Текст книги "Прогулки по Серебряному веку: Санкт-Петербург"
Автор книги: Вячеслав Недошивин
Жанр: Путеводители, Справочники
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Впрочем, неведомо почему, но через какое-то время она попросит вернуть ей кольцо. Анреп заверит ее: «Ваше кольцо будет в дружеских руках…» Гумилев, узнав это, станет даже острить: «Я тебе отрежу руку, а ты отвези ее Анрепу – скажи: если вы кольцо не хотите отдавать, то вот вам рука к этому кольцу…» Жуть какая-то с этими кольцами, но все – правда. Ибо уже в начале 1920-х, когда сделают гипсовый слепок ее руки, Ахматова вдруг, ничего не объясняя, скажет Чуковскому: «Ее (руку. – В.Н.) сделают из фарфора, я напишу вот здесь: “моя левая рука” – и пошлю одному человеку в Париж». То есть Анрепу. Больше посылать вроде бы было некому…
Последний раз Ахматова видела Анрепа в начале марта 1917 года, сразу после Февральской революции. Он в тот день под пулями пришел к ней по льду Невы на Выборгскую сторону, где она жила у Тюльпановой-Срезневской (Боткинская, 9). Пришел, скажет Ахматова, «не потому, что любил», – «ему приятно было под пулями пройти». Анреп же напишет: «Я мало думаю про революцию. Одна мысль, одно желание: увидеться с A.A. …Звоню, дверь открывает A.A. “Как, вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах”. – “Я снял погоны”»… Пишет, что они прошли в ее комнату, что она прилегла на кушетку. Говорили о толпах на улицах, о революции, о том, чем все это закончится. Ахматова считала, что надо ждать больших перемен. «Будет то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, хуже». Он же признается, что любит «покойную английскую цивилизацию разума, а не религиозный и политический бред». Возможно, тогда скажет резче: «Вы глупы!..» Было-было! Потом оба замолчат. «Она опустила голову. “Мы больше не увидимся. Вы уедете”. – “Я буду приезжать. Посмотрите: ваше кольцо”. Я расстегнул тужурку и показал ее черное кольцо на цепочке… A.A. тронула кольцо. “Это хорошо, оно вас спасет”. Я прижал ее руку к груди. “Носите всегда”. – “Да, всегда. Это святыня”, – прошептал я. Что-то бесконечно женственное затуманило ее глаза, она протянула ко мне руки. Я горел в бесплотном восторге, поцеловал эти руки и встал. А.А. ласково улыбнулась. “Так лучше”, – сказала она»[14]14
Курсивом я выделил слова, которые в семисотстраничном сборнике «Воспоминания об Анне Ахматовой» (М.: Советский писатель, 1991) оказались кем-то и почему-то изъятыми. Цензуры в тот год, сколько помню, уже не было, да и не цензурное это – «нравственное» сокращение. Кто-то заботился то ли о нашей морали, то ли – страшно подумать! – о морали Ахматовой. Словно ощущаешь чье-то тайное «превосходство» – нам, ахматоведам, можно знать все, а вам, читатель, только то, что мы позволим. Примерно так же сотрудники КГБ, как рассказывал мой приятель литературовед Шенталинский, уничтожив в начале перестройки девятисотстраничное «Наблюдательное дело» об Ахматовой, сказали ему, оправдываясь: «Ну, нельзя же порочить Анну Андреевну». Как будто они, возмущался Шенталинский, могут ее опорочить…
[Закрыть].
Невероятно! Отказался от последних ее объятий. Почти оскорбил. А ведь она уже назвала их встречи «великой земной любовью». И он, кажется, знал эти стихи. Все объяснилось в 2003-м, когда издательство при журнале «Звезда» выпустило биографию Анрепа, написанную Аннабел Фарджен. Все встало на свои места: и мартовские даты 1917-го, и последняя встреча их, и причина, из-за которой он не кинулся в раскрытые объятия.
К Ахматовой на Боткинскую Анреп пришел после 4 марта, 4-го в Британском посольстве ему были выданы документы на выезд в Англию. Лишь после этого он заспешил к ней. Так с его слов пишет Фарджен. О выданных бумагах Анреп, возможно, даже сказал Ахматовой. Но уж точно не сказал, что и паспорта, и визы были выданы на двоих: на капитана фон Анрепа и… на гражданку Волкову.
