеет. В каждой моей напечатанной вещи непременно отыскивался какой-нибудь дьявольский замысел. Чтобы отыскать его – меня не стеснялись награждать даже пророческим даром: так, в одной моей сказке («Бог»), напечатанной в журнале «Летопись» – еще в 1916 году, – некий критик умудрился найти… «издевательство над революцией в связи с переходом к НЭПу»; в рассказе («Инок Эразм»), написанном в 1920 году, другой критик (Машбиц-Веров) узрел «притчу о поумневших после НЭПа вождях». Независимо от содержания той или иной моей вещи – уже одной моей подписи стало достаточно, чтобы объявить эту вещь криминальной. Недавно, в марте месяце этого года, ленинградский Облит принял меры к тому, чтобы в этом не оставалось уже никаких сомнений: для издательства «Академия» я проредактировал комедию Шеридана «Школа злословия» и написал статью о его жизни и творчестве: никакого моего злословия в этой статье, разумеется, не было и не могло быть – и тем не менее Облит не только запретил статью, но запретил издательству даже упоминать мое имя как редактора перевода. И только после моей апелляции в Москву, после того как Главлит, очевидно, внушил, что с такой наивной откровенностью действовать все же нельзя, – разрешено было печатать и статью, и даже мое криминальное имя.
Этот факт приведен здесь потому, что он показывает отношение ко мне в совершенно обнаженном, так сказать – химически чистом виде. Из обширной коллекции я приведу здесь еще один факт, связанный уже не со случайной статьей, а с пьесой большого масштаба, над которой я работал почти три года. Я был уверен, что эта моя пьеса – трагедия «Атилла» – заставит наконец замолчать тех, кому угодно было делать из меня какого-то мракобеса. Для такой уверенности я как будто имел все основания. Пьеса была прочитана на заседании Художественного совета Ленинградского Большого Драматического Театра, на заседании присутствовали представители 18 ленинградских заводов – и вот выдержки из их отзывов (цитирую по протоколу заседания от 15-го мая 1928 г.).
Представитель фабрики им. Володарского: «Это – пьеса современного автора, трактующего тему классовой борьбы в древние века, созвучную современности… Идеологически вполне приемлема… Пьеса производит сильное впечатление и уничтожает упрек, брошенный современной драматургии, что она не дает хороших пьес…» Представитель завода им. Ленина, отмечая революционный характер пьесы, находит, что «пьеса по своей художественной ценности напоминает шекспировские произведения… Пьеса трагическая, чрезвычайно насыщена действием и будет очень увлекать зрителя».
Представитель Гидромеханического завода считает «все моменты в пьесе весьма сильными и захватывающими» и рекомендует приурочить ее постановку к юбилею театра.
Пусть насчет Шекспира товарищи рабочие хватили через край, но во всяком случае о той же пьесе М. Горький писал, что считает ее «высокоценной и литературно, и общественно» и что «героический тон пьесы и героический ее сюжет как нельзя более полезны для наших дней». Пьеса была принята к постановке театром, была разрешена Главреперткомом, а затем… показана рабочему зрителю, давшему ей такую оценку? Нет: затем пьеса, уже наполовину срепетированная театром, уже объявленная на афишах, – была запрещена по настоянию ленинградского Облита.
Гибель моей трагедии «Атилла» была поистине трагедией для меня: после этого мне стала совершенно ясна бесполезность всяких попыток изменить мое положение, тем более что вскоре разыгралась известная история с моим романом «Мы» и «Красным деревом» Пильняка. Для истребления черта, разумеется, допустима любая подтасовка – и роман, написанный за девять лет до того, в 1920 году – был подан рядом с «Красным деревом» как моя последняя, новая работа. Организована была небывалая еще до сих пор в советской литературе травля, отмеченная даже в иностранной прессе: сделано было все, чтобы закрыть для меня всякую возможность дальнейшей работы. Меня стали бояться вчерашние мои товарищи, издательства, театры. Мои книги запрещены были к выдаче из библиотек. Моя пьеса («Блоха»), с неизменным успехом шедшая во МХАТе 2-м четыре сезона, была снята с репертуара. Печатание собрания моих сочинений в издательстве «Федерация» было приостановлено. Всякое издательство, пытавшееся печатать мои работы, подвергалось за это немедленному обстрелу, что испытали на себе и «Федерация», и «Земля и Фабрика», и особенно – «Издательство писателей в Ленинграде». Это последнее издательство еще целый год рисковало иметь меня в числе членов правления, оно осмеливалось использовать мой литературный опыт, поручая мне стилистическую правку произведений молодых писателей, в том числе и коммунистов. Весной этого года ленинградский отдел Рапа добился выхода моего из правления и прекращения этой моей работы. «Литературная газета» с торжеством оповестила об этом, совершенно недвусмысленно добавляя: «… издательство надо сохранить, но не для Замятиных». Последняя дверь к читателю была для Замятина закрыта: смертный приговор этому автору был опубликован.