Дело в том, что накануне, в конце февраля, а может и в день отречения царя (оно случилось, как помните, 2 марта), когда в городе еще стреляли, когда выпускали из тюрем заключенных, а к лавкам вставали за хлебом длинные очереди, в доме Анрепа на Лиговке, не изменяя правилам, приступили к семейному обеду. За столом Борис, среди прочего, пожаловался отцу и младшему брату Глебу, только что женившемуся на девушке из театральной семьи, что ему, к несчастью, надо разыскать и забрать в Лондон некую девицу. Это был приказ, отданный ему еще в Англии. Генерал Гермониус из Русского правительственного комитета в Лондоне просил его даже сопровождать эту девицу – она была чьей-то там родней… «А как ее зовут?» – вдруг спросила Ольга, жена Глеба. «Мария Волкова». – «Неужели?! – расхохоталась Ольга. – Ведь это моя сестра… Вы только подумайте!..» Разумеется, Марии тут же позвонили и пригласили на чай – знакомиться с будущим спутником… Так в двери их дома, а лучше сказать – в жизнь Анрепа вошла черкесская княжна, восемнадцатилетняя красавица с бледно-оливковой кожей и огромными темными глазами. К ней-то, в кого он сразу влюбился, и спешил Анреп, когда на Боткинской Ахматова протягивала к нему руки.
Надо ли говорить, что стоило кораблю, увозившему Бориса и Марию в Лондон, выйти в открытое море, как они стали любовниками? Страсть вспыхнула такая, что, не достигнув еще британских берегов, Анреп предложил Волковой жить с ним в своем лондонском доме. Жить, несмотря на Хелен, вторую жену его. Жить втроем. И она согласилась. Она будет рядом с ним – невероятно – сорок лет, до 1956 года, до собственной смерти.
Ахматова ничего этого, разумеется, не узнает. Как не узнает, кстати, что Анреп вновь, по делам службы, в сентябре 1917 года появится в Петрограде, но теперь то ли не зайдет к ней, то ли якобы не застанет, когда попытается навестить. Впрочем, неважно – она все равно об этом не узнает. Потом из Англии, в самый голод, Анреп пришлет Ахматовой две посылки. Она откликнется: «Дорогой Борис Васильевич, спасибо, что меня кормите». А Гумилев, оказавшись вслед за Анрепом ненадолго в Лондоне (он, кстати, тоже служил в Русском правительственном комитете, но в шифровальном отделе), сообщит Ахматовой, что Борис вспоминает о ней. «Подумайте, как Коля благороден! – скажет она о муже. – Он знал, что мне будет приятно узнать о нем…» В 1918 году Гумилев, вернувшись в Россию, привезет Ахатовой последние подарки Анрепа. Анреп вспоминал потом, как передавал их Гумилеву: «Он рвался в Россию. Я уговаривал его не ехать, но все напрасно. Перед отъездом я просил его передать A.A. большую, прекрасно сохранившуюся монету Александра Македонского и также шелковый матерьял на платье. Он нехотя взял, говоря: “Ну что вы, Борис Васильевич, она все-таки моя жена!” Я разинул рот от удивления: “Не глупите, Николай Степанович”»…
«Он не любил вас?» – спросит Ахматову об Анрепе через несколько лет литературовед Павел Лукницкий. «Он… нет, – ответит она рассеянно, – конечно, не любил… Это не любовь была… Но он все мог для меня сделать – так вот просто…»
В Англии Анреп станет выдающимся мозаичистом. Уже в 1920-х ему не будет равных. И в 1952 году, через сорок лет после того давнего письма Недоброво, где тот предлагал изобразить Ахматову в мозаике, Анреп в вестибюле Национальной галереи в Лондоне создаст многофигурную композицию «Современные добродетели» – пятнадцать каменных «картин», и в одной из них изобразит Ахматову. Изобразит молодой, худенькой, красивой. Она будет символизировать «сострадание» – одну из добродетелей, выбранных им для композиции. Занятно, но среди добродетелей, которые Анреп изобразил, вы не найдете ни честности, ни благодарности, ни уж тем более верности в любви. Выбрал он как раз то, что было присуще только ему. Юмор, любопытство, наслаждение, непредвзятость, безрассудство, изумление и даже, представьте, – праздность. И если наслаждение, хоть и с натяжкой, можно отнести к добродетелям, то уж праздность-то точно порок. Порок библейский! Но Анреп, как и Ахматова, был таким, каким был. И, иллюстрируя достоинства человека, рядом с Ахматовой поместил не менее знаменитых современников своих: У.Черчилля, Б.Рассела, Т.С.Элиота. Изобразил, кстати, и последнюю свою любовь, Мод Рассел. Думаете, в качестве «наслаждения»? Отнюдь. «Безрассудства»! Ибо она пожертвовала на мозаику 10 000 фунтов.
А знаете, кому в мозаике «Сострадание» сострадала Ахматова? Миллионам замученных в тюрьмах и лагерях XX века! И изобразил ее Анреп рядом с ямой, заполненной трупами истощенных людей, почти скелетами. Знал и навсегда запомнил ужасы большевизма! И ведь как угадал! «Реквием» не только не был еще опубликован (у нас его напечатают только в 1987-м) – он не был еще даже закончен…
Субботним утром 1965 года, когда до смерти Ахматовой оставалось меньше года, в мастерской Анрепа в Париже раздастся телефонный звонок. Он догадается, кто это. Знал, что услышит русскую речь. «Борис Васильевич, – зарокотала трубка густым мужским голосом. – Ахматова желает говорить с вами, не отходите…» И не прошло минуты, как он услышал: «Борис Васильевич, вы?.. Я только что приехала, хочу вас видеть…»
Так пишет он. Он все знал из газет. Что ей дали почетную мантию доктора литературы в Оксфорде, что пышно чествовали в Лондоне, что она теперь «международная звезда» и лишь вчера приехала в Париж. Он даже знал от друзей, что она разыскивает его, но встречаться с ней ему, когда-то лихому кавалеристу, отважному покорителю сердец, а теперь восьмидесятидвухлетнему старику, было, словно мальчишке, страшно. Аннабел Фарджен, своему биографу, он накануне признался: «Теперь она, наверное, старая, толстая и некрасивая». Хотя боялся, скажу заранее, не этого.
Он вспоминал потом, что, поднявшись на второй этаж отеля «Наполеон», увидев ее сидящей в кресле, невольно подумал, что ни за что не узнал бы ее теперь. Перед ним и впрямь сидела грузная, но величественная дама. Он еще подумал: «Екатерина Великая». Она же про него скажет потом, что он был «как деревянный, видимо, после удара»…
– Поздравляю вас с вашим торжеством в Англии! – сказал Анреп.
– Англичане очень милы, – ответила она, – а «торжество» – вы знаете… когда я вошла в комнату, полную цветов, я сказала себе: «Это мои похороны».
Поговорили о современных поэтах (глупо!), вспомнили Недоброво (зачем?). Оба дважды испытали в разговоре неловкость. Он сказал, что Г.П.Струве, литературовед и друг его, возможно, издаст стихи Недоброво. «Струве, – откликнулась Ахматова, – но он поддерживает холодную войну, а я решительно против…» А вторая неловкость возникла, когда она по записной книжечке попыталась читать стихи. Певучее чтение ее показалось ему «вытьем» (он давно не слышал ничего подобного). И когда она спросила, что он думает о ее стихах, откликнулся почти равнодушно: «Как все – очень хорошо». – «Совсем не хорошо», – бросила она с явным раздражением…
Вот и весь, собственно, разговор. «Мы не поднимали друг на друга глаз, -вспоминала Ахматова, – мы оба чувствовали себя убийцами». О встрече она скажет только эту – одну-единственную – фразу. Он закончит свои воспоминания не менее мрачно: «На мне лежал тяжелый гробовой камень…»
Да, об одном он не сказал, а она не спросила. Она, которая хвалилась в старости, что знает о мужчинах все, она так и не догадалась, почему любимый ее при встрече был, как «деревянный». А причина была. Он, храбрец, и страшился этого последнего свидания, и ощущал себя живым в могиле лишь оттого, что пуще всего опасался: а вдруг она спросит его о кольце, о том дорогом подарке из прошлого, которое он пусть и не своей вине, но потерял…
4. Букан, Акума и сенбернар (Адрес четвертый: Миллионная ул., 5)
Есть какая-то подлая закономерность: чем талантливей человек, тем тяжелей выпадает ему жизнь… Вот здесь, на Суворовской площади, у Троицкого моста, где ветер порою просто бандитски рвет на человеке одежду, я часто вспоминаю Ахматову. На это место, едва одетая, она выбегала по утрам, чтобы у случайного прохожего «раз и навсегда (на весь день) прикурить папиросу». Она жила здесь, когда спичек в городе ну просто не было. Кстати, помнила об этом всю жизнь и признавалась Лидии Чуковской, что именно это было в те годы «самым унизительным». Без папирос не могла – курила до 1951 года, до первого инфаркта, и очень много курил ее новый муж – ученый и поэт Шилейко, с которым поселилась здесь, на Миллионной, 5, в служебном флигеле знаменитого Мраморного дворца.
Сразу оговорюсь: с 1918-го и примерно до 1926 года Ахматова попеременно жила то здесь, то в Шереметевском дворце, то на Сергиевской (кстати, тоже в бывшем дворце), то в двух домах у истока Фонтанки, где мы еще побываем. Здесь же, во флигеле Мраморного[15]15
Флигель (огромное само по себе здание) был когда-то служебным помещением дворца. После Февральской революции здесь располагался аппарат уполномоченного Наркомпроса, потом Академия материальной культуры, а после того как Ахматова съехала отсюда, уже в 1930-х, здесь (вот насмешка судьбы!) открылся Рабочий литературный институт.
Сам же Мраморный дворец был построен Екатериной II для своего фаворита Григория Орлова. Позже Павел I поселит в нем свергнутого к тому времени польского короля Станислава Понятовско-го. А в конце XIX в. в Мраморном дворце будет жить внук Николая I, великий князь Константин Константинович, известный и ныне поэт, подписывавший стихи инициалами «K.P.».
[Закрыть], было устроено в те годы общежитие для ученых, в котором Владимир Казимирович Шилейко, ассириолог, специалист по древним клинописным языкам Месопотамии, ученый в духе гофмановских чудаков, и получил две маленькие комнатки на втором этаже. «Одно окно на Суворова, другое на Марсово поле». За ними, занавешенными серо-палевыми шторами, и жили недавно поженившиеся Ахматова и Шилейко. Третьим был огромный сенбернар – Тап, Таптуся, подобранный умирающим на Марсовом поле, – «безукоризненно воспитанный пес», по словам жены Мандельштама.