В советском кодексе следующей ступенью после смертного приговора является выселение преступника из пределов страны. Если я действительно преступник и заслуживаю кары, то все же, думаю, не такой тяжкой, как литературная смерть, и потому я прошу заменить этот приговор высылкой из пределов СССР – с правом для моей жены сопровождать меня. Если же я не преступник, я прошу разрешить мне вместе с женой, временно, хотя бы на год, выехать за границу – с тем, чтобы я мог вернуться назад, как только у нас станет возможно служить в литературе большим идеям без прислуживания маленьким людям, как только у нас хоть отчасти изменится взгляд на роль художника слова. А это время, я уверен, уже близко, потому что вслед за успешным созданием материальной базы неминуемо встанет вопрос о создании надстройки – искусства и литературы, которые действительно были бы достойны революции.
Я знаю, мне очень нелегко будет за границей, потому что быть там в реакционном лагере я не могу – об этом достаточно говорит мое прошлое (принадлежность к РСДРП (б) в царское время, тогда же тюрьма, двукратная высылка, привлечение к суду во время войны за антимилитаристскую повесть). Я знаю, что если здесь в силу моего обыкновения писать по совести, а не по команде – меня объявили правым, то там раньше или позже по той же причине меня, вероятно, объявят большевиком. Но даже при самых трудных условиях там я не буду приговорен к молчанию, там я буду в состоянии писать и печататься – хотя бы даже и не по-русски. Если обстоятельствами я буду приведен к невозможности (надеюсь, временной) быть русским писателем – может быть, мне удастся, как это удалось поляку Джозефу Конраду, стать на время английским, тем более что по-русски об Англии я уже писал (сатирическая повесть «Островитяне» и др.), а писать по-английски мне немногим труднее, чем по-русски. Илья Эренбург, оставаясь советским писателем, давно работает, главным образом, для европейской литературы – для перевода на иностранные языки: почему же то, что разрешено Эренбургу, не может быть разрешено и мне? И заодно я вспомню еще одно другое имя: Б. Пильняка. Как и я, амплуа черта он разделял со мной в полной мере, он был главной мишенью для критики, и для отдыха от этой травли ему разрешена поездка за границу; почему же то, что разрешено Пильняку, не может быть разрешено и мне?
Свою просьбу о выезде за границу я мог бы основывать и на мотивах более обычных, хотя и не менее серьезных: чтобы избавиться от давней хронической болезни (колит) – мне нужно лечиться за границей; чтобы довести до сцены две мои пьесы, переведенных на английский и итальянский языки (пьесы «Блоха» и «Общество почетных звонарей», уже ставившиеся в советских театрах), мне опять-таки нужно самому быть за границей; предполагаемая постановка этих пьес, вдобавок, дает мне возможность не обременять Наркомфин просьбой о выдаче мне валюты. Все эти мотивы – налицо: но я не хочу скрывать, что основной причиной моей просьбы о разрешении мне вместе с женой выехать за границу – является безвыходное положение мое, как писателя, здесь, смертный приговор, вынесенный мне, как писателю, здесь.
Исключительное внимание, которое встречали с Вашей стороны другие, обратившиеся к Вам писатели, позволяет мне надеяться, что и моя просьба будет уважена.
Е. ЗАМЯТИН
Необходимое пояснение. Разрешение Замятину выехать за границу выхлопотал Горький.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?