Отсутствие спичек – какая, казалось бы, малость. Ведь у нее из-за двух революций рухнуло все и в одночасье. Помните ее стихотворение: «Думали: нищие мы…»? Так вот, в первые годы жизни здесь, когда Ахматова (утонченная и изысканная!) в своих разваливающихся ботах шла однажды с мешком муки на плече, какая-то женщина, как рассказывала подруга Анны Андреевны, подала ей монетку, милостыню: «Прими, Христа ради!» Ахматова денежку эту спрятала за иконы – хранила. Сама вспоминала: «Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах, сырые дрова, опухшие до неузнаваемости люди. В Гостином дворе можно было собрать большой букет полевых цветов». Росли меж каменных плит. Марсово поле вообще было сплошным огородом. А на Стрелке Васильевского – в эти примерно дни – видела глыбы замерзшего коньяка на улице – громили винные склады. Видела бурные манифестации и пожар в здании охранки, а однажды, стоя на Литейном мосту, наблюдала вообще невиданное зрелище: среди бела дня мост развели, остановились трамваи, ломовики и пешеходы – большевики пропускали миноносцы к Смольному. Кстати, тогда, на мосту, говорила, и началась ее «Поэма без героя» – первые мысли о ней.
Пройти в квартиру к Ахматовой и Шилейко можно было с Марсова, под арку. Мария Шкапская, тоже замечательный поэт, записала, как легче всего найти квартиру Ахматовой: «Войти с Миллионной в бывший Мраморный дворец и спросить у играющих во дворе детей – где живет собака Тапа». Из подворотни шла наверх лестница, которая и по сей день хранит следы былой роскоши. Тем разительней, видимо, был контраст с бытом, который окружал ее здесь. Да и с чудаковатым мужем, кого в этом качестве никто, кажется, и не признавал. Позже и она назовет это замужество «мрачным недоразумением». А тогда женитьба «горбоносого ассириолога» заставит ахнуть весь Петроград. Особенно изумились Блок, Кузмин и Чуковский. Гумилев прямо скажет ей: «Я плохой муж… Но Шилейко… катастрофа, а не муж…»[16]16
Кстати, В.Шилейко был на два года младше Ахматовой. Он родился 2 февраля 1891 г. По некоторым сведениям, родился в Петергофе и там же учился в гимназии. Дело в том, что в Петергофе служил уездным исправником его отец – Казимир Донатович Шилейко. Тоже, кажется, не простой человек: он, например, сначала окончил пехотное училище, а через тридцать лет, в 1911 г., неожиданно для всех поступил вдруг в Археологический институт.
[Закрыть] Не поверила. Были какие-то свои резоны у Ахматовой. И уж тем более мало что объясняет дошедшая до нас фраза: «К нему я сама пошла… Чувствовала себя такой черной, думала, очищение будет…»
Конечно, Шилейко, а полное имя его было Вольдемар-Георг-Анна-Мария, был по-своему гениален. Конечно, она восхищалась им и жизнь с ним рассматривала чуть ли не как великое служение великому ученому (неделями до четырех утра, при всей ненависти к процессу писания, записывала под его диктовку его же переводы). Он ведь знал, говорят, пятьдесят два языка. И если Лев Толстой в шестьдесят принялся изучать древнееврейский, то Шилейко начал учить его, представьте, в шесть лет. Амбиции были те еще – семейные: отец Шилейко, польский католик, мечтал, например, что сын станет кардиналом, не меньше. А он стал фантастическим ученым. В университете группа, в которой он учился, состояла из двух студентов, но «эта группка была отрядом передовой науки». Так говорил Шкловский. Когда Шилейко забыл внести 25 рублей за учебу, то канцелярия университета, автоматом, исключила его. Но тут же выяснилось, что тогда надо закрывать целое отделение факультета. Ведь студентов-то – двое. А если точнее, то настоящим был вообще один – он, Шилейко. Про него довольно взыскательный ученый М.В.Никольский уже тогда напишет академику П.К.Коковцову: «У нас восходит новое светило в лице Шилейко… Мне, конечно, не угнаться за этим “быстроногим Ахиллесом”».
Конечно, не угнаться: еще студенческие работы Шилейко, как свидетельствует уже Георгий Иванов, превращались в Германии в огромные увражи, о которых «немецкие профессора писали восторженные статьи». Уникум – вавилонскую клинопись читал, будто письмо от приятеля. Недаром в двадцать три года ему предлагали кафедру в Баварии! А он оставался вечным студентом, «который не сдал зачетов, унес на дом и прожег пеплом от трубки музейный папирус». «Смугл, как турок, худ, как Дон-Кихот, на его птичьем длинном носу блестят стальные очки», а на «сутулых, до горбатости, плечах болтается выгоревшая николаевская шинель с вытертыми в войлок бобрами. Дедовская шинель». Дед, от которого у внука остался золотой перстень с гербом шляхты, был, кстати, полковником русской службы, расстрелянным по приговору суда за переход на сторону мятежников в Польше.
Сам Шилейко, окончив университет в 1914-м (через год после смерти отца), получил должность ассистента в Эрмитаже. Потом был избран членом коллегии по делам музеев и членом Археологической комиссии, был награжден Большой серебряной медалью Русского археологического общества. В 1919-м станет членом Академии истории материальной культуры и профессором Археологического института, а в 1927-м – штатным профессором Ленинградского университета. Был, кстати, не католик, как отец, и первый брак его с художницей Софьей Краевской («старой, безобразной, хромой», по словам Ахматовой) был заключен по лютеранскому обряду, но не записан как брак гражданский, отчего и возникнут потом несообразности при разводе его с Ахматовой, о чем я еще расскажу. Кстати, друзьям (Гумилеву и Лозинскому), а потом и Ахматовой втолковывал, что, несмотря на первую женитьбу – остался девственником. Ахматова говорила, что «этому поверила».
Шилейко был знаком с ней чуть ли не с 1912 года. И что-то такое с тех пор «клубилось» между ними. Это потом она назовет его в одном черновике «дурным человеком», а в начале совместной жизни книжку ему подпишет всего тремя словами: «Моему солнцу. Анна». Через год, даря уже новую книгу, почему-то напишет: «Не осуждайте меня». А в декабре 1917 года, когда Анреп, как помните, уехал уже в Лондон, а у Ахматовой почти сразу возник роман с актером студии Мейерхольда и переводчиком Григорием Фейгиным[17]17
О Григории Герасимовиче Фейгине известно, к сожалению, немного. В 1915-1916 гг. он не был уже актером – служил секретарем в журнале В.Мейерхольда «Любовь к трем апельсинам». Кстати, и экспериментальная студия Мейерхольда, где он актерствовал, и, видимо, редакция журнала с 1913 по 1918 г. располагались в Доме инженеров путей сообщения (Бородинская, 6), где, кажется, бывала и Ахматова. В советский период в этом доме находился железнодорожный техникум, а когда-то великий режиссер ставил в нем «Незнакомку» и «Балаганчик» А.Блока и приглашал сюда читать стихи молодого В.Маяковского.
[Закрыть], на новой книге, подаренной Шилейко, появится еще одна надпись: «Моему тихому Голубю чтобы он обо мне не скучал» (даже запятую поставить забыла). И подписывалась иногда просто «Анька» – видимо, так он звал ее иногда.
Да, что-то тлело подспудно в их отношениях, и они не особенно и скрывали это. То Гумилев, когда она лечилась в Финляндии от туберкулеза, привозит ей дивный букет – как раз от Шилейко. То вдруг сама она временно, на день-два, останавливается в студенческой комнате Шилейко на Васильевском (5-я линия, 10). А то вдруг в «Бродячей собаке», баснословно знаменитом тогда кафе поэтов (Михайловская пл., 5), Шилейко, несмотря на бывшего тут же мужа ее, Гумилева, рвется под утро провожать ее. Об этом я прочел в возникших из небытия в 2008 году воспоминаниях Веры Гартевельд. «Я помню его, – пишет она о Шилейко, – высокого и худощавого, в тужурке студента университета, под мышкой толстый том персидской поэзии, который он ей (Ахматовой. – В.Н.) показывал… Как-то раз, когда Гумилев собрался уходить, Шилейко вдруг попросил у него разрешения проводить домой его жену. Гумилев рассердился и уже с порога прихожей ответил ему: “Это немыслимо. Если хотите, можете к нам прийти и оставаться с ней хоть на всю ночь”»…
Такая история. Я бы не поверил этому, они ведь все довольно тесно дружили, если бы не помнил, что в стихотворении «Косноязычно славивший меня…», которое Ахматова посвятила Шилейко в 1913-м, речь шла буквально о том же. О том, что кто-то, славивший ее в стихах (а Шилейко писал стихи – ныне они опубликованы), долго топтался на эстраде в накуренном зале, что в «путаных словах» его был слышен вопрос, почему она не стала «звездой любовной», и что, наконец, она как бы давала разрешение любить ее, припоминать и плакать. Заканчивается стихотворение двумя хлесткими строчками, но уже от имени героини: «Прощай, прощай! меня ведет палач // По голубым предутренним дорогам»… «Палач» тут – образ условный, рифма к слову «плачь», но, не зная жизни Гумилева и Ахматовой, можно было бог весть что подумать о ее муже… А вообще, Ахматова смеялась потом, что в их компании Шилейко считали святым. На что она, дескать, и купилась: «Это все Коля и Лозинский: “Египтянин, египтянин!..” -в два голоса. Ну, я и купилась…» Святой – не святой, но что-то странное, безумное, а иногда и мистическое в нем порой замечали.
Георгий Иванов вспоминал, что Шилейко позвал его как-то, еще в 1914 году, съездить с ним на Охту, к одному магу. Именно так – к магу. Но маг в миру окажется всего лишь столяром Венниковым. Ничего не объясняя Иванову, Шилейко вез этому магу (т.е. столяру!) высушенную кисть, представьте, женской руки. Венников, пишет Иванов, положив принесенное Шилейко на стол, накрыл это каким-то холстом и стал произносить заклинания: «Явись рука из-под бела платка…» «И вдруг, – изумлялся Иванов, до этого не знавший, что лежит под холстом, – совершенно отчетливо я увидел на холсте… женскую руку. Это была прелестная, живая, теплая, смуглая рука. Она шевелилась и точно тянулась к чему-то… Шилейко вскрикнул и отшатнулся. Столяр не бормотал больше. Вид у него был разбитый, изможденный, глаза мертвые, на углах рта пена». «Что же было в пакете?» – спросил Иванов у Шилейко, когда они выехали с Литейного на ярко освещенный Невский. «Как что было?.. Да ведь ты не знал. Вот смотри», -Шилейко достал портфель и вытащил ящичек, вроде сигарного, со стеклянной крышкой. Под стеклом желтела сморщенная, крючковатая лапка, бывшая когда-то женской рукой. «Такая-то принцесса, назвал Шилейко. Такая-то династия. Такой-то век до Рождества Христова. Из музея. Завтра утром положу на место. Никто не узнает…»[18]18
Г.Иванов писал мемуары в эмиграции, когда был недосягаем для тех, кого упоминал. А.Ахматова его «писания» возмущенно назовет «выдумками», О.Мандельштам, шутя, – «страшными пашк-вилями». Но сын Шилейко от последней его жены Веры Андреевой, Алексей, впоследствии профессор, доктор технических наук, назвав все это «беллетристикой», осторожно подчеркнул: «Крупицы действительных фактов… утопают в выдумке».
[Закрыть]
А вообще, Иванов «тираживал» порой и явную ложь, чего я коснусь еще в дальнейшем. Он, например, в тех же мемуарах написал, что Ахматова и Шилейко венчались во Владимирском соборе: «1918 год, теплый вечер, Владимирский собор, священник, шафера, певчие. У аналоя Шилейко и Анна Ахматова…» Ничего этого, разумеется, не было, но ведь кто-то из читателей может ныне и поверить ему.
Сергей Маковский, поэт, уехавший в начале революции в эмиграцию, пишет, что, сойдясь, Ахматова и Шилейко какое-то время жили в его брошенной квартире на Ивановской (Социалистическая, 25). Может быть, хотя упоминаний об этом я больше ни у кого не встречал. Зато точно знаю, что жили сначала в Шереметевском дворце (Фонтанка, 34), Фонтанном доме, как она назовет его, но не в той квартире, где ныне музей Ахматовой, а в комнатке самого Шилейко – во флигеле наискосок. В «шумерийской кофейне», как он называл свое жилье. Он ведь поселился в Шереметевском дворце раньше Ахматовой, когда еще до революции стал воспитателем внуков графа С.Д.Шереметева. Это все, если хотите, странные и необъяснимые совпадения ее, о которых я писал. Их, между прочим, и в Мраморном будет, что называется, с лихвой. И самое главное из них – оба не только расстанутся здесь друг с другом, но здесь же встретят и новых своих возлюбленных. Шилейко – москвичку, остановившуюся в Мраморном у его соседа-искусствоведа, «графинюшку», как ласково будет называть ее в письмах, Веру Андрееву, а Ахматова – и будущего третьего мужа своего, Николая Пунина, и – почти мальчика, при встрече с которым упадет в обморок, – поэта, поклонника стихов Гумилева, путешественника и альпиниста, который еще при жизни ее назовет именем Ахматовой, правда в зашифрованном виде, одну из вершин самого Памира… Так что не без волнения поднимался я впервые в их бывшую квартиру. Еще и потому не без волнения, что ориентиры, как не часто бывало в моих поисках, были и четки, и независимы от времени: одно окно, где жил Шилейко, было, повторю, на памятник Суворову, а другое, – где находилась комната Ахматовой, – на Марсово поле.
Сейчас в двух угловых комнатках, где они обитали, какая-то контора. Равнодушные лампы дневного света, громоздкие казенные столы, компьютеры, какие-то железные шкафы и шкафчики. Стены, конечно, те же, подоконники, какие были тогда, да вид за окнами.
Где-то тут стояло ее трюмо с «овальными венецианскими зеркалами», высокий комод «с наставленным на нем фарфором», узкая этажерка. Все было, конечно, рухлядью! Когда в 1929-м она вывозила отсюда эту мебель, то какой-то прохожий, идя мимо составленного на улице скарба, бросил презрительно: «Тоже, имущество называется!» А в комнате Шилейко с обстановкой было и того хуже. Стоял большой стол, над которым висела единственная лампочка без абажура, да у наружной стены – ветхий, с торчащими пружинами диван. Но и стол, и диван, и даже пол – все устилали десятки старинных книг, раскрытых на нужных страницах, – ногу некуда было поставить. Лишь узенькая дорожка между «ассирийскими фолиантами» вела к двери в комнату жены…
В 1919-м, вспоминала Ахматова, жили бедно, без посуды, в холоде. Ни уборной, ни водопровода в квартире не было. Электричество даже в 1924-м давали гораздо позднее того, как стемнеет. Столовая была шесть шагов на шесть, передняя -четыре на два. Что еще? Деревянная перегородка выделяла из столовой еще и кухню. Вот только на «кухне» готовить было решительно нечего. Она говорила: «Три года голода. Владимир Казимирович был болен. Он безо всего мог обходиться, но только не без чая и курева. Еду мы варили редко – нечего было и не в чем… Мне самой приходилось и топить печи, и стоять в очередях за провизией». Более того, теперь, «по разнарядке», Ахматова рыла окопы у Литейного моста да из вонючего мешка продавала на случайном базаре ржавую селедку, которую выдавали литераторам «на прокорм». На рынке ее видел поэт Владислав Ходасевич…
В 1920-м, кажется, году обратилась к Горькому: помогите устроиться на работу. «Горький, – как пишет Надежда Мандельштам, – объяснил, что служба ничего, кроме нищенского пайка, не дает, и повел ее смотреть коллекцию ковров, которую собирал тогда. Ковры, наверное, были отличные… вещи продавались за бесценок…» Ахматова глянула на них, похвалила и ушла ни с чем. Сама Ахматова о встрече с Буревестником рассказывала иначе: Горький якобы посоветовал ей обратиться в Смольный, где ей дадут переводить на итальянский прокламации Коминтерна. «Я тогда, не зная достаточно итальянского… не могла бы… переводить эти прокламации, – разволновалась Ахматова. – Да потом подумайте: я буду делать переводы, которые будут посылаться в Италию, за которые людей будут сажать в тюрьму…» Такой, видимо, был разговор. Хотя и эта версия «ковров» все-таки не исключает!..
Вообще к Шилейко, во всяком случае на первых порах, Анна Андреевна относилась ласково. Корней Чуковский, видевший их в те дни, запишет: «У Ахматовой крикливый, резкий голос, как будто она говорит со мной по телефону. К Шилейке ласково – иногда подходит и ото лба отметает волосы… С гордостью рассказывала, как он переводит стихами “с листа” – целую балладу – диктует ей прямо набело…» Шилейко относился к ней сдержанней – чтобы не сказать суровее. Когда в Мраморный, в отсутствие Ахматовой, зашли Мандельштамы, он, кивнув на сенбернара, сказал, что у него всегда найдется приют для бродячих собак, – «так было и с Аничкой». Такая вот шутка. Да и Ахматову вышучивал как-то обидно. Говорил друзьям: «Аня поразительно умеет совмещать неприятное с бесполезным». В 1960-е она вспомнит про него: «Вот он был такой… Мог поглядеть на меня, после того как мы позавтракали яичницей, и произнести: “Аня, вам не идет есть цветное”». Иногда шутил удачно: «Я не желаю видеть падение Трои, я уже видел, как Аня собирается в Москву». А иногда едко издевался над ее «безграмотностью». Да, она писала порой с поразительными ошибками: «выстовка», «оплупленный». А еще любила уменьшительные словечки. Сумочку звала «мифкой»; вместо «до свиданья» говорила «данья»; вместо письмо – «пимсо». Могла капризно, точно маленькая, сказать «домку хочется» – вместо «хочу домой»[19]19
Поэтесса Мария Петровых, хорошо знавшая Ахматову, говорила потом, что Анна Андреевна и в сорок лет «не помнила», где надо ставить одно и где два «н»: «Порядок с эн и с пунктуацией в ее поэзии наводили Лидия Корнеевна (Чуковская. – В.Н.), Ника Глен и я…»
[Закрыть]. И была как бы накоротке с великими: прочитав что-то у Пушкина, могла крикнуть: «Молодец, Пушняк!» Впрочем, Шилейко не всегда издевался, иногда пророчествовал: «Когда вам пришлют горностаевую мантию из Оксфорда, помяните меня в своих молитвах!» И ведь напророчил-таки…
Мантией в Оксфорде ей покроют плечи в том числе и за «Поэму без героя». Но помните ли вы саму поэму? Тайнопись, криптограмму, «чертовню», по ее словам, поэму, которой к старости она придавала чуть ли не вселенское значение? Помните, что одно из действий ее – завязка – происходит как раз на Марсовом поле? Вернее, в доме с колоннами, который Ахматова много лет видела из окна в Мраморном дворце?
Я имею в виду дом Адамини – через Марсово поле, наискосок (Марсово поле, 7)[20]20
Дом назван по имени архитектора Доменико Адамини, построившего его в 1827 г. В XX в. здесь жили писатель Леонид Андреев (3-й этаж, шесть окон на Мойку, остальные на Марсово поле), критик А.Волынский, поэты В.Хлебников и В.Каменский, режиссер Н.Евреинов, художник С.Судей-кин с Ольгой Судейкиной, а потом и с новой женой, Верой де Боссе (по первому мужу – Шиллинг). Жил здесь и Борис Пронин, «доктор эстетики» (устроитель сначала «Бродячей собаки», а потом и кафе «Привал комедиантов», которое открылось в апреле 1916 г. в подвале этого же дома).
[Закрыть]. О, там много чего происходило! И не все тайны этого дома разгаданы. Говорят, что и сама Ахматова жила там какое-то время – недолго, у Ольги Судейкиной. Это пишет Лев Карохин, исследователь. Что ж, она могла жить у подруги и день, и неделю, и месяц – ведь всегда ощущала себя бездомной. Хуже того – была бездомной…
Кстати, при советской власти в доме Адамини жили писатели В.Панова, Б.Вахтин, Я.Гордин, Ю.Герман и его сын – кинорежиссер Алексей Герман.
А вообще, дом Адамини для Ахматовой – знаковый. И прежде чем рассказать о жизни ее в Мраморном, стоит, хотя бы коротко, остановиться на нем. Вернее, на той роли, которую дом с колоннами сыграл в ее жизни.
Во-первых, в доме Адамини с 1914 года размещалось «Художественное бюро» Надежды Добычиной, о чем извещала огромная вывеска на балконе второго этажа, исполненная, кстати, Остроумовой-Лебедевой. Добычина не только выставляла у себя русский авангард, но и в просторной квартире своей устраивала порой концерты, куда приглашала Шаляпина, Стравинского, Мейерхольда, Глазунова и, конечно, поэтов – Блока, Маяковского, Есенина. Выступала у нее и Ахматова. Могла ли она не помнить этого?
Во-вторых, именно у Добычиной был выставлен впервые тот альтмановский портрет Ахматовой («зеленая мумия»), о котором я уже писал.
Наконец, в-третьих, в подвале дома Адамини в 1916 году открылось знаменитое кабаре богемы «Привал комедиантов», где Ахматова тоже бывала. Утверждала, что была только раз, но видели ее там, судя по воспоминаниям, гораздо чаще[21]21
Она была в «Привале» на спектакле Театра марионеток в апреле 1916 г. Потом, в том же 1916-м, читала тут стихи. Здесь столкнулась с юной поэтессой Ларисой Рейснер, у которой был в то время роман с Н.Гумилевым, из-за чего Рейснер вдруг очень смутилась. Наконец, здесь встретил ее перед отъездом в эмиграцию поэт Георгий Адамович. Пишет, что видел именно в «Привале», что наговорил ей кучу комплиментов и что она «ласково улыбнулась, протянула… руку и, наклоняясь, будто поверяя что-то такое, что надо бы скрыть от других, вполголоса сказала: “Стара собака становится…” Эту “собаку”, я запомнил… точно… Это были последние слова, которые я слышал от Ахматовой в России».
[Закрыть].
Впрочем, все это меркнет перед сердечными переживаниями Ахматовой, связанными с домом Адамини. Ибо в нем, как следует из текста «Поэмы без героя», прямо на лестнице (тогда, представьте, «пахнувшей духами») стреляется из-за безответной любви к некой «кукле-актерке» юный «гусарский корнет». Падает поперек порога любимой. И трагедия эта, как пишет Ахматова, чуть ли не мировым эхом отзывается в легкой, бесшабашной, полной эротизма жизни богемы 1913 года. По тексту поэмы и мировая война, и революция, и грядущие казни – начинаются с этого выстрела. Впору за голову хвататься: да кто же такой этот несчастный самоубийца, если такие вдруг последствия! Вот уж тайна так тайна! Имена героев в поэме, в этом «карнавале масок», в «мятелях на Марсовом поле», конечно, зашифрованы, но все их знали и знают. Ахматова и сама охотно раскрывала их в примечаниях к поэме. Корнет – это Всеволод Князев, двадцатидвухлетний поэт, который действительно застрелился. «Кукла-актерка», из-за которой он убивает себя, «коломбина десятых годов» и одна из «двойников» автора – Ольга Судейкина, тоже знаковая фигура эпохи, актриса, танцовщица, художница, обольстительница Петербурга. В Ольгу были влюблены Блок, Сологуб, Северянин, Хлебников, Георгий Иванов… Так вот, Ольга и впрямь жила в бельэтаже дома Адамини. Сначала с мужем-художником Сергеем Судейкиным, а потом (какое-то время) и втроем – с будущей женой Судейкина Верой Боссе-Шиллинг. И действительно, возвращалась домой поздно, и зачастую не одна. Это все правда. И правда, что с Судейкиной у Князева был роман. Только вот красавец Князев застрелился не в доме Адамини, а в Риге, где служил тогда, и, кажется, не из-за Ольги.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